Ничего не осталось. Ничего и никого. Я горевала об Акколоне и о ребенке, чья жизнь оборвалась, едва начавшись. Я горевала и об Артуре, что был отныне потерян для меня и сделался моим врагом. Я горевала даже об Уриенсе, хоть в это и трудно поверить, и о безвозвратно утраченной жизни в Уэльсе, единственном в моей жизни спокойном приюте.
   Я убила либо оттолкнула от себя всех, кого любила, — или их отняла у меня смерть. Игрейна скончалась, и Вивиану я потеряла — ее убили и похоронили среди священников, поклоняющихся этому богу смерти и рока. И Акколон был мертв, Акколон, которого я возвела в сан жреца и отправила на бой с христианскими священниками. Ланселет научился бояться и ненавидеть меня, — и я действительно заслужила его ненависть. Гвенвифар меня на дух не выносила. И даже Элейна уже покинула этот мир… и Увейн, которого я любила, как родного, теперь меня возненавидел. Никого больше не интересовало, буду я жить или умру, — и мне тоже было все равно…
   Уже осыпались последние листья, и над Тинтагелем выли зимние бури, когда ко мне в комнату вошла служанка и сказала, что ко мне приехал какой-то человек.
   — В такое-то время?
   Я глянула в окно: там было серо и уныло, как у меня на душе; лил бесконечный дождь. Кто же осмелился отправиться в путь в такую злую зиму, бросить вызов мгле и бурям ? Хотя — какая мне разница?
   — Скажи, что герцогиня Корнуольская не принимает, и отошли его.
   — В такую-то ночь, леди, под дождь?
   Я сильно удивилась, услышав, что служанка осмелилась возражать мне. Большинство слуг считали меня колдуньей и боялись, и меня это вполне устраивало. Но служанка была права. Тинтагель никогда не нарушал законов гостеприимства — ни во времена моего давно усопшего отца, ни при Игрейне… Что ж, пускай.
   — Прими путника, как того требует его положение, накорми и уложи спать. Но сказки, что я больна и не могу с ним увидеться.
   Служанка ушла, а я осталась лежать, глядя на ливень и мглу. Из щелей в окне тянуло холодом. Я пыталась вновь вернуться к отрешенному, бездумному состоянию — лишь так я могла чувствовать себя хорошо. Но вскоре дверь снова отворилась и служанка опять шагнула через порог. Я подняла голову, вздрогнув от раздражения — первого чувства, испытанного мною за много недель.
   — Я не звала тебя и не велела возвращаться! Как ты смеешь?!
   — Я принесла послание, леди, — — сказала служанка. — Я не посмела сказать «нет» столь важной особе… Гость сказал: «Я обращаюсь не к герцогине Корнуольской, а к Владычице Авалона. Она не может отказать Посланцу богов, когда мерлин ищет у нее совета», — умолкнув на миг, служанка добавила:
   — Кажется, я ничего не перепутала… Он заставил меня дважды повторить эти слова, чтоб проверить, все ли я запомнила.
   И снова я невольно ощутила, как во мне шевельнулось любопытство. Мерлин? Но Кевин — человек Артура, он не поехал бы ко мне за советом. Разве этот предатель не встал окончательно и бесповоротно на сторону Артура и христианства? Но, быть может, это сан — Посланца богов, мерлина Британии — перешел к кому-то другому… Тут я подумала о своем сыне Гвидионе — то есть теперь мне полагалось называть его Мордредом; возможно, эта должность перешла к нему. Да и кто другой станет теперь считать меня Владычицей Авалона?.. Помолчав, я сказала:
   — Передай гостю, что в таком случае я его приму, — и мгновение спустя добавила:
   — Но не в таком виде. Пришли кого-нибудь, чтоб одели меня.
   Я знала, что мне не под силу даже одеться без посторонней помощи. Но я не желала, чтоб меня видели больной и немощной, прикованной к постели; я все-таки была жрицей Авалона, и я уж как-нибудь сумею с достоинством встретить мерлина, — даже если он явился сообщить, что за все свои ошибки и промахи я приговорена к смерти… Ведь я — Моргейна!
   Я кое-как встала с постели; служанки помогли мне одеться и обуться, заплели волосы и набросили поверх них покрывало жрицы; я даже сама нарисовала на лбу знак луны — у неуклюжей служанки он выходил слишком корявым. Руки мои дрожали, — я отметила это, но как-то отстраненно, словно речь шла не обо мне, — и я была столь слаба, что даже не возражала, чтоб служанка поддерживала меня, когда я, едва переставляя ноги, спускалась по крутой лестнице. Но мерлин моей слабости не увидит!
   В зале горел огонь; камин слегка чадил, как это всегда бывает во время дождя, и сквозь дым мне виден был лишь силуэт гостя. Он сидел у огня, спиной ко мне, кутаясь в серый плащ, — но рядом с ним стояла высокая арфа, и по Моей Леди я узнала гостя; второй такой арфы на свете не было. Кевин сделался совсем седым, но, когда я вошла, он встал и выпрямился.
   — Так значит, — сказала я, — — ты по-прежнему называешь себя мерлином Британии, хоть повинуешься теперь лишь Артуру и ни во что не ставишь Авалон?
   — Я не знаю, как мне теперь себя называть, — тихо ответил Кевин, — разве что — слугою тех, кто служит богам, которые суть Единый Бог.
   — Так зачем же, в таком случае, ты явился сюда?
   — И этого я не знаю, — отозвался он. Как я любила его мелодичный голос! — Быть может, затем, моя милая, чтоб вернуть старый долг — старый, как эти холмы.
   Затем он прикрикнул на служанку:
   — Твоей леди нездоровится! Сейчас же подай ей стул!
   У меня закружилась голова, и все вокруг затянуло серым туманом; когда я пришла в себя, я уже сидела у камина рядом с Кевином, а служанка исчезла.
   — Бедная Моргейна, — сказал Кевин. — Бедная моя девочка…
   И впервые с тех пор, как смерть Акколона обратила меня в камень, я почувствовала, что могу плакать; и я стиснула зубы, чтоб не расплакаться, ибо знала, что стоит мне проронить хоть слезинку, и я сломаюсь, и буду рыдать, рыдать, рыдать без конца, пока вся не изойду слезами…
   — Я не девочка, Кевин Арфист, — жестко произнесла я, — а ты обманом добился встречи со мной. Говори, что ты хотел сказать, и уходи.
   — Владычица Авалона…
   — Я не Владычица Авалона, — отрезала я и вспомнила, что при последней нашей встрече прогнала Кевина, накричав на него и обозвав предателем. Теперь это казалось неважным; быть может, сама судьба свела здесь, в этом замке, у огня двух людей, предавших Авалон … Я ведь тоже предала Авалон, — так как же я смею судить Кевина?
   — А кто же ты тогда? — тихо спросил Кевин. — Врана стара и вот уж много лет пребывает в безмолвии. Ниниана никогда не станет истинной правительницей — она слишком слаба для этого. Ты нужна там…
   — При последнем нашем разговоре, — перебила я его, — ты сказал, что время Авалона прошло. Так кому же тогда и сидеть на троне Вивианы, как не ребенку, едва ли пригодному для этого высокого сана и способному лишь бессильно ожидать того дня, когда Авалон навеки уйдет в туманы? — К горлу моему подступила жгучая горечь. — Ты ведь отрекся от Авалона ради знамени Артура — так разве задача твоя не упростится, если Авалоном будут править старая пророчица и бессильная жрица ?
   — Ниниана — возлюбленная Гвидиона и орудие в его руках, — сказал Кевин. — И мне было явлено, что там нуждаются в тебе, в твоих руках и твоем голосе. И даже если Авалону и вправду суждено уйти в туманы, неужто ты откажешься уйти вместе с ним? Я всегда считал тебя храброй.
   Он взглянул мне в глаза и сказал:
   — Ты умрешь здесь, Моргейна, умрешь от горя и тоски… Я ответила, отвернувшись:
   — За этим я сюда и пришла… — И впервые я осознала, что и вправду явилась в Тинтагелъ умирать. — Все мои труды обернулись прахом. Я проиграла, проиграла… ты должен радоваться, мерлин, — ведь Артур победил и твоими трудами тоже.
   Кевин покачал головой.
   — Тут нечему радоваться, ненаглядная моя, — сказал он. — Я делаю лишь то, что возложили на меня боги — так же, как и ты. Но если тебе и вправду предстоит узреть конец привычного нам мира, милая, пусть каждый из нас встретит этот рок на своем месте, служа тем богам, которым нам суждено служить… Не знаю, почему, но я должен вернуть тебя на Авалон. Мне было бы куда проще иметь дело с одной лишь Нинианой, но, Моргейна, твое место на Авалоне — а я буду там, куда меня пошлют боги. И на Авалоне ты найдешь исцеление.
   — Исцеление! — с презрением фыркнула я. Я не желала исцеляться.
   Кевин печально взглянул на меня. Он называл меня ненаглядной. Наверное, больше никто на целом свете не знал моей истинной сути; перед всеми прочими — даже перед Артуром — я притворялась, стараясь выглядеть лучше, чем я есть на самом деле, и с каждым я была иной. Даже перед Вивианой я притворялась, чтоб показаться более достойной сана жрицы… Кевин же видел во мне просто Моргейну, не больше и не меньше. Я вдруг поняла: даже если я предстану перед ним в облике Старухи Смерти и протяну костлявую руку, в его глазах я буду прежней Моргейной… Я всегда считала, что любовь не такова, что любовь — это то жгучее чувство, которое я испытывала к Ланселету или Акколону. К Кевину я относилась с отстраненным сочувствием, теплотой, дружелюбием — но не более того; я отдавала ему лишь то, чем мало дорожила, и все же… и все же лишь ему одному пришло в голову приехать сюда, лишь ему оказалось не все равно, буду ли я жить или умру от горя.
   Но как он посмел побеспокоить меня, когда душа моя уже почти слилась с тем безграничным покоем, что лежит за гранью жизни?!
   Я отвернулась от Кевина и проронила:
   — Нет.
   Я не могу снова вернуться к жизни, не могу бороться и страдать, и существовать под грузом ненависти тех, кто некогда меня любил… Если я останусь в живых, если вернусь на Авалон, мне придется вновь вступить в смертельную схватку с любимым моим Артуром, вновь видеть Ланселета в плену у Гвенвифар. Нет, меня все это не касается. Я не вынесу больше этой боли, раздирающей мое сердце…
   Нет. Я погрузилась в забвение, и вскоре — я это знала — мне предстояло уйти в него с головой… в забвение, в покой, так похожий на смерть, что подбиралась все ближе и ближе… Так неужто Кевин, этот предатель, вернет меня обратно?
   — Нет, — повторила я и спрятала лицо в ладонях. — Оставь меня в покое, Кевин Арфист. Я пришла сюда, чтоб умереть. Оставь меня.
   Он не шелохнулся и не произнес ни слова, и я тоже застыла, опустив покрывало на лицо. У меня не было сил уйти, но ведь, несомненно, он и сам вскоре встанет и удалится. А я… я буду сидеть, пока служанки не перенесут меня обратно в постель — и после этого никогда больше не встану с нее.
   Но тут в тишине послышался негромкий звон струн. Это играл Кевин. А мгновение спустя он запел.
   Я уже слыхала отрывки из этой баллады, ведь Кевин частенько пел ее при дворе Артура; в ней повествовалось о некоем барде, сэре Орфео, жившем в незапамятные времена: когда он пел, деревья пускались в пляс, и камни водили хороводы, и звери лесные приходили и смиренно ложились у его ног. Но сегодня Кевин не остановился на этом — он перешел к той части баллады, что повествовала о таинстве. Ее я слышала впервые. Кевин пел о том, как Орфео, посвященный, утратил свою возлюбленную и отправился ради нее в загробный мир. Он предстал перед Владыкой Смерти и взмолился, и тот дозволил Орфео спуститься в бессветный край и вывести оттуда его возлюбленную. И Орфео отыскал ее на Бессмертных полях…
   А потом Кевин заговорил от имени души той женщины… и мне почудилось, что это говорю я.
   — Не пытайся вернуть меня — я смирилась со смертью. Здесь нашла я отдохновение, нет ни боли здесь, ни борьбы, здесь смогу я забыть о любви и о горе.
   Окружающий мир растаял. Я больше не чувствовала ни запаха дыма, ни ледяного дыхания ливня, я не ощущала собственного тела, больного и обессилевшего, застывшего в кресле. Мне казалось, будто я стою в саду, дышащем вечным покоем, среди цветов, лишенных аромата, и лишь далекий голос арфы упрямо пробивается сквозь безмолвие. Я не желала ее слушать, но арфа пела, взывая ко мне.
   Она пела о ветре, что летит с Авалона и несет с собой то дуновение цветущих яблонь, то запах спелых яблок; ее голос дышал прохладой туманов над Озером; в нем слышался хруст веток — это олень мчался сквозь лес, дом маленького народца. Песня арфы вернула меня в то лето, когда я лежала у прогретого солнцем каменного круга, и Ланселет обнимал меня, и кровь впервые бурлила в моих жилах, как весенние соки в пробудившемся дереве. А потом оказалось, что я вновь держу на руках своего новорожденного сына, и его волосенки касаются моего лица, и от него пахнет молоком… или это маленький Артур сидит у меня на коленях, уцепившись за меня, и гладит меня по щеке… и снова Вивиана возлагает руки на мое чело… и я вскидываю руки, взывая к Богине, и чувствую, что превращаюсь в мост меж небом и землей… и трепещут на ветру ветви рощи, где мы с молодым оленем лежим во тьме затмения, и Акколон зовет меня по имени…
   И вот уже не одна лишь арфа, но голоса мертвых и живых взывали ко мне: «Вернись, вернись, вернись — тебя зовет сама жизнь, со всей ее радостью и болью…» И новая мелодия вплелась в песнь арфы.
   «Это я зову тебя, Моргейна Авалонская… жрица Матери…»
   Я вскинула голову, — но не увидела Кевина, искалеченного и печального; на его месте стоял Некто, высокий и прекрасный, с сияющим ликом, со сверкающей Арфой и Луком в руках. При виде бога у меня перехватило дыхание, а голос все пел: «Вернись к жизни, вернись ко мне… ты, давшая клятву… за мраком смерти тебя ждет жизнь…»
   Я попыталась отвернуться.
   — Я не подчиняюсь никаким богам — одной лишь Богине!
   — Но ведь ты и есть Богиня, — послышался среди вечного безмолвия знакомый голос, — и я зову тебя…
   И на миг, словно взглянув в недвижные воды зеркала Авалона, я увидела себя в короне Владычицы жизни…
   — Но ведь я старая, совсем старая, я принадлежу теперь не жизни — смерти… — прошептала я, и в тишине зазвучали знакомые слова древнего ритуала — но слетали они с уст бога.
   — … она будет и старой, и юной — как пожелает…
   И мое отражение сделалось юным и прекрасным, как будто я снова превратилась в ту девушку, что некогда отправила Увенчанного Рогами бежать вместе со стадом… да, и я была стара, когда Акколон пришел ко мне, и все же я, неся в чреве его ребенка, послала Акколона на бой… и вот теперь я стара и бесплодна — но жизнь пульсировала во мне, вечная жизнь земли и ее Владычицы… и бог стоял передо мной, вечный и прекрасный, и звал меня вернуться к жизни… и я сделала шаг, затем другой, и медленно принялась подниматься из тьмы наверх, следуя за голосом арфы, что пела мне о зеленых холмах Авалона и водах жизни… а потом оказалось, что я стою, протягивая руки к Кевину… и он осторожно отставил арфу в сторону и подхватил меня в тот миг, когда я готова уже была упасть. Прикосновение сияющих рук бога обожгло меня — но это длилось лишь миг… а потом остался лишь певучий, слегка насмешливый голос Кевина:
   — Моргейна, ты же знаешь — мне тебя не удержать. Он бережно посадил меня обратно в кресло.
   — Когда ты ела в последний раз?
   — Не помню, — созналась я, и вдруг поняла, что и вправду едва жива от слабости.
   Кевин кликнул служанку и велел мягко, но властно, как распоряжаются друиды и целители:
   — Принеси госпоже хлеб и теплое молоко с медом.
   Я приподняла было руку, пытаясь возразить; на лице служанки отразилось праведное негодование, и я вспомнила, что она дважды пыталась покормить меня — причем именно хлебом с молоком. Но все-таки служанка подчинилась; когда она принесла то, что у нее попросили, Кевин принялся ломать хлеб, макать кусочки в молоко и осторожно класть мне в рот.
   — Довольно, — вскоре сказал он. — Ты слишком долго постилась. Но перед сном тебе непременно нужно будет еще выпить немного молока со взбитым яйцом… Я покажу слугам, как это готовится. Быть может, через пару дней ты уже достаточно окрепнешь, чтоб отправиться в путь.
   И внезапно я расплакалась. Я наконец-то плакала об Акколоне, что ныне покоился в могиле, и об Артуре, что возненавидел меня, и об Элейне, что была мне подругой… и о Вивиане, лежащей среди христианских могил, и об Игрейне, и о себе самой, перенесшей столь много… И Кевин снова повторил:
   — Бедная Моргейна. Бедная моя девочка, — и прижал меня к своей костлявой груди. И я плакала и плакала, пока, в конце концов, не успокоилась, и Кевин позвал служанок, чтоб те отнесли меня в постель.
   И я уснула — впервые за много-много дней. А два дня спустя я отправилась на Авалон.
   Я плохо помню, как мы ехали на север; я была тогда немощна и телом, и духом. Я оказалась на берегу Озера, на закате, когда воды его были темно-алыми, а небо горело огнем; и вот на фоне пламенеющих вод и огненного неба появилась черная ладья, затянутая черной тканью, и обмотанные весла взлетали и опускались бесшумно, словно во сне. На миг мне показалось, будто передо мною Священная ладья, плывущая по безбрежному морю, о котором я не смею говорить, а темная фигура на носу — это Она, и я каким-то образом преодолела расстояние меж небом и землей… Но я и поныне не ведаю, наяву это было или во сне. А затем спустился туман и окутал нас; душа моя затрепетала, и я поняла, что вновь вернулась именно туда, где мне надлежит находиться.
   Ниниана встретила меня на берегу и обняла — не как незнакомка, с которой мы встречались лишь дважды в жизни, а как дочь обнимает мать после многолетней разлуки. Она отвела меня в дом, где некогда жила Вивиана. На этот раз Ниниана не стала при-ставлять ко мне кого-нибудь из младших жриц, а взяла все хлопоты на себя, постелила мне во внутренней комнате, принесла воды из Священного источника — и, отведав эту воду, я поняла, что хоть и нелегко мне будет исцелиться, для меня все же еще существует исцеление.
   Мне достаточно было ведомо о могуществе. Я отказалась от мирских забот; настал час доверить их другим, мне же следовало отдыхать под заботливой опекой дочерей. Теперь я наконец-то могла горевать об Акколоне, — а не о крушении всех моих надежд и замыслов. Теперь я видела, сколь безумны они были; ведь я — жрица Авалона, а не его королева. Но я оплакала расцвет нашей любви, недолгой и горькой, и ребенка, чья жизнь закончилась, даже не начавшись — и вдвойне больнее мне было оттого, что это я, своею собственной рукой отправила его в страну теней.
   Траур мой был долог, и иногда мне казалось, что я до конца жизни не избуду этой скорби. Но в конце концов я научилась вспоминать обо всем этом без слез и уже не задыхалась от безудержной печали, встающей из глубины сердца при одной лишь мысли о днях нашей любви. Что может быть печальнее, чем помнить о любви и знать, что она потеряна навеки? Акколон даже никогда не снился мне, и хоть мне до боли хотелось увидеть его лицо, в конце концов, я поняла, что оно и к лучшему — иначе я весь остаток жизни провела бы во сне… Ну а так все-таки настал день, когда я сумела мысленно обратиться к прошлому и понять, что срок траура миновал. Мой возлюбленный и мой ребенок ушли в мир иной, и кто знает, встречусь ли я с ними за порогом смерти? Но я была жива, я находилась на Авалоне, и долг требовал, чтобы я стала его Владычицей.
   Не знаю, сколько лет я прожила на Авалоне прежде, чем все улеглось. Помню лишь, что я пребывала среди бескрайнего и безымянного покоя, равно чуждая и радости, и печали, не ведая ничего, кроме мелочей обыденной жизни. Ниниана не отходила от меня ни на шаг. Наконец-то я как следует познакомилась с Нимуэ — к этому времени она превратилась в высокую, молчаливую, светловолосую девушку, прекрасную, как Элейна в молодости. Нимуэ стала для меня дочерью; она приходила ко мне каждый день, и я учила ее всему тому, чему сама в юности научилась от Вивианы.
   В последнее время кое-кто из последователей Христа начал замечать цветение Священного терна, и они мирно поклонялись своему богу, не стараясь изгнать красоту из мира, а любя мир таким, каким бог его создал. В те дни они во множестве приходили на Авалон, в надежде найти убежище от гонений и фанатизма. Стараниями Патриция в Британии появились новые веяния, и в том христианстве, что проповедовал он, не было места ни истинной красоте, ни таинствам природы. А от этих христиан, что пришли к нам, спасаясь от собственных единоверцев, я наконец узнала о Назареянине, сыне плотника, достигшем божественности и проповедовавшем терпимость. Так я поняла, что никогда не враждовала с Христом — но лишь с его тупыми, узколобыми священниками, приписывавшими собственную ограниченность ему.
   Не знаю, сколько лет прошло — три, пять, а может, и все десять. До меня доходили слухи из внешнего мира — призрачные, словно тени, словно звон церковных колоколов, долетавший иногда до нашего берега. Так я узнала о смерти Уриенса, но о нем я не горевала; для меня он давно уже был мертв. Но все же я надеялась, что он исцелился от своих горестей. Он был добр ко мне — как умел. Мир праху его.
   Приходили к нам и вести о деяниях Артура и его рыцарей, — но здесь, среди безмятежности Авалона, все это казалось неважным. Эти рассказы ничем не отличались от старинных легенд, так что было не понять, о ком они повествуют: об Артуре, Кэе и Ланселете или о Ллире и детях богини Дану. А истории о любви Ланселета и Гвенвифар — или молодого Друстана и Изотты, жены Марка, — на самом деле были всего лишь перепевом древней повести о Диармаде и Грайнне, что дошла к нам из незапамятных времен. Все это не имело значения. Мне казалось, что я все это уже слышала — давным-давно, еще в детстве.
   Но однажды, прекрасным весенним днем, когда на Авалоне начали зацветать яблони, вечно безмолвствовавшая Врана закричала — и заставила меня вернуться к хлопотам того мира, который, как я надеялась, навсегда остался позади.

Глава 9

   — Меч, меч таинств потерян… а теперь — и чаша, чаша, и все Священные реликвии!.. Все потеряно, все утрачено, все отнято у нас!
   Этот крик разбудил Моргейну. Однако, когда она на цыпочках подобралась к двери комнаты, где спала Врана, — как всегда, одна, как всегда, соблюдающая молчание, — оказалось, что девушки, приставленные к Вране, спят; они ничего не слышали.
   — Все было тихо. Владычица, — заверили они Моргейну. — Может, тебе приснился скверный сон?
   — Если это вправду и был сон, то он приснился не мне одной, — но и Вране тоже, — сказала Моргейна, глядя на безмятежные лица девушек. С каждым годом ей все сильнее казалось, что жрицы из Дома дев выглядят все моложе и все больше походят на детей… Ну разве можно доверять им священные тайны? Они же сущие девчонки! Девушки с едва оформившейся грудью… что они могут знать о жизни Богини — жизни мира?
   И снова оглушительный вопль разнесся над Авалоном, грозя переполошить всех вокруг.
   — Вот! Теперь вы слышите! — воскликнула Моргейна. Но девушки лишь испуганно уставились на нее.
   — Неужто ты грезишь с открытыми глазами, Владычица? — спросила одна из них, и Моргейна поняла, что на самом деле этот крик горя и ужаса был беззвучен.
   — Я войду к ней, — сказала Моргейна.
   — Но тебе нельзя… — начала было какая-то девушка, и тут же попятилась, позабыв закрыть рот — словно лишь сейчас осознала, с кем она говорит. Моргейна прошла мимо девушки, согнувшейся в поклоне.
   Врана сидела на кровати; ее длинные распущенные волосы спутались, а в глазах плескался ужас. На миг Моргейне подумалось, что старой жрице и вправду приснился кошмар, что Врана странствовала дорогами сновидений…
   Но Врана покачала головой. Нет, она совсем не походила на человека, который никак не может отойти от сна. Врана глубоко вздохнула, и Моргейна поняла, что жрица пытается заговорить, преодолев годы молчания; но голос словно не желал подчиняться ей.
   В конце концов, дрожа всем телом, Врана произнесла:
   — Я видела… видела это… предательство, Моргейна, предательство проникло в самое сердце Авалона… Я не разглядела его лица, но я видела в его руке великий меч Эскалибур…
   Моргейна успокаивающе вскинула руку и сказала:
   — На рассвете мы посмотрим в зеркало. Не надо, не говори — не мучай себя, милая.
   Врану все еще била дрожь. Моргейна крепко сжала руку Враны и увидела в колеблющемся свете факела, что собственная ее рука сделалась морщинистой и покрылась старческими пятнами, а пальцы Враны напоминают узловатые веревки. «Мы с ней пришли сюда юными девушками из свиты Вивианы; и вот мы обе — старухи… — подумала Моргейна. — О, Богиня, сколько же лет прошло…»
   — Но я должна говорить, — прошептала Врана. — Я слишком долго молчала… Я продолжала безмолвствовать даже тогда, когда боялась, что это произойдет… Слышишь гром и грохот ливня? Приближается буря, буря, что обрушится на Авалон и смоет его… и тьма опустится на землю…
   — Ну что ты, что ты, милая! Успокойся, — прошептала Моргейна и обняла дрожащую жрицу. Может, Врана повредилась рассудком? Может, это было лишь наваждение, горячечный бред? Ведь никакого ливня нет! Над Авалоном светила полная луна, и яблоневые сады белели в ее свете. — Не бойся. Я останусь здесь, с тобой, а утром мы посмотрим в зеркало и узнаем, что же случилось на самом деле.
   Врана улыбнулась, но улыбка ее была печальна. Она забрала у Моргейны факел и погасила его; и во внезапно воцарившейся тьме Моргейна увидела сквозь щели отдаленную вспышку молнии. Мгновение тишины — и донесшийся откуда-то издалека приглушенный раскат грома.
   — Это был не сон, Моргейна. Буря надвигается — и мне страшно. У тебя больше мужества, чем у меня. Ты жила в миру, ты знаешь истинные горести — не сны и видения… Но, быть может, и мне придется выйти в мир и навеки отказаться от молчания… и я боюсь…
   Моргейна устроилась рядом со старой жрицей, укрыла ее и себя одеялом, обняла и так и лежала, пока Врана не перестала дрожать. Лежа в тишине и прислушиваясь к дыханию Враны, Моргейна вспомнила тот вечер, когда она привезла на Авалон Нимуэ — как Врана пришла к ней тогда, чтоб вновь приветствовать ее на Авалоне… «Почему-то мне кажется теперь, что эта любовь была единственной истинной за всю мою жизнь…» Врана положила голову ей на плечо, и Моргейна нежно прижала подругу к себе, утешая и успокаивая. Они пролежали так довольно долго — и вдруг раздался оглушительный удар грома. Женщины испуганно вскинулись, и Врана прошептала: