Несколько месяцев спустя, подведя итог потерям и скрепив сердце, она нашла нового любовника и вновь начала принимать доблестных молодых людей из штаб-квартиры Свободной Франции. Иногда они болтали о своих знакомых, и в разговорах этих порой упоминалась фамилия де Шавиньи.
   Таким образом она узнала, что баронесса де Шавиньи быстро утешилась после потери мужа в объятиях английского банкира; что (как, впрочем, все и ожидали) помолвка Жан-Поля с леди Изобел Герберт была расторгнута по просьбе леди Изобел – через два месяца после смерти его отца для соблюдения приличий. И она узнала, что младший брат Эдуард оказался редким молодцом и меняет светских красавиц как перчатки. Он и его брат, сообщали ей, подмигивая, очень близки и пользуются заслуженной славой, предпочитая охотиться вдвоем.
   Селестину это удивило. Она испытала грустную гордость при мысли, что ее уроки в науке любви нашли умелое применение, но близость братьев слегка ее встревожила. Она знала, как Эдуард восхищается братом, и мысль об этом ее беспокоила. Такая яростная преданность! Вскоре, думала она, его ждет горькое разочарование.
 
   Однако Селестина не знала и не могла знать, как в первое время горе сблизило братьев. Они оба любили отца, он казался им вечным. В ужасе, смятении и горести первых дней после сообщения о его смерти, когда Луиза слегла и отказывалась видеть кого бы то ни было, братья в поисках опоры обратились друг к другу, и все барьеры между ними рухнули.
   Жан-Поль был не в силах совладать с горем; он плакал, и тянулся к Эдуарду, который не мог плакать, и искать у него утешения, как перепуганный ребенок.
   Вечер за вечером они допоздна сидели вдвоем и говорили, говорили, перебирая в памяти прошлое. Жан-Поль при этом пил – так ему становилось чуть легче, объяснял он, – и чем дольше они сидели, тем большая его одолевала слезливость.
   – Я чувствую себя таким виноватым, – сказал он как-то, вцепляясь в руку Эдуарда. – Назваться его титулом… в ту самую ночь! Как я мог? Господи, Эдуард, до чего я себя ненавижу!
   – Но ведь это ничего не изменило. Тогда. Ну и… получилось, что ты имел полное право…
   – Я знаю. Знаю. Но мне от этого не легче. И поехать к этой суке Симонеску… Быть там, когда… Бог свидетель, мне страшно об этом вспоминать… – Он наклонил раскрасневшееся лицо, вытер глаза и крепче сжал руку Эдуарда. – Я себя ненавижу, Эдуард. Правда. Я говорю серьезно. Мне стыдно за свое поведение. Пьянство, женщины – я намерен покончить со всем этим. Да-да. Исправиться. Я чувствую, что обязан поступить так в память о папа, должен сделать это ради него. И вообще не понимаю, почему я вел себя так. Женщины – что они для меня значат? Ровным счетом ничего. С ними нельзя разговаривать – я всегда предпочту собеседника-мужчину. Им нельзя доверять. Посмотри на Селестину – я из-за этого чувствую себя ужасно, Эдуард, но, пожалуй, какая-то польза из этого вышла. Если у тебя открылись глаза, оно того стоило. Она даже не упиралась, знаешь ли. Сразу в кровать. Так ей не терпелось. Они все одинаковы – женщины. Сучки. Лгуньи. Все до единой…
   – Жан-Поль…
   – Скажи, что больше ты такого не допустишь, Эдуард. Скажи мне. Ты никогда больше не допустишь, чтобы между нами встала женщина… – Он поднял лицо к брату, глаза у него слезились. – Они только этого и хотят, ты же знаешь. Обязательно пытаются. Всякий раз. А я этого не вынесу. Ты мне необходим, братик. И теперь больше, чем когда-либо. Это ужасное горе, эта боль… Мысли об ответственности, об обязательствах, которые мне оставил папа! Я боюсь, Эдуард. Я не сумею справиться, то есть без тебя…
   Он опустил голову и зарыдал. Эдуард знал, что слезы эти вызывает не только горе, а еще и коньяк, но все равно был растроган. Он подумал о Селестине и почувствовал только холодный гнев – она предала его и, наверное, все время лгала ему. Что значила подобная женщина в сравнении с любовью, которую он питал к брату?
   – Жан-Поль! – Он обнял вздрагивающие плечи и попытался утешить брата. – Не говори таких вещей. Гони такие мысли. Я твой брат. И теперь мы должны думать о будущем. Мы должны думать о папа и обо всем, ради чего он трудился. Когда война кончится, мы сможем вернуться во Францию. Мы сможем начать заново. Папа заложил фундамент, мы сможем продолжить постройку, ты и я. Он бы этого хотел…
   – Наверное. – Жан-Поль утер слезы кулаком, выпрямился и высморкался.
   – Ты только подумай, Жан-Поль. Компания, все прочие предприятия. Они оставлены нам. Мы можем вдохнуть в них жизнь. Это будет памятником папа.
   – Да-да! – В тоне Жан-Поля проскользнуло раздражение. – Но я не могу обсуждать это сейчас. Я думать об этом не могу. Я солдат, и у меня есть другие обязательства. Идет война, Эдуард. Спустись с облаков на землю…
   Эдуард вздохнул. Всякий раз, когда они касались этой темы, Жан-Поль реагировал одинаково. Впрочем, совсем так же отвечала и Луиза. Когда однажды, полагая, что разговор о Ксавье и его занятиях должен ее немножко утешить, Эдуард спросил ее мнения о том, какими могли быть будущие намерения его отца, Луиза досадливо отвернулась.
   – Относительно его предприятий? Эдуард, откуда мне знать? Что за странные вопросы ты задаешь!
   – Я просто подумал…
   – Ну так не думай! И зачем ты вмешиваешься? Барон – Жан-Поль, а не ты. Когда кончится война, он обо всем позаботится. А тебе незачем об этом думать. И очень бессердечно спрашивать меня в такое время! Право, ты бываешь таким бесчувственным! Ну как ты можешь обсуждать его коммерческие дела в такое время?
   – Его деятельность, мама! – Эдуард упрямо сжал губы. – Она так много для него значила! И я хочу чувствовать, что мы продолжаем его работу, что мы исполняем его волю…
   – То, что ты хочешь чувствовать, никакого значения не имеет. И ты не имеешь права докучать мне в такое время. Я никогда не утруждала себя делами Ксави. И всегда считала, что он отдает им слишком много внимания. Чудачество, и ничего больше, все его друзья так думали. Он вполне мог бы посвятить себя своим поместьям, как они. Но маниакальное увлечение коммерцией, финансами – его я никогда не могла понять…
   Она высокомерно вздернула голову. Эдуард внезапно почувствовал прилив гнева. Он встал.
   – Неужели, мама? – Он смерил ее холодным взглядом. – Вы меня удивляете. Ведь вы выросли на коммерции, так мне казалось. Своим состоянием ваш отец был обязан стали, а не поместьям.
   Прелестное лицо Луизы побагровело. Любые намеки на источник богатств ее семьи были давным-давно запрещены.
   – Можешь уйти, – сказала она. – И пошли ко мне Жан-Поля! – добавила она, когда он пошел к двери.
   Именно после этого разговора Эдуард начал замечать, что его отношение к матери изменяется. Прежде она ослепляла и озадачивала его, а ее холодность к нему, которую он не мог понять, только усиливала в нем желание заслужить ее любовь. Но теперь он – сознавая это – начал отстраняться и судить ее. Горе, вызванное смертью отца, обострило его зрение. Он смотрел на свою мать по-новому: хладнокровнее, бесстрастнее, и уже не подыскивал для нее оправдания, как прежде. Когда же несколько месяцев спустя он понял, что она уже нашла нового любовника, что-то в его сердце закрылось для нее навсегда. Он знал, что этого не простит.
   У него возникло ощущение, что со смертью Ксавье все незыблемости в его мире исчезли: он жил теперь среди непрерывных перемен и сдвигов и уже ничего не знал наверное. Его преданность матери и преданность любовнице оказались обманутыми, твердые схемы мироустройства разлетелись вдребезги.
   – Так случается, – ласково сказал ему Хьюго, когда Эдуард попробовал объяснить ему свои чувства. – Но все проходит. Не цепляйтесь за верования. Подождите, пока они сами вас не найдут.
   – Ждать? – Эдуард поднял голову. – Но чего? Во что вы верите, Хьюго?
   – Я? – Хьюго сухо улыбнулся. – Ну-у… Я верю в хороший кларет. И в папиросы «Собрание»…
   – Не шутите. Англичане всегда шутят!
   – Ну, хорошо. – Хьюго улыбнулся его серьезности. – Я верю в кое-что, о чем мы читали вместе. Я верю в трудолюбие. – Он помолчал. – Я верю в некоторых людей. Иногда.
   – Но не в бога?
   – Боюсь, что, в сущности, нет.
   – В политику?
   – О, политика! Ну, я верю в некоторые идеи… как вы, возможно, заметили. Но я отнюдь не убежден, что они способны заметно изменить мир. Прежде, пожалуй, верил. Но теперь – не очень.
   – Ну, а любовь? – Эдуард уставился на него, и Хьюго опустил глаза.
   – Эдуард! – Он вздохнул. – Нам следует поменьше читать стихи.
   – Но вы же сказали, что верите в то, о чем мы читаем. Разве можно верить словам, если вы не верите в то, что эти слова обозначают?
   – Я верю в них, пока читаю.
   – А потом?
   – О, потом! Потом я теряю уверенность. Эдуард передвинул книги через стол.
   – Это маловато, – сказал он наконец бесцветным голосом, и Хьюго, чувствуя, что он имеет право на поддержку, серьезно посмотрел на него.
   – Да, правда.
   – И вам это ничего, Хьюго? – спросил Эдуард с силой. – Неужели вы не хотели бы во что-то верить? Разве вам не нужно ощущение цели?
   – Ни в коем случае. Страшнейшая ересь. Заблуждение и капкан. Куда лучше видеть мир таким, какой он есть. – Хьюго отвернулся. – Лишь очень немногое выдерживает испытание временем. Значительная часть жизни – цепь случайностей. Мы выдумываем идеалы и веры, чтобы придать форму бесформенности. Любовь. Честь. Вера. Истина. Это только слова, Эдуард…
   – Мне кажется, на самом деле вы не верите тому, что говорите.
   Эдуард упрямо вздернул голову. Хьюго обернулся к нему, посмотрел на юное лицо и слегка пожал плечами.
   – Может быть, и так. Не исключено, что вы правы. – Он помолчал. – Если я говорю зло и сардонично, то сейчас на это есть причины…
   – Моя мать?
   – Отчасти. Да, я же сказал вам, что мне было бы трудно перестать. Однако это нам обсуждать не следует. Не вернуться ли к Вергилию? Если вы намерены поступить в Оксфорд, вам надо проделать большую работу…
   – Хьюго… – Что?
   – Вы мне нравитесь.
   – Прекрасно. Меня это ободряет. А теперь обратимся к четырнадцатой странице.
   Эдуард наклонил голову, он сосредоточил внимание на словах и обнаружил, что они его успокаивают.
   Потом он почувствовал, что благодарен Хьюго. Сухость и ирония помогали, они дарили ему новую отвлеченность, новый взгляд на жизнь под другим углом. Шло время. Он обнаружил, что способен раскладывать свои чувства и мысли по полочкам, чего прежде не делал. В конце концов оказалось вполне возможным скрыть тоску по отцу. Он замкнул ее в той части сознания, где складывались планы будущего; больше уже она не должна была воздействовать на его поведение ежедневно и ежеминутно. Он мог тосковать – и напиваться с Жан-Полем, он мог тосковать – и все-таки заниматься с Хьюго.
   Когда как-то вечером после долгих недель меланхолического воздержания Жан-Поль обернулся к нему со стоном и сказал: «К черту, братик! Нам просто требуется женщина!», Эдуард сделал еще одно открытие: он был способен извлекать из совокупления большое наслаждение, не испытывая никаких эмоций или желания вновь увидеть эту женщину. Когда он сообщил о своем открытии Жан-Полю, его брат словно бы обрадовался.
   – Ты взрослеешь. Ты наконец стал мужчиной, – сказал он, словно с запозданием поздравил его с поступлением в клуб избранных.
   В этот момент эти слова были Эдуарду приятны. Он находился под большим влиянием Жан-Поля и позже обнаружил, что ближе всего они были друг другу именно тогда. Жан-Поль получил ту любовь и ту преданность, которые прежде отдавались их отцу, их матери и Селестине; некоторое время Эдуард был предан ему безоговорочно. Порой, правда, у него возникали сомнения. Он вспоминал клятвы Жан-Поля исправиться и видел, как скоро они были забыты. Он замечал, что его брат бывал груб, а иногда и жесток. Но преданность заставляла его закрывать глаза, и от одобрения Жан-Поля ему становилось тепло на сердце.
   Когда он услышал о финансовых трудностях Селестины от одного из приятелей Жан-Поля, то обратился за помощью к брату. Запинаясь, он объяснил, что вопреки всему хотел бы как-то обеспечить Селестину.
   Жан-Поль нашел это очень забавным. Дом обойдется в… в какую сумму? Шестьсот фунтов? И сверх того пенсия? Он пожал плечами. Деньги были пустяковые. Если Эдуарду вздумалось быть щедрым, так почему бы и нет?
   – В подарок? – Он нахмурился и выпил еще коньяку. – Из твоего капитала?
   – Я чувствую, что остался ей должен, Жан-Поль…
   – Очень хорошо. Я подпишу. Побывай у Смит-Кемпа, нашего здешнего поверенного. Он все устроит. Умеет хранить секреты и хорошо разбирается в подобных делах…
   Он помолчал, все еще хмурясь, точно подсчитывая что-то. Потом, еще раз пожав плечами, допил рюмку.
   – Действительно, почему бы и нет? – Он встал. – Откупись от нее. С женщинами такая политика всегда самая здравая, а, братик?
   И вновь Эдуард ощутил сомнение и брезгливость. Значит, вот что он делает – откупается от Селестины? Ему это представлялось в ином свете, и толкование Жан-Поля показалось неоправданно пошлым.
   Но это ощущение рассеялось, и о Селестине они больше не упоминали – Жан-Поль, казалось, быстро выбросил все из головы. Эдуард побывал у поверенного, который принял необходимые меры, и, когда это щекотливое дело осталось позади, у Эдуарда возникло такое чувство, словно он прошел крещение огнем. Он поступил правильно: он действительно стал взрослым мужчиной. И преисполнился гордости при мысли о своей новой личности.
   – Ты изменился, Эдуард, – сказала ему Изобел на другой день после расторжения помолвки, когда Эдуард навестил ее.
   Перед тем как сказать это, она долго смотрела на него через широкое пространство гостиной Конвей-Хауса. Потом встала и, подойдя к нему, посмотрела ему в глаза.
   – Да, изменился. Стал жестче. Прежде ты мне больше нравился. Ах, Эдуард, почему все меняется? Почему изменяются люди?
   Ее искренность тронула его. Вера в свою новую бесстрастную и сардоническую личность внезапно поколебалась. Минуту назад он ею гордился и, возможно, старательно ее демонстрировал. Теперь он вскочил и сказал торопливо:
   – Я не изменился. То есть в этом смысле. Я все еще… – Он умолк, не совсем понимая, что, собственно, имел в виду.
   Изобел продолжала в него всматриваться, а потом медленно улыбнулась.
   – Возможно, что и нет. – Ее глаза весело блеснули. – Может быть, для тебя еще есть надежда. По-моему, есть – я ее вижу в твоих глазах. Когда гляжу очень внимательно. Малюсенький след души. Эдуард, милый, когда мы опять встретимся, я снова поищу ее там. Передай Жану, что он дурно на тебя влияет, хорошо? Передай сегодня же. Передай от моего имени…
   Эдуард передал, думая, что Жан-Поль посмеется. Но его брат взъярился.
   – Типично, – сказал он. – Типично для женщин. Она знает, как мы близки, ты и я, и не может с этим смириться. Дурно влияю? В каком, черт подери, смысле? Ты мой брат. Я открываю тебе мое сердце, Эдуард, я именно так чувствую. – Он со вкусом вздохнул. – У меня от тебя нет секретов.
   Жан-Поль говорил с полной искренностью. Он сознавал, что, строго говоря, его слова не вполне соответствуют истине, но его понятие об истине было удобным и эластичным. Он делится с Эдуардом всем, что по-настоящему важно, заверил он себя. А если иногда умалчивает, то всего лишь о пустяках.
   Среди того, о чем он не счел нужным упоминать, была маленькая актриса Вайолет Фортескью. В течение первых недель после смерти отца Жан-Поль, полный бестолкового намерения исправиться, попытался – как и утверждал – избегать искушенных и доступных женщин, которых искал прежде. К собственному удивлению, он убедился, что нуждается в утешении, которое могут дать женщины совсем иного типа. Он возобновил свое знакомство с Вайолет, подчинившись неясному порыву, и неожиданно обнаружил, что обретает успокоение в ее обществе. Она была застенчивой, чувствительной и нетребовательной. Рассказ о смерти его отца ее растрогал; она была не лишена снобизма, и ей льстило, что новый барон ищет ее сочувствия. Ей нравилось сидеть и слушать его. Жан-Поль обнаружил, что ее тихая кротость действует на него освежающе; ее молчаливость успокаивала его, а несомненное сочувствие умиляло.
   Она влюбилась в него очень легко, а ему, когда он это понял, показалось только естественным переспать с ней – прежде это ему просто в голову не приходило, так как он, хотя и восхищался ее глазами, не находил физически привлекательным ее тип. Она оказалась девственницей, и в постели, на вкус барона, была слишком робкой и пассивной. Так что любовью они занимались нечасто – барон обнаружил, что ему приятнее просто смотреть в эти большие фиалковые глаза и говорить, говорить…
   Когда она забеременела, он очень рассердился, чувствуя, что его одурачили, поймали в ловушку. Переспать с ней… сколько?.. четыре-пять раз, причем без особого удовольствия, и вдруг так вляпаться? В один миг фиалковые глаза утратили свое очарование, выражение доверчивой любви стало его злить. Внезапно она показалась ему навязчивой (качество, которого он в женщинах не терпел) и бестолковой. Он уже не мог скрыть раздражение, а заметив, каким бледным и испуганным стало ее лицо, рассердился еще больше. Она словно напрашивалась на то, чтобы ее бросили даже прежде, чем он собрался это сделать. Чем прямолинейнее он был, чем грубо откровеннее, тем больше она плакала и цеплялась за него. Такой мазохизм вызывал у него глубокое отвращение.
   Об аборте она отказалась даже думать. Барону пришлось говорить без обиняков – о браке не может быть и речи. Бушует война, он надеется скоро вернуться во Францию. Ему очень жаль, но для человека в его положении брак – вопрос очень серьезный: ведь его жена будет баронессой де Шавиньи, а занять такое положение может только женщина определенного круга… Тут он запутался Вайолет сжала руки – жест, который он успел возненавидеть.
   – Ты считаешь, что я тебя недостойна.
   – Милая, пожалуйста! Дело не в этом.
   – Мой отец принадлежит к старинному девонширскому роду… – Голос у нее дрогнул. – Я получила благородное воспитание.
   Барон решил солгать. Он сказал, что знает это – ну, разумеется, знает, – что понял это, как только они познакомились. Но, к несчастью, война нанесла огромный ущерб состоянию его семьи, и, чтобы спасти семейную фирму, родовые поместья, он должен заключить династический брак. У него нет выбора – жениться он может только на богатой наследнице.
   Она выслушала его кротко и смирилась. Барон так и не понял, поверила она ему или нет. Но с этой минуты она перестала сопротивляться и стала абсолютно пассивной, абсолютно покорной, словно своей воли у нее не было. Физической крепостью она не отличалась, и беременность совсем подорвала ее силы: первые два месяца ее непрерывно тошнило, и она почти не могла есть. Барон надеялся, что она не сумеет сохранить ребенка и все кончится выкидышем. Он понимал, что это гнусно, и немного стыдился, но ведь такая развязка казалась наилучшей для всех заинтересованных сторон.
   К концу 1942 года, когда пошел пятый месяц беременности и обошлось без выкидыша, барон принял решение. Естественно, он мог бы дать содержание ей и ребенку, но он предвидел вечные мольбы и хныканье, а к тому же ее словно бы больше всего травмировал позор стать матерью незаконнорожденного ребенка. И потому барон решил подыскать ей мужа.
   Идеального кандидата он нашел в лице Гари Крейга, уроженца Батон-Ружа, штат Луизиана, в тот момент капрала четвертой пехотной дивизии армии Соединенных Штатов, с которым его свел офицер этой дивизии, его приятель и лондонский собутыльник.
   Крейг, человек гигантского телосложения, любитель выпить, туповатый, был, однако, не из тех, кто упускает случай подзаработать доллар-другой. Барону пришлось встретиться с ним всего один раз – когда были уплачены деньги. Предварительные переговоры любезно взял на себя его приятель, позаботившийся кроме того, чтобы бюрократическая волокита, неизбежная при заключении брака между американским военнослужащим и английской подданной, завершилась быстро и спокойно. Барону это обошлось в пять тысяч долларов, а Гари Крейг, в жизни не видевший сразу такой кучи денег, считал, что ему крупно повезло.
   – Она, говорите, девочка красивая? – Он ухмыльнулся. – Похоже, мы поладим, джентльмены.
   Вайолет согласилась без возражений и без малейших эмоций. Глаза, устремленные на барона, казались глазами сомнамбулы. Она не разразилась упреками и не поблагодарила его, а просто сказала «хорошо». К большому облегчению барона, Гари Крейг избежал смерти во время высадки в Нормандии в следующем году. Оба они – капрал американской четвертой пехотной дивизии и офицер второй французской танковой дивизии под командованием генерала Жака Леклерка – 25 августа 1944 года вошли в освобожденный Париж вместе со своими частями. К этому времени ребенку, которого ни тот, ни другой ни разу не видели, – девочке, родившейся в частной лондонской клинике (расходы, как и было условлено, оплатил барон), исполнился год и два месяца.
   Сержант Гари Крейг был демобилизован в конце 1944 года после смерти своего отца и вернулся на родительскую ферму в Луизиане ждать приезда своей молодой жены и ребенка.
   Вайолет с девочкой приехала к нему в 1945 году, отплыв из Саутгемптона на «Аргентине» вместе со множеством других солдатских жен. Барон, не лишенный сентиментальности, распорядился, чтобы на «Аргентину» был доставлен великолепный букет из белых роз и фиалок, а затем сообщил своим лондонским поверенным, что они могут закрыть папку с документами, касающимися миссис Крейг, урожденной Фортескью. После чего Жан-Поль испустил вздох облегчения. Неприятный эпизод, и он еле вывернулся. Еще хорошо, что Эдуард ничего не знает, не то ему не избежать бы нотации.
   Жан-Поль испытывал радостное облегчение – Луизиана была на том краю света.
 
   Эдуард, по-прежнему остававшийся в Лондоне, узнавал о том, как происходило освобождение Парижа, из вторых рук и из писем брата. Но вместе с матерью и французскими друзьями он смотрел кинохронику, смотрел, как генерал де Голль вел свои победоносные войска по Елисейским Полям.
   Он с гордостью искал взглядом Жан-Поля, а когда увидел, как он печатает шаг совсем близко за самим генералом, то принялся восторженно вопить и расплакался – но все вокруг тоже вопили и плакали.
   Ему было восемнадцать лет, Франция была свободна, а его брат барон де Шавиньи выглядел героем, как никогда.

Элен
Оранджберг, Алабама. 1955 – 1959

   – А ты когда-нибудь делала это с мальчиком? Присцилла-Энн обзавелась новомодной прической «конский хвост». Ее волосы были гладко зачесаны ото лба и перехвачены у затылка розовой лентой. Хвост был не слишком длинный – Присцилла-Энн только еще начала отращивать волосы, но Элен глядела на него с завистью. Ей очень хотелось причесываться именно так и носить такую же юбку, как Присцилла-Энн, – колоколом на жестких похрустывающих нижних юбках. Присцилла-Энн жевала резинку. Когда Элен не ответила, она извлекла резинку изо рта, внимательно осмотрела розовый шарик и снова засунула его за щеку. Потом откинулась на сухую траву, заложила руки за голову и вздохнула. Ее груди в новеньком бюстгальтере «девичий» кокетливо вздернулись. Элен грустно отвела глаза. Она мечтала о бюстгальтере, но ее мать была против. А Присцилла-Энн клялась, что носит уже третий номер.
   – Ты оглохла или что? – Присцилла-Энн ткнула Элен ногой и, приподнявшись на локте, задумчиво посмотрела на нее. – Я спросила: ты когда-нибудь делала это с мальчиком?
   Они сидели на откосе над школьным бейсбольным полем в Селме и ждали школьного автобуса, чтобы вернуться домой в Оранджберг. Внизу тренировались старшеклассники. Элен с трудом различала Билли Тэннера. Он был выше и мускулистее остальных. Сорвав травинку, она принялась ее жевать, не отводя глаз от бейсбольного поля, чтобы избежать жадного взгляда Присциллы-Энн, и подыскивала ответ. Вопрос был трудный – и Присцилла-Энн тоже знала, насколько трудный.
   Ей не хотелось сказать правду. Даже Присцилле-Энн. Но и врать тоже не хотелось. Почти все девочки врали – или приукрашивали. То есть так ей казалось, хотя уверенности у нее не было. Ну а если они и не врали, когда хвастали в раздевалке, то, значит, она и правда какая-то не такая. Элен вздохнула. Ей начинало казаться, что с ней что-то не так. Порой она не сомневалась, что среди своих одноклассниц она единственная девочка, которая ни разу ни с кем не целовалась. Она с неохотой повернулась к Присцилле-Энн. Но вдруг Присцилла-Энн задала свой вопрос просто так? Или чтобы заговорить самой? Вид у Присциллы-Энн опять стал мечтательно-сонным. Последние месяцы лицо у нее часто бывало таким. Элен кашлянула, прочищая горло.
   – Не совсем, – осторожно сказала она. – Нет. – После крохотной паузы она спросила: – А ты?
   – Ну-у… – Глаза Присциллы-Энн хитро блеснули, широкие, розовые от помады губы опять расползлись в заговорщической улыбке. Элен перевела дух: все было отлично, Присцилле-Энн захотелось излить душу, и все.
   Несколько секунд Присцилла-Энн продолжала лежать, глядя в небо. Потом внезапно перестала улыбаться и рывком села. Ее груди подпрыгнули. Элен от зависти закрыла глаза.
   – Но не до конца. Понятно?
   – Ну да. Да.
   – То есть можно лапаться и лапаться, ясно?
   – Ну да.
   – Но… – Присцилла-Энн замялась и понизила голос: – Помнишь Эдди Хайнса? Он живет в Мэйбери. У его папаши на шоссе большая газовая колонка. Высокий. Широкоплечий. – Она хихикнула. – Классный парень. Может, ты его запомнила осенью, когда наши играли с Мэйбери?