– Вот тогда-то я и дала впервые батраку в морду, – заявила она.
   Я хорошо знал эту сцену, ее часто вспоминали в бараках. Впрочем, никто и не думал тогда оспаривать Теткино право давать в зубы. Ведь избиваемая дубинками «живность» была как-никак ее собственностью. Рассказчики особенно подробно описывали дрожавшую, как осиновый лист, лошадь, которая ржала, не в силах сдвинуться с места, и «пухла на глазах». Когда Тетка подбежала к избивающим, из ноздрей животного текла быстрая струйка крови и тут же запекалась, чернела на пропыленной шерсти.
   – До сих пор жалею, что слишком слабо ударила, – нервничала бачевская барыня. – Тоже мне, любители животных. И как же он, зная меня, осмелился допустить мысль, что это я обрекла на смерть тех двух бедолаг. Так ты говоришь, не «ржали», а «кричали»? – переспросила она.
   Именно этот лошадиный крик, пронзительный вопль, донесшийся вдруг из пылающего сарая, заставил на мгновение всех, занятых гашением тлеющих перин, взглянуть в ту сторону, где, словно бы многократно усиливая этот крик, полыхала старая, сухая акация. И каждый из свидетелей пожара клянется, что видел, как Молодой Помещик, бросив спасать пожитки, ринулся туда, где клубами валил смоляной черный дым.
   Тонкие двери сарая, видно, сразу уступили его напору. В пропитанной смолой конюшенке пока что было больше дыма, чем огня. Лошади, ошеломленные внезапным потоком свежего воздуха, утихли, и в этой, почти глухой без их воплей, тишине, нарушаемой лишь потрескиваньем огня, все явственно услышали крик Бачевского: он звал кого-нибудь с топором – обрубить балку.
   Только теперь все осознали, что больные лошади неминуемо обречены на гибель. Сарай, выстроенный вокруг старого столба, – давней коновязи для верховых коней, – полыхал ярким пламенем. Каждому, кто знал этот вкопанный в землю столб с вбитыми в его старое дерево крюками, стало ясно, что никакому топору его не срубить. Надо было найти того, кто неосмотрительно замкнул цепь висячим замком, вместо того чтобы просто привязать ее к крепким скобам.
   – Ключ, где ключ! – исступленно вопили вокруг, и лишь Михал, – прибежав из парка, он мгновенно понял всю безнадежность поисков ключа, – криком своим: «Цепь размотайте», – напомнил людям, пассивно наблюдавшим за усилиями Молодого Помещика, о простейшем способе спасения обезумевших животных.
   Но было уже поздно. И Михал, прыгнув в сноп искр, взметнувшихся над крышей сарая, думал уже только о спасении Бачевского. Крик заживо горящих животных на минуту еще заглушил все отзвуки пожара и утих, задавленный тяжестью рухнувшей на крышу акации. Михал, прикрыв полой куртки лицо спасенного, бежал к колодцу – все так и полыхало на нем, казалось, он слишком поздно покинул пожарище, уже превратившееся в один огромный язык пламени.
   – Надо все же поблагодарить Михала за спасение брата, – решила Тетка, и во время очередного своего визита в деревню я сообщил бывшему форейтору, что Старая Барыня хочет срочно повидаться с ним.
   Как ни странно, Михал явился в усадьбу на следующий же день. Одетый словно к обедне, он с достоинством поцеловал Тетке руку и поставил перед ней солидных размеров корзинку.
   – Это для больного, – заявил он, приоткрыв тряпицу. – Ему сейчас получше надо питаться. А у вас теперь, известное дело, не густо.
   Тетка внимательно поглядела на спасителя Молодого Помещика и, взяв в руки одно из заботливо уложенных в корзинку яиц, брезгливо заметила:
   – Тебе, мой милый, пора запомнить, что помещик в вашем войске уже отвык, как я слышала, от всего господского. Теперь и офицеры вроде бы солдатским хлебом питаются. Бедность в новом королевстве, а?
   – Бедность, – согласился форейтор, – но уж теперь недолго.
   Глядя, как Тетка, осторожно отложив яичко, тщательно вытирает платочком руки, я вдруг вообразил, что этот визит, задуманный как благодарность усадьбы деревне, завершится сейчас звонкой пощечиной. Теткина рука приложится к гладко выбритой, покрасневшей от тесного воротничка физиономии Михала. Но Старая Помещица лишь подошла поближе к своему бывшему батраку и, слегка склонив голову к левому плечу, стала внимательно разглядывать его красное от натуги лицо, тщательно приглаженные волосы, нескладный, переделанный из. немецкого мундира пиджак и, словно осмотр этот подтвердил ее мнение, снисходительно заметила:
   – Во власть играете. Знаешь, мой милый, – обратилась она ко мне, – когда я еще училась в пансионе, у нас был так называемый «зеленый день». Это значило, дорогой мой Михал, – ведь в твоем семействе никто в пансионе не учился, – что дети в этот день играли в учителей. Ах, как нам это нравилось. Как приятно было хоть на минуту влезть на кафедру. Изобразить старого латиниста или математичку. Но так было лишь в «зеленые дни», понимаешь, а назавтра начиналась нормальная школьная жизнь. Так вот, как бы вам по истории не выставили жирной двойки.
   – А почему это нам? – удивился Михал. – Я за эти годы, пока в лесу был, считайте, больше чем начальную школу окончил. Это, правда, меньше, чем пансион, – добавил он, по примеру помещицы склонив голову набок, – но о Шеле [5]нам успели довольно подробно рассказать. Вы небось знаете, был такой…
   – Не имела чести лично быть знакома, – холодно изрекла Тетка. – Мне бы не хотелось мешать твоему разговору с Молодым Помещиком, но прошу – не вспоминайте таких грустных легенд. Ведь этого Шелю, насколько я помню из истории, кажется, повесили, не правда ли?
   – Такое лишь девицам из пансиона втолковывают, – хмуро буркнул Михал.
* * *
   Так протекал их последний разговор. Потому что следующая их встреча, когда внезапный стук в ставню вынудил моего отца покинуть теплую постель и, прежде чем Тетка успела добежать из соседней комнаты, он широко растворил окно невероятной вести, которая свалила наземь бачевскую помещицу, – следующая их встреча длилась ровно столько времени, сколько понадобилось Михалу, чтобы выдавить из себя несколько страшных слов об убийстве Молодого Помещика.
   – У него не было времени на долгие разговоры, – рассказывал отец об этом визите Михала. – Ведь у него у самого земля под ногами горела.
   Это было сказано столь же точно, как и «свалила наземь», – так отец, немного грубовато выразил свое изумление, когда, закрепляя раскрытые настежь ставни, он, еще не расслышав, что именно пробормотал вынырнувший из мрака человек, заметил вдруг смертельную бледность Теткиного лица. И прежде чем, запутавшись в муслиновых занавесках, отец успел подбежать к ней, чтоб довести до ближайшего стула, на полу гостиной вспыхнуло пламя – от лампы, задетой Теткой при падении.
   – Я позвал его, – рассказывал отец, дрожа при одном воспоминании об этом, «к счастью, еще вовремя погашенном огне», – чтобы он помог мне хотя бы перенести барыню на кровать и забросать одежкой горящие доски пола, но Михала уже и след простыл. Исчез, как дух, – добавлял отец, суеверно крестясь и признавая, какой страх объял его при виде пустого окна, где сквозь развевающийся и уже тронутый огнем муслин не видно было ничего, кроме безжалостных в своей сухости ветвей осеннего граба.
   – Потом мне сказали, что он бежал в сторону болот. И правильно сделал, не хватало еще, чтоб он остался тут и ухаживал за помещицей, дожидаясь, пока за ним придут те, кто застрелил Молодого… Но тогда, пока мне не удалось погасить этот проклятый огонь, зажечь свечи в канделябре и принести подушку, я желал ему скорой смерти в трясине. Длилось это почти полночи. Сам я не в состоянии был перенести ее на кровать. Пришлось ждать, пока она очнется; лишь под утро я сообразил побрызгать ее водой, чтоб привести в чувство. Она открыла глаза и тут же спросила: «Где Михал?» Я ответил, – потому что и сам в это поверил, – что это, мол, обман зрения, призрак, дурной сон, – а она сперва заплакала, а потом снова сознание потеряла.
   Михал и вправду прятался на болотах. Когда я, побуждаемый странным письмом отца, снова приехал в Бачев, в деревне рассказывали, как он пытался застрелить из револьвера одного из конвоирующих помещика «лесных», а потом выскочил из овина, что неподалеку от статуи Флориана, и помчался прямиком в усадьбу.
   Однако Михал не стрелял. Спрятавшись – как я позже узнал от него самого – за тонкой стенкой полуразрушенной конюшни, он видел, а вернее, больше слышал, чем видел, весь ход этой неожиданной экзекуции. Еще прежде, чем я успел спросить его о револьвере, которому отведена была столь важная роль в легендах об этих событиях, он сам, горячась, стал объяснять, что и впрямь подумывал застрелить хоть одного «из этих убийц», но что бы это дало? Сразу открыли бы его убежище – и все.
   – Это Она, – так он называл теперь Тетку, – распускает слухи, будто я струсил, не хотел защитить его. Я, мол, уговорил помещика, спятившего после того случая с лошадьми, подписать бумажки, где разрешалось брать усадебную землю. А на самом-то деле я всего лишь то ему и сказал, что в деревне, мол, боятся усадебные земли брать. Не верят реформе.
   Как раз это и нужно было. Я припомнил свой разговор с ксендзом и подумал, что молодой Бачевсккй, вернувшись домой, видимо, тут же понял, в чем причина странного равнодушия деревни, неприязни крестьян к реформе или страха перед ней.
   Потому и приходили они к нему за бумажками. Молодой Бачевский скрупулезно выписывал их, ставя на каждой свою четкую подпись. Как законный наследник, он имел право отдавать то, что ему принадлежало. Никто, – даже если слухи о скором падении власти коммунистов подтвердились бы, – не смог бы отменить эти дарственные.
   Отменить их мог только он сам, бачевский помещик, одержимый, если верить Тетке, после того пожара манией раздачи крестьянам родовых владений. Вот почему и возникла мысль принудить помещика отказаться от дарственных. Поставить его лицом к лицу с деревней, и пусть он объявит во всеуслышание, что дарственные – недействительны, что, подписывая аккуратно выведенные на больших листах канцелярской бумаги «акты братского пожалования земли», он был не в своем уме.
   Мнение деревни – и оно непоколебимо – гласит, будто все, что случилось потом у статуи Флориана, было задумано обезумевшей от алчности старой помещицей. Она якобы донесла «лесным» о тайной реформе, она внушила им страшную по своим последствиям мысль о насильственной отмене пожалованной земли. Слушая рассказы о том, как она в течение нескольких недель сносилась с руководством «истинной Польской Армии», уговаривая «лесных» выступить в защиту усадьбы, я – несмотря на твердую убежденность в ложности всех этих подозрений – вынужден был признать, что вообще-то Тетка способна была на такого рода действия. Как случилось на самом деле, теперь уж никто не узнает. Но если она и вправду пыталась столь рискованным способом склонить брата к отмене дарственных, то, конечно же, не предвидела, просто не могла предвидеть его гибели.
   Помещик был схвачен солдатами «истинной Армии» во время одной из дальних своих прогулок, – он часто совершал их теперь – то ли для поправки здоровья после недавней болезни, то ли – это мое мнение – чтобы ограничить до минимума свои встречи с Теткой. Итак, Бачевский, приведенный под конвоем на середину деревни, должен был под дулом парабеллума, приставленным к его торчащим из-за худобы ребрам, отречься от всех своих обязательств.
   Впрочем, на это рассчитывал и Михал. Ошеломленный неожиданным поворотом событий, он рассказывал, что, наблюдая за всем этим сквозь щель в стене своего укрытия, он даже курок револьверный не взвел, так убежден был, что через минуту молодой Бачевский начнет послушно зачитывать протянутую ему бумагу.
   – Он такой спокойный стоял, что я только об одном и подумал, не пришло бы им в голову в довершение всего ближайшие овины обшарить. Ведь не я один прятался. Деревня уж наперед знала, откуда они идут, еще прежде чем его к Флориану привели. Ну и, как обычно, перед приходом «лесных» люди стали поросят прятать, муку; девушкам – тем, что покрасивше, – за гумном велели отсиживаться. А у меня даже мысли такой не было, чтоб добро спасать. Только собственную шкуру. Даже кожуха не прихватил.
   Про кожух он то и дело поминал, словно одна уж эта картина – он, в одном пиджачишке перебегающий дорогу, где слышен уже визг свиней, заталкиваемых за двойные стенки дровяных сараев, – доказывала бессмысленность какой-либо попытки сопротивления.
   – Кто знал, что он таким гордым окажется, – рассуждал Михал, пытаясь объяснить, почему он не решился применить оружие. – Кто знал, что он, Бачевский, не захочет врать даже по принуждению.
   Минут через пятнадцать у статуи Флориана собралось почти все население деревни. Еще тянули, ждали тех, кто жил теперь в развалинах усадьбы. Офицеры, окружавшие Молодого Помещика, нервно постукивали носками запыленных сапог о каменный цоколь статуи римского легионера – покровителя пожарников. Один из них, словно раздраженный равнодушным ликом Флориана, с усилием льющего воду из ковшика, взял из рук солдата винтовку и стал поправлять четки, криво висящие на руках святого.
   – Так можно порвать веревку, и все рассыплется, – равнодушно заметил Бачевский. – Все тут сгнило от дождя.
   – Церковное хозяйство обычно приходит в упадок, когда священнику грезится правление Христа на земле, – ответил офицер. – О Рыболове грезит, – прибавил он, закурив сигарету. – Вы, пан Бачевский, наверно, внимательно слушали его проповеди в прошлое воскресенье. Так вот, когда вы уйдете отсюда, будьте любезны, передайте ксендзу от нас горячий поклон, а так же просьбу, чтобы в этих сказаниях о двух ипостасях Христа – и где он вроде короля, и где как бедный Рыболов по свету скитается и учит равенству между людьми, – он не заходил бы слишком далеко. Покорнейше просим об этом…
   – Когда уйду отсюда… – задумчиво произнес Молодой Помещик.
   – Ну да, уйдете, вот только маленькие формальности уладим. Во всяком случае, мне бы не хотелось в будущее воскресенье слышать проповедь с красивой цитатой из Евангелия: «раздайте все нищим и следуйте за мною…»
   – Нельзя запретить священнику цитировать Евангелие, – заметил Бачевский. – Это же входит в его обязанности.
   – Насколько я помню, в том же Писании сказано о Христе, что он пришел не мир принести на землю, но меч. Так, во всяком случае, проповедуют ксендзы в соседних приходах. Я думаю, с проповедями о раздаче всего нищим несомненно надо обождать, пока кончатся эти бредни о реформе.
   – Тихо там, – рявкнул вдруг кто-то в шеренге солдат, окружавших группу офицеров, и словно бы окрик этот имел силу удара, под ноги одного из конвоирующих помещика «лесных» покатился сверток, отобранный у какой-то бабы. Офицер осторожно отодвинул его и, прислушиваясь к стонам хозяйки узелка, – ее ткнули прикладом в живот, – быстро повернулся к Бачевскому.
   – Вас, я вижу, не очень трогают эти рыдания. Верно говорили, что Бачевские – люди твердые.
   – А вы, капитан, разве не из поместья? – поинтересовался помещик.
   – Нет, из деревни. Хозяйство у меня.
   – Как это, хозяйство?
   – Вы, помещики, верно, думаете, что мы отсиживаемся в лесах ради того лишь, чтобы вас защищать, – рассмеялся капитан. – Вам-то все равно конец. Но сейчас нельзя допустить, чтобы землю получили от коммунистов.
   – Почему же? Земля-то одна…
   – У вас еще есть несколько минут на размышление. Вот придет наше время – тогда подписывайте эти бумажки на здоровье. И приверженцем Евангелия мы тоже никому быть не воспрещаем. Но не сейчас. Не сейчас. Сперва усадебная земля, а потом колхозы и кулаки. Я был там у них, в Советах, – он придвинулся к Бачевскому, – понимаете? Был. Видел, как все это происходит. Быстрехонько, – проскандировал он и, явно утомленный этими объяснениями, направился в ту сторону, где солдаты, образуя широкое каре, присоединяли к собравшейся толпе батраков, живших теперь в руинах усадьбы.
   Итак, все было готозэ к той минуте, когда Молодой Помещик, выслушав краткое обращение капитана к собравшимся крестьянам, должен был зачитать врученную ему бумагу. Этим актом он добровольно признавался перед лицом всех собравшихся в минутном помрачении рассудка, что повлекло за собой поспешный и непродуманный поступок – дарственные на землю. Разумеется, дарственные эти – недействительны. Эту истину должен был внушить собравшимся маленький чернявый подпоручик.
   Согнанные на площадь крестьяне были выстроены в длинные ряды. Под напором ружейных прикладов ряды эти сломались, образуя огромный, неправильный четырехугольник. Двое «лесных» еще пытались придать этой нелепой фигуре достойные очертания квадрата, но капитан, махнув рукой, счел приготовления удовлетворительными.
   В своей сухой речи, произнесенной привыкшим отдавать команды голосом, он предостерег деревенских жителей, чтобы они не вздумали слишком доверять мнимым победам коммунистов.
   – Этому скоро конец, – кричал он, – а те, кто опозорил звание гражданина и поляка, кровью своей за это заплатят. Не видать им пощады – эти слова были явно обращены к помещику, ожидавшему, когда ему велят читать заявление, – никому не видать пощады, будь то простолюдин или, не дай бог, предатель из больших господ. А этих, – распалился оратор, – мы покараем особенно сурово. Потому что наша власть, в отличие от власти красных, – справедливая и демократичная. И мы постепенно разберемся, что кому причитается – награда или кара.
   В заключение капитан заявил, что сегодня, по случаю близящегося рождества, руководство отряда истинной Польской Армии постановило в последний раз отпустить прегрешения перед богом и отечеством и остеречь, чтоб никто больше не поддавался нашептываниям красных комиссаров.
   Закончив тираду, оратор еще раз оглядел благоговейно молчавшую толпу и, очень удивленный, обратился к солдатам, окружавшим крестьянский четырехугольник:
   – Что эти люди, онемели, что ли?
   – Ну-ка, кто поблагодарит пана капитана за добрые советы и милосердие? – спросил чернявый подпоручик.
   Как рассказывал потом Михал, крестьяне, пятясь под натиском солдатских шеренг, в течение почти десяти минут упражнялись:
   – Благодарствуем, пан капитан.
   Наконец после вполне удавшегося крика капитан соблаговолил прекратить обучение, и на площади у статуи Флориана воцарилась внезапная тишина.
   – Я чуточку сдвинул доску и увидел, что молодого Бачевского подталкивают к тому месту, где перед тем стоял командир «лесных».
   Лязгая зубами от пронизывающего ветра, который срывал остатки крыши с коровника, бывший усадебный форейтор мог теперь как следует разглядеть щуплую фигуру Молодого Барина.
   Помещик спокойно взял бумагу из рук чернявого подпоручика и, еще раз прочитав про себя текст заявления, отдал его обратно несостоявшемуся юристу. Охрович растерялся, но решив вдруг, что оно, пожалуй, даже достойней будет, если Бачевский подтвердит фразу: «Да поможет мне бог», завершающую это путаное обращение, стал медленно, повторяя наиболее трудные места, сам читать заявление о незаконных дарственных. Бачевский слушал спокойно, казалось даже, что он одобряет наиболее интересные формулировки.
   Когда Охрович, с пафосом провозгласив: «Да поможет мне бог», – обернулся, ожидая повторения клятвы, помещик снова взял у него из рук бумагу и, подняв ее высоко к свету, еще раз пригляделся к написанному, словно надеясь обнаружить на листочке тайные водяные знаки.
   Капитан «лесных», удивленный затянувшимся молчанием, коснулся его плеча и процедил:
   – Ну же, прошу вас. Скорее, пан сержант .
   – Это нас и спутало, – объяснял Михал. – Похоже было, что вот сейчас помещик скажет наконец то, чего от него требуют. Кто б его за это упрекнул? И смотреть было вроде уже рискованно. Я задвинул доску и стал подумывать, куда бы скрыться, пока они не взялись обыскивать овины.
   Да, это нас спутало. Такого мы, однако, от него не ожидали, – повторял он, пытаясь передать, как велико было изумление стоявших в тесных шеренгах крестьян, когда они вместо клятвы, которая подсказывалась Молодому Помещику, услышали хруст разрываемой бумаги и увидели подхваченные ветром клочья заявления о незаконных дарственных.

VII

   Уверенность Михала, что помещик наверняка будет вынужден отступиться от своих обязательств, видимо, разделялась всей деревней. Принимая от Молодого Барина подписанные им дарственные и даже считая эти не имеющие никакой юридической ценности бумажки действительным разрешением на землю, крестьяне не верили в демократизм Бачевского. Для всех местных он по-прежнему оставался ребенком – человеком куда менее значительным, чем его сестра, которую ненавидели, но и уважали чрезвычайно.
   «Он всегда человечный был», – говорили о нем, имея в виду его душевную теплоту, упорное стремление дружить с теми, кто жил по другую сторону парка и которых его старшая сестра частенько обзывала «полухамами». Он был товарищем игр деревенских мальчишек и особенно любил бывать в той части деревни, где, отгороженные лиственницами от пыльного тракта, располагались старые усадебки мелкопоместных шляхтичей. Какое-то время он даже учился в деревенской школе. Ксендз Станиславский, души не чаявший в молодом наследнике из Бачева, часто рассказывал, какой скандал разразился в усадьбе, когда мальчик заявил там, что ему-де не нужны никакие другие учителя, кроме деревенских.
   – Он один не боялся Старой Барыни, – говорил ксендз.
   Уже тогда, вызванный в усадьбу, чтобы «задушевно» поговорить со строптивым ребенком, не желающим слушать советов старшей сестры, ксендз понял, что этот мальчик не будет похож ни на одного из владельцев усадьбы. Впрочем, упорством он обладал воистину бачевским. И такой силой характера, что даже временная владелица усадьбы вынуждена была покориться ему. Остальным, – то есть мягкостью, обаянием и полным отсутствием спеси, «отмечающей дьявольским клеймом всех, кто носил эту фамилию», – он был обязан, по мнению ксендза, своей матери. Об этой рано умершей, тихой, святой женщине более всего можно было узнать из рассказов священника.
   Тетка предпочитала избегать такого рода воспоминания. По смутным слухам, тоже исходившим от ксендза, между этой мягкой женщиной и ее дочерью, унаследовавшей все пороки рода Бачевских, нередко доходило до резких столкновений. Во всяком случае, ксендз недвусмысленно намекал, что в краткий период Теткиного правления, когда из-за болезни матери сна «слишком рано получила права совершеннолетней», тяжкая атмосфера продолжала царить в усадьбе.
   – Правда, она взяла на себя заботы о маленьком братце, который появился на свет шестнадцать лет спустя после нее и был первым долгожданным мальчиком в роду. К тому же, совсем не знавшим отца, даже в младенчестве. Его называли «посмертник», вспоминая тот страшный день, когда в усадьбу прибыло двое товарищей погибшего, чтобы вручить беременной вдове сообщение о героической гибели ротмистра Бачевского в боях под Березиной и о присвоении ему посмертно Креста Доблестных за героическую борьбу с красными казаками Буденного.
   Так и рос Молодой Помещик – между «тяжкой, злой любовью сестры, которая хотела сформировать его по образу и подобию отца, и благожелательностью деревни, помнившей доброту его матери». Мальчик был невысокий, худощавый, одна внешность его словно бы уже исключала всякое сходство с доблестным ротмистром. Впрочем, деревня никогда не принимала Молодого всерьез, в отличие от на редкость вспыльчивого отца его, будившего ненависть к себе, но и смешанное со страхом уважение. Крестьяне обычно с интересом ожидали, какой еще фортель выкинет «барчук». После брака с моей сестрой, к которому деревня отнеслась так же враждебно, как Тетка, там пророчили, что пришло время взрослому помещику расплачиваться за мальчишеские свои выходки. Уход Молодой Помещицы лишь подтвердил это мнение о наследнике бачевской фортуны – хоть и хороший он человек, да зелен уж больно. И то, что он роздал земли, отнюдь не расценивалось, как тщательно продуманный, мужской поступок. В этом скорей усматривали отречение, неприятие всякой борьбы, свойственное роду, из которого происходила его мать. Подписи, которые он ставил под дарственными, всего лишь ускоряли и так бесповоротно принятое крестьянами решение вторгнуться на усадебные земли.
   – Мог бы и прочесть, как ему велели, ту бумагу, и поклясться, что не в своем уме тогда был, все равно усадьбе той земли уже вовек не видать.
   Столь неприятная для всякого, кто поддался обаянию этого мальчика, убежденность в бессмысленности его смерти, повелела мне воспротивиться безжалостно правдивым – я хорошо это чувствовал – словам Михала.
   – Он как-никак голову за это сложил.
   – Не он один, – заметил Михал. – Но славы он добился, это точно. Зря вот только мы оставили тут его сестру.
   – Ты тоже считаешь, что она подослала тогда «лесных»? – спросил я. Это был главный пункт, от него зависела дальнейшая оценка Теткиных поступков. Только это и не было бесспорным – даже заклятые враги Старой Барыни вынуждены были отказаться от слишком поспешно вынесенных приговоров над «братоубийцей».