Семь тысяч песет выплачиваются при подписании контракта; семь тысяч в конце недели съемок; четырнадцать тысяч — когда я приступлю к работе по возвращении из Марокко; двенадцать тысяч по окончании работы. Dietas{ {51}} — тысяча песет в день — будут выплачены авансом. (Как бы не так!)
    В контракте было занятное дополнение: «Так как Альва Бесси не является профессиональным актером и к тому же он иностранец, имя его не может фигурировать в составе исполнителей».
    Сильвиан помчалась в отель, чтобы поскорее заполучить причитавшиеся мне при подписании контракта песеты, затем прямиком отправилась с ними в «Эр Франс», купила билет Касабланка-Барселона и обратно для меня и два билета в один конец для нас обоих. Мне придется вернуться на неделю в Барселону, чтобы закончить «работу над исполнением роли Томпсона», Сильвиан же хотела провести эту неделю в Марокко. К рождеству я должен был вернуться в Марокко, и потом мы собирались полететь в Париж, а оттуда в Сан-Франциско.
    В четверг в одиннадцать часов вечера Хаиме заехал за нами на машине, и Пило отвез нас смотреть фламенко (сезон кончился, театр был закрыт). Мы смотрели, как юная Мария репетирует для фильма свой танец.
    Танцевала она прекрасно. Она в самом деле прекрасно танцевала свою андалузскую cana{ {52}}: она замечательно владела своим телом; на ее лице, сменяя одна другую, застывали освященные традицией маски, выражающие sentimento tragico de la vida{ {53}}, которое, может быть, дало Унамуно название для его классического произведения.
    Я бы понял бешеную страсть к ней Друга, если бы в ней пылала хоть искра того пламени, в котором сгорала толстая Маруха — помню, как мы, зачарованные, любовались ею той ночью на Пласа Реал. (Или если бы Марии добавить хоть с десяток фунтов ее веса.) Но Мария была само совершенство — и при этом холодна как лед.
    Мартита тоже была с нами, она то и дело щелкала фотоаппаратом (день стоял холодный, лил дождь). Друг тоже был тут: без устали улыбаясь, он бутылку за бутылкой хлестал отменный херес, пока Хаиме держал совет с Маркитосом, своим ассистентом, осветителями, оператором Луисом Куадрадо и с неподражаемым толстячком, который играл учителя танцев. Пяти футов роста, невероятно толстый, он еще и прихрамывал (он называл себя Хромой), что ничуть не мешало ему быть замечательным танцовщиком и актером; он и в самом деле был учителем танцев. Я не сомневался, что в этой сцене он затмит звезду. (Так оно и получилось.)
    Между тем перевалило за полночь, время все шло, и в третьем часу мы забеспокоились. Мы спросили Хаиме, когда он собирается заканчивать (транспорт уже не ходил), и он ответил:
    — Сию минуту.
    Но репетиция продолжалась, и наконец в три часа ночи он велел Пило отвезти нас в отель. Мы так и не заснули.
    В пятницу съемки были назначены на девять вечера в вестибюле отеля «Риц». Однако начались они только в полночь, и все статисты, которые торчали здесь давно, со скуки напились.
    Снимался один из последних эпизодов — отъезд доктора Фостера, его жены и доктора Томпсона из Барселоны после окончания конгресса нейрохирургов. Наконец Томпсону, экипированному новым беретом, который он купил, камерой и острой как бритва навахой, предоставлялась возможность «смешать с дерьмом» Фостера, как выражается моя жена, когда забывает, что говорит не по-французски.
    Все участники съемки, статисты и окружающие находили эту сцену очень смешной, но я после семнадцатого дубля не видел в ней ничего смешного.
    Мы устроили перерыв и выпили кофе. И снова взялись за дело и сняли еще один дубль. Устроили перерыв и выпили пива. И взялись за дело и сняли еще один дубль, поменяв освещение. Устроили перерыв и выпили джина с тоником. И сняли еще один дубль совсем по-новому. Я устал до смерти и сказал Хаиме:
    — Если у меня будет еще один инфаркт и я умру, вам понадобится адвокат. — Он засмеялся, и мы сделали крупные планы Марка Стивенса, оказавшегося якобы в дерьме, и Томпсона, якобы посадившего его туда.
    Уже в первом часу ко мне танцующей походкой подошел улыбающийся Хаиме-Сид. Он победно размахивал авиационным билетом.
    — Вот он! — сказал Хаиме.
    — Спасибо, — ответил я. — Откуда вы его взяли?
    — Его доставили из Мадрида одиннадцатичасовым самолетом. Говорил я или не говорил, что билет у вас будет?
    — Говорили. Вы повторяли это каждый день в течение пяти недель.
    — Ну вот, у вас есть билет.
    Когда в половине четвертого утра шофер отвез меня в отель, Сильвиан, к моему изумлению, и не думала спать — она сидела на кровати. Я помахал перед ней билетом, она понимающе кивнула.
    — В котором часу отправляется завтра перпиньянский автобус? — спросил я.
    — В восемь, — ответила она. Я тяжело вздохнул.
    — До чего мне не терпится выбраться отсюда, — сказала Сильвиан. — Я обошла здесь все улицы вдоль и поперек, истоптала туфли до дыр.
    — Знаю, — ответил я и без всякой необходимости добавил: — Ты молодец.
    — После того как ты ушел, нам позвонили.
    — Кто же?
    — Меня не было дома, я вышла пройтись, а когда вернулась, на столе лежала записка с пометкой urgente{ {54}}, — нас просили позвонить в Санта-Колома-де-Фарнес.
    Сонливость с меня как рукой сняло.
    — Сеньор Турон?
    Она покачала головой.
    — Нет, та женщина, с которой мы разговаривали, — я забыла, как ее зовут. Она сказала, что говорила со священником, но он ничего не знает. Она говорила и с Туроном, смотрителем кладбища. У него нет списка похороненных. Она сказала, что еще она сходила в juzgado, наверное, это городское управление. Там были списки, они ей сказали, что лейтенант Аарон Лопоф умер в их госпитале первого сентября 1938 года. Ему было двадцать восемь лет. У них нет сведений о том, где он похоронен.
    — Yuzgado — это суд, — глупо сказал я. — Turon с одним «р» — это полевая мышь. И Аарону было не двадцать восемь, а двадцать четыре года, — продолжал я, чувствуя, как мои глаза застилают слезы{ {55}}.

 IV. «ВОЖДЬ ИСПАНИИ МИЛОСТЬЮ БОЖЬЕЙ»

 1

    Я отнюдь не горел желанием вернуться в Барселону, но моя жена никогда этому не поверит. Не поверит она и другому: то, что произошло после окончания работы, от меня не зависело. Впрочем, это ее личное дело.
    Поездка в Марокко принесла ей горькое разочарование. Она провела там почти всю юность, и ее тянуло туда много сильнее, чем меня в Испанию.
    Там она наслаждалась жизнью, и помешать этому не могли ни годы в католическом пансионе, ни учеба под предводительством монахинь в других школах. Там у нее было множество друзей, там она тайком бегала на танцы, потому что тиран отец — его звали Хесус Молья, он участвовал на стороне французов в «усмирении» Марокко и сражался с немцами в первой мировой войне, за что получил французское гражданство, — не одобрял столь неприличного поведения.
    Она вернулась в Марокко после развода со своим первым мужем, американским солдатом, помогавшим «освободить» ее страну, и провела там три года, работая на базе ВВС США в Нуассере переводчицей, секретаршей со знанием языков и служащей в суде. Даже тогда Марокко еще было французским.
    Теперь это арабская страна; родина стала для нее чужой. Большинство друзей уехали во Францию, некоторые умерли, а в Касабланке не осталось никаких родственников, кроме тети и дяди, двоюродного брата с женой и сыном (и матери на кладбище).
    Она рассказывала мне невероятные и удивительные истории о родной стране: в Касабланке можно плавать в разгаре зимы, причем не только в Атлантическом океане, но и в роскошных плавательных бассейнах, которыми усеяно все побережье. Там такая теплынь, что не нужно никакое отопление — в домах с толстыми стенами зимой тепло, а летом прохладно. Там ночные клубы и дансинги, очаровательные бистро и кофейни.
    Алжир тогда был частью Франции, а Марокко — протекторатом, и, надо полагать, Касабланка была райским уголком. Что до алжирцев, они, будучи французскими гражданами, вступили в долгую и ожесточенную войну со своими благодетелями. Марокко стало независимым королевством без борьбы в 1956 году.
   На меня Касабланка наводила тоску, но было неразумно дразнить Сильвиан тем, что здесь не найти Хамфри Богарта, Ингрид Бергман, Пола Хенрейда или даже Дули Уилсона («Сыграй это, Сэм»), фильм братьев Уорнер «У Рика» здесь просто не шел, и даже сейчас, через 24 года, само упоминание о нем приводило Сильвиан в ярость. Меня, кстати, тоже, но по другой причине. Этот «Рик» якобы воевал добровольцем в Интернациональных бригадах, и, когда Клод Рейне, шеф полиции, стал клещами тянуть из него правду, тот пролепетал: «Они хорошо платили». По замыслу сценаристов, как мне сказал один из них, Говард Кох, это был юмор, но старина Богарт просто запорол весь эпизод.
    Касабланка показалась мне просто заштатным французским городком, но гораздо больше напомнила Глендейл в Калифорнии, где полным-полно арабов. Все арабы, конечно, говорили по-французски; рамадан только что начался, и какое-то время после захода солнца вас никто не стал бы «обслуживать» — весь день они постились и теперь ели, чтобы наверстать упущенное. На глаза не попадался даже бедняга Клод Рейне в своей полицейской фуражке — французских полисменов здесь больше не было. Сплошь арабы, очень предупредительные, но, если вам нужна улица с французским названием, помощи от них ждать нечего — названия улиц тоже изменились.
    Меня гораздо больше интересовали Рабат, Мекнес и Фес, куда мы поехали на взятом напрокат автомобиле. Там в нетронутом виде сохранились остатки великой шерифской империи, основанной арабами в конце седьмого века и господствовавшей над всей северо-западной Африкой и большей частью Иберийского полуострова. Это настоящие арабские города, и на добропорядочного гражданина почти любой демократической страны увиденное там производит гнетущее впечатление.
    Марокко перестало быть французской колонией, но теперь бедных арабов эксплуатируют их богатые сограждане; феллахи в селах, рабочие в мединах{ {56}} Мекнеса и Феса нищи так же, как и в период упадка восточной цивилизации.
    К своему стыду, вы быстро смиряетесь с тем, что на каждой улице — грязные калеки-попрошайки, босые и оборванные дети с гноящимися глазами, которые квартал за кварталом преследуют вас с протянутыми руками и воплями «Miskin!» (что обозначает не просто «бедный», но и «несчастный»). Впрочем, смирились вы или нет, не имеет значения, потому что вы знаете, что ничем не облегчите их участь. Невозможно понять, на что живут эти люди, ведь каждая медина загромождена «сотнями одинаковых лавчонок, в каждой из которых продается одно и то же — кожа, одежда, металл, сандаловое дерево, продукты.
    Поэтому было отдохновением погрузиться — как в ностальгическую ванну — в руины некогда величайшего римского города Северной Африки. Волюбилис, стоящий вблизи Мекнеса, являлся крупнейшим центром Римского государства (пятнадцать тысяч жителей) вплоть до 285 года нашей эры. После того как мы уже чуть-чуть вкусили римской старины в Барселоне и Таррагоне, удивительно сохранившиеся и кое-где восстановленные развалины римского города особенно глубоко взволновали нас.
    Я с трепетом ступал по булыжным мостовым этого города на холмах и смотрел на выбоины, оставленные колесами римских колесниц. С неподдельным волнением я разглядывал мозаики в банях и ванных комнатах — веками простоявшие под жгучим африканским солнцем и все еще поразительно яркие.
    По сей день не рухнули стены, в которые были вделаны свинцовый водопровод и глиняные трубы для снабжения бань горячей водой и горячим воздухом; и если развалины великой арабской империи действовали на меня угнетающе, то почему-то надгробные камни — например, триумфальная арка Каракаллы, — напоминавшие о гибели еще более великой империи, воодушевляли меня и пробуждали желание жить вечно, вопреки «Озимандии» Шелли.

 2

    Прилетев в Барселону поздним субботним вечером, я наивно ждал, что меня встретит Хаиме или хотя бы Пипо-Типо, но ни того, ни другого в аэропорте не было. Я взял машину, приехал в гостиницу и вынул из ящика записку: звонил сеньор Камино и просил передать, что его нет в городе, вернется ночью. Я набрал номер Камино, но никто не ответил.
    В почтовом ящике я также нашел экземпляр обещанного мне журнала «Фотограмас», напечатавшего интервью с Хаиме, и вложенную в конверт записку без подписи:
    «Помните, я говорил Вам о журнале? Молодой человек, написавший эту статью — именно из-за нее запретили журнал, — хотел бы встретиться с Вами. Если Вы не против, мы придем в понедельник в три часа дня».
    Я вовсе не был уверен в том, что хочу встретиться с молодым человеком. Он пишет «если Вы не против…». Допустим, я против, но что я могу поделать? Могу, конечно, уйти на время из гостиницы, это самое простое, Я помнил, кто рассказал мне о журнале, у него, конечно, должен быть телефон. А вдруг нет? Как я узнаю, тот ли это молодой человек, который написал полемическую статью? А что, если оба они — провокаторы? Я вспомнил, как рассердилась на меня Сильвиан за то, что в Санта-Колома-де-Фарнес я всем называл нашу фамилию и гостиницу, и подумал: лучше бы ни во что не ввязываться. Особенно сейчас…
   Очевидно, статья навлекла на себя неудовольствие режима на многих уровнях. К тому же, сказали мне, вот уже пять лет как на страницах журнала не упоминался Наиглавнейший! Вполне достаточно, но и это еще не все.
    Журнал, как мне сказали, за один год семь раз нарушил Закон о печати. После третьего раза главный редактор был уволен. На сей раз журнал на три месяца закрыли, да еще и оштрафовали на 250 000 песет (что составляло по тогдашнему курсу 3570 долларов).
    «Спорная» статья? Хорошо написанный и аргументированный материал (с фотографиями и фамилиями) показывал, каковы истинные масштабы безработицы в Барселоне и всюду в стране, на какие отчаянные ухищрения пускаются люди, лишь бы найти хоть какую-нибудь работу, хоть какие-нибудь средства к существованию.
    Автор статьи ясно давал понять: в Барселоне и других городах существуют так называемые «рынки рабов», где толпятся мужчины, согласные на любую работу, за любые деньги. Те, кто не может получить работу, часто продают свою кровь (250 песет за одну порцию). «Я продавал свою кровь четыре, пять и шесть раз в месяц, пока не свалился без сознания. У меня анемия. Два дня подряд я ничего не ел. Но что же делать, если я не могу найти работу?»
    «Теперь, — говорит другой, — мужчины ни на что не годны. Моя жена стерла себе коленки мытьем полов. Она встает в четыре утра и приходит домой ночью. Спасибо ей: мы хоть не умираем с голоду. В поисках работы я обегал вдоль и поперек все побережье и вернулся с пустыми руками. Я пешком пошел в Лог-роньо, потому что мне сказали, будто там есть работа, и вернулся обратно; ночевать пришлось под мостами, а завтракать и обедать — тем, что растет на полях. Я предлагал мыть полы, но надо мной только смеялись. Представьте себе, что женщины получают за случайную работу по тридцать песет в час, а я в последний раз получил пятнадцать».
    Не теряя самообладания, я в одиннадцать утра в воскресенье позвонил Хаиме, и он пригласил меня отобедать у него в три часа.
    — Где вы были? — спросил я, и он ответил, что они начали снимать эпизод в Корбере, но продрогли до костей.
    — Знаете, — заметил я, — нам сказали, что в Касабланке впервые за двадцать лет выпал снег. В Фесе снег лежал у подножия Атласских гор, а отопление в отеле барахлило, так что пришлось удирать оттуда со всех ног.
   — Приходите и расскажете нам обо всем, — сказал он, а я спросил:
   — Многое ли из того, что я написал, вы сняли в Корбере?
   — Почти все.
   — Muy bien, — заметил я и вышел посмотреть, не пришла ли вчерашняя «Геральд трибюн» из Парижа. Газеты не было.
    Даже если он и снял все это, останется ли материал в фильме? Я вспомнил три вопроса и ответа из его интервью в «Фотограмас»:
     — Что вы думаете о цензуре?
     — Со временем она исчезнет.
    — Против чего вы протестуете применительно к кинопроизводству?
    — Против цензуры, которой ты закладываешь душу в ту самую минуту, когда начинаешь обдумывать сценарий.
    О своем фильме он не сказал ничего определенного, даже не упомянул название.
    — Судя по двум предыдущим фильмам{ {57}}, вы предпочитаете злободневную тематику. Будете ли вы и впредь выбирать сценарии подобного типа?
    — Мой новый фильм будет сильно отличаться от последнего. Он обращен к теме, которая во многих отношениях очень важна не только для меня, но и для испанского кинематографа. Этой проблеме много веков, но мы рассматриваем ее с позиций сегодняшнего дня. Меня все более занимает жизнь тех, кто каждый день встает в восемь часов и идет на работу.
    Камино ждал меня к трем часам, и в ожидании назначенного времени я сидел в баре гостиницы и думал о нем и его месте в испанской кинематографии. Могут они что-нибудь сделать с ним за то, что он сказал по поводу цензуры? Конечно, его слова были достаточно невинны или по крайней мере рассматривались бы так, если бы речь шла, например, о голливудской цензуре американских фильмов. Однако в Испании цензура — это рука правительства, она может не только изрезать пленку в клочья, а вообще запретить фильм, изъять его из проката, или сделать еще что-нибудь пострашнее.
    Один из авангардистов, которого я встретил в этом самом баре на второй неделе нашего пребывания в городе, показал мне сценарий, не угодивший цензуре. Другие рассказывали, что многие метры уже отснятых фильмов пришлось вырезать, иначе показ в кинотеатрах не разрешался.
    В основном уничтожению подвергались эротические куски, потому что большинство фильмов сами по себе были до крайности «заумными» и даже цензоры презрительно отворачивались или думали: черт с ними, пусть смотрят, если я тут ничего не понимаю, то и зрители не поймут.
    Мы смотрели два таких фильма, и публика либо уходила из зала, либо оставалась, чтобы посмеяться. Я сказал об этом молодому режиссеру, и он ответил:
    — А мне плевать, понимает что-нибудь эта публика или нет.
    Они были джентльменами, эти молодые люди, и если и делали скидку на трудности, которые я испытывал, обсуждая абстрактные проблемы на испанском и частично французском и английском языках, то все равно, должно быть, считали меня наивным или консервативным сверх всякой меры.
    — Моя жена, — поделился я с режиссером, — очень умная женщина, но она совершенно не поняла ваш фильм.
    На этот раз он не сказал, что ему на это плевать (будучи джентльменом и считаясь с присутствием Сильвиан), но вежливо спросил меня, что думаю о его фильме я.
    — Ну, в самых общих чертах, мне кажется, он вот о чем: жизнь здесь в Испании тяжелая; молодым очень трудно заработать на жизнь; из-за условий жизни им трудно даже поддерживать нормальные отношения друг с другом. Каждый стремится вырвать кусок у другого.
    — Видите, — сказал он, — вы поняли мой фильм.
    Мне пришло в голову, что второй художественный фильм Камино, который вышел как раз перед нашим приездом в Испанию, говорил почти о том же самом — и вызвал восторженные отзывы в прессе. Это был рассказ о симпатичных молодых супругах, которые жили изворачиваясь, не проявляя особой щепетильности и разборчивости при добывании денег. Их брак потерпел крах, надежды погибли, а сами они опустились на дно — история, каких мы насмотрелись в собственной стране. Кое-чего, однако, недоставало, подумали мы с Сильвиан, а именно объяснения или хотя бы подсказки, почему происходили подобные истории: почему эти молодые люди жили изворачиваясь и не хотели работать; почему молодой человек был согласен, чтобы его содержала девушка; почему девушка с легкостью шла на то, чтобы торговать своим телом, когда не удавалось раздобыть деньги другим способом? Эти недостатки, чувствовали мы с Сильвиан, шли от той самоцензуры, о которой Камино сказал в своем интервью.
    Я решил поставить вопрос иначе.
    — Вы согласны, что кино — это, быть может, самый мощный посредник в общении между людьми?
    — Claro.
    — Но в таком случае, если то, что вы хотели сообщить, не дошло до зрителя, значит, вы плохой собеседник. Правда ведь?
    — Posible{ {58}}, — сказал он. — Но я делаю фильмы не для зрителей.
    — Вы делаете их для себя?
    — Конечно.
    Оба молодых режиссера, как мне говорили, были детьми преуспевающих родителей, а те, не понимая толком, чем занимаются их чада, были в восторге уже оттого, что мальчики снимают кино, и снабжали их деньгами на производство фильмов.
    Один из них вдруг сказал мне:
    — Я состоял в коммунистической партии, но недавно вышел из нее.
    — Почему?
    — Потому что здешняя компартия не собирается делать революцию.
    — А вы считаете, — спросил я, — что в сегодняшней Испании можно сделать революцию?
    — Если хочешь сделать революцию, нужно ее делать.
    — Но разве здесь назрела революционная ситуация?
    — Конечно.
    Я не настолько самонадеян, чтобы на основании месячных наблюдений рассказывать испанцу о положении в его собственной стране. Поэтому я промолчал. Кроме того, было совершенно неясно, одинаково ли мы понимаем термин «революционная ситуация». Вода в котле, безусловно, уже побулькивала, но до кипения, на мой взгляд, ей было далеко.
    Мое молчание побудило его сказать:
    — Вы могли сделать здесь социалистическую революцию во время войны.
    — Так говорили троцкисты и анархисты.
    — Они были правы.
    — Простите меня, — сказал я, — я не испанец, но я был здесь во время войны. — (А вы, не добавил я, тогда только появились на свет.) — Испанский народ в те годы и не помышлял о социалистической революции. Люди хотели победить в войне, восстановить республику и совершенствовать ее. Большинство испанцев понятия не имели о том, что такое социализм, что за ним стоит и каковы его задачи.
    — А сколько людей в России, — вмешался другой молодой режиссер, — помышляли о социалистической революции в 1917 году или представляли себе социализм?
    — Очень мало.
    — Октябрьскую революцию возглавили люди, которые очень хорошо знали, чего они хотят и как этого добиться, пусть их было и немного, — сказал он.
    — Верно, но вы сравниваете Испанию 1936-1939 годов с Россией 1917 года.
    — Конечно.
    Как прикажете отвечать на такие доказательства? А разве американскую революцию не совершило энергичное меньшинство? При любой революционной ситуации руководство движением берет на себя группа лидеров, которой противостоит группа активных контрреволюционеров, разве нет? А огромные нейтральные массы либо совершенно индифферентны, либо хранят молчание, пока не поймут, что к чему.
    — Не думаю, что здесь есть почва для сравнения, — вяло ответил я, и первый молодой человек улыбнулся и сказал:
    — А мы думаем.
    Только позже я сообразил, что надо было ответить этим молодым людям, хотя, боюсь, мне не удалось бы их убедить: вдобавок к естественным условиям (население, географические условия, полезные ископаемые и т. д.), которые отличают Испанию от России, не говоря уже об истории и традициях этих стран, была ведь еще и мировая война, которая длилась четыре года и унесла миллионы русских; та же самая армия, которая, по выражению Ленина, голосовала за мир ногами, дезертируя с фронта, снова взялась за оружие и пять долгих лет воевала с внутренней, а потом и с внешней реакцией, чтобы защитить революцию, о которой «мало кто» имел представление.
    По пути к Хаиме я думал: эти парни были членами революционной партии, а теперь ушли в разочарование и весь их протест против режима свелся к тому, что они снимают фильмы, понятные лишь горстке людей!
    Неужели это приносит им большое удовлетворение? Уже входя к Камино, я подумал о моем невинном диалоге для эпизода в Корбере — много ли от него останется в фильме?
 
   ЭПИЗОД 37. РАЗВАЛИНЫ ГОРОДА. НАТУРА. ДЕНЬ
   ОБЩИЙ ПЛАН.
   Идут Дейвид и Мария. Они проходят мимо разрушенного дома: за ним, сквозь оконный проем, видны руины и дальше поля, виноградники.
   Дейвид входит в дом.
   Мария. Осторожно.
   Фигура Дейвида против света. Он пересекает комнату и появляется в проеме окна. С этой точки он окидывает взглядом местность.
   Дейвид. Я был здесь, когда это случилось.
   Мария. Что?
   Дейвид показывает на пустой, разрушенный город.
   Дейвид. Вот это… Наша операционная… прямо в грузовике… Мы стояли за чертой города. (На лице его появляется ироническое выражение)Нам сказали, что город — военный объект. А батальоны были на фронте… в десяти километрах. (Он показывает)Мы приехали в понедельник вечером… А во вторник утром налетели бомбардировщики… Я насчитал пятьдест. (Сердито.)В городе было не больше тридцати человек… старики, женщины, несколько детей… Их эвакуировали, но они почему-то вернулись… (Пауза.)Через двадцать минут от города ничего не осталось. (Как бы сметает все рукой)Канул в небытие… навсегда. Мария (взволнованно).В войну всегда погибают невинные люди.
   Дейвид (смотрит на нее).Да… (Отворачивается, смотрит в окно.)Прошло тридцать лет… а я чувствую запах трупов, погребенных в руинах…

 3

    Если в книжных магазинах Барселоны продаются классические труды Маркса и Энгельса (это не относится к произведениям Ленина — продажа их строго запрещена, и их можно добыть только на черном рынке), если ранние (и не самые значительные) полотна знаменитого испанского коммуниста Пикассо выставлены в великолепном дворце, то купить книги, написанные противниками «крестового похода» Генерала, можно только из-под полы. Таких книг мало, их трудно найти, они очень дорогие, и вам должны объяснить, куда обратиться. Поскольку мы выяснили все эти обстоятельства, я решил поискать несколько книг, которые мне хотелось прочесть.