– Нет, – сказал Михал. – Наверняка не она. Но нельзя было тогда оставлять ее тут, позволить жить почти на том же самом месте. Вот и сбылось то, что нам тогда в городе предсказывали.
   Я хорошо помню наши старания удержать Тетку в Бачеве. Оставить ей Охотничий Домик и несколько примыкающих к нему моргов земли, которые из-за недосмотра землемеров не были учтены реформой. Вместе с Михалом мы настойчиво боролись против официального указания: не оставлять бывших помещиков на земле того же уезда. Мы стучались в двери местных начальников, одержимые уверенностью: нельзя допустить, чтобы у последнего представителя рода Бачевских не осталось тут ни одного, пусть даже самого никудышного родственника, который бы ухаживал за его могилой.
   И случилось так, что решение, в конце концов поставившее Тетку вне суровых законов реформы, было единственным ощутимым результатом деятельности Молодого Помещика. Потому что, вопреки заверениям ксендза Станиславского, я уже не верил в силу «морального разрешения», – так священник называл дубликаты дарственных актов, которые выдавались в усадьбе. Да и кому нужно было это «моральное разрешение»? Более всего ему, священнику, так и не сумевшему до конца совместить божьих заповедей с превышающей его революционные устремления действительностью первых послевоенных месяцев. Благодаря этой смерти, рассуждал он, добродетельный акт – дележ с ближним избытком собственности не превратился «в насильственный, боже избави, захват». И нищих одарили, и богачей не выгнали прочь с земли, которая была – как он красиво выразился в одной из торжественных проповедей – «могилой их отцов».
   – Сбылось все, что нам предсказывали, – повторил Михал. – Теперь она опять тут первая. Землю у крестьян выкупает, а беззаконием такое не назовешь. И это тут, – возмутился он, – где сгоревшие деревья еще напоминают, как рухнула старая усадьба.
   Наблюдая, какой он стал порывистый, резкий, я понял, сколько правды содержалось в сплетнях, будто Михал вернулся из своего убежища на болоте совсем другим человеком. Он, как и Тетка, был одержим теперь борьбой за власть в Бачеве, власть, которую Старая Помещица уже никак не могла вернуть, даже если б выкупила всю ранее принадлежавшую крестьянам землю. Но при этом он потерял способность благоразумно оценивать свою противницу и ее поступки.
   «Не стоит, – подумал я, – не стоит рассказывать ему о визите в Охотничий Домик мнимых посланцев деревни, которые требовали немедленно отдать им клад, якобы укрытый в сундуке, выкопанном самым наглым образом среди бела дня». Я даже не знаю, слышал ли он вообще об этом Теткином поступке, хотя всю округу облетела весть, как Старая Барыня появилась в парке с лопатой в руках и у самого дома выкопала ларь, содержимое которого никому не ведомо.
   «Впрочем, я ведь увижу этих посланцев», – подумал я, вспомнив, что именно сегодня, по словам Тетки, они должны были прийти для окончательного разговора. Меня даже удивило, что известная своей сухостью бачевская помещица решилась так бессмысленно затягивать эти странные переговоры. О том, чтобы она отдала содержимое выкопанного два дня тому назад ларя или хотя бы соблаговолила объяснить, что хранится в сбитом из толстых дубовых, почерневших от времени досок сундуке, конечно, не могло быть и речи. Тетка обладала особого рода храбростью, растущей по мере усиления опасности. А затягивающиеся переговоры казались мне все более опасной игрой.
   – Поймите же, тетя, – разъяснял я ей, – все это совершенно бессмысленно. Я даже не уверен, имеют ли право эти люди, пусть даже незаконно, называть себя делегатами деревни.
   – Вот именно, – подхватила Тетка. – Я как увидела их, сразу поняла, что они не здешние. Но ведь так было во все времена, когда зло грозило усадьбе. Чужие пришли сюда невесть откуда, чужие велели отобрать у нас землю, чужие, – прохрипела она, – забрали у меня брата и убили его.
   Я знал – ничто не сломит ее упорства. Ей снова казалось, что она проникла в причины крушения мира, в котором, несмотря на все испытания, продолжала жить. Я хорошо знал этот мир. Люди, живущие по его законам, не допускали и мысли о черной неблагодарности «любимых и добрых крестьян». Зло, причиненное поместьям, объяснялось вмешательством неведомых сил, почти что безумием, которое обуяло «всех этих несчастных бедняг». Казалось бы, Тетка, много лет ведущая упорную борьбу за удержание позиций усадьбы, лишена хотя бы этих иллюзий. Ведь она отбирала у крестьян искони принадлежавшие им земли, боролась с ними так, словно они-то и были виновниками всех бед, постигших род Бачевских. Побудила ее к тому единственно жадность к земле, чувство, которое она познала, восстанавливая морг за моргом, свое значение на этих бесплодных полях. Но в последних письмах я заметил словно бы перемену в ее убеждениях. Стареющая, одинокая, она, видимо, не могла уже, как раньше, с презреньем отметать мысль о том, что невольно стала причиной смерти любимого брата. Доказательством того, как жаждала она любым способом отделаться от этих мыслей, была ее отчаянная борьба за право поставить такой памятник незабвенному покойнику, который указывал бы, пусть посмертно, на его неразрывную связь со своим родом.
   То же, что задумала моя сестра, было профанацией идеи единения всех Бачевских, которую воплощал в себе воздвигнутый, вернее, обновленный и расширенный старый фамильный склеп. Там – рядом с ротмистром, тело которого с невероятным трудом было все же доставлено с маленького, затерянного в полесских лугах солдатского кладбища, рядом с его женой, рядом со старыми надписями на могилах прадедов, положили гроб с телом столь необычного в этом роду помещика.
   Здесь, перед лицом «узаконенной, господской», как я мысленно ее называл, смерти, на почтительном расстоянии (как почетные лавки в костеле) от заурядных могил, можно было даже примириться с наградами, полученными Молодым Помещиком в «войске коммунистов». Крест Доблестных, который дали ему за мужество, проявленное во время взятия поморского городишки, ничем не отличался тут от той же награды, присвоенной посмертно его отцу за сопротивление «большевистскому нашествию». Эта мнимая общность и позволила Тетке строить старческие химеры о деятельности «чужаков», которые якобы опутали крестьян, уничтожили усадьбу, убили помещика, а теперь хотят помешать исполнению его последней воли.
   – Хамы, ну просто хамы, мой мальчик, – говорила она. – Думаешь, я их боюсь? Знаю, им не по вкусу огласка его последней воли. Они надеются уничтожить то, что сделал мой брат. Хотят отобрать у меня бумаги, где значится, что он, – понимаешь, он сам, – отдавал землю крестьянам. А потом, когда бумаг этих не будет, они станут уверять, что сами это сделали… Их реформа. Сотрут благодарную память о нас. – Резко постаревшее за последний год лицо Старой Барыни напоминало застывшую маску.
   «Как же она изменилась, – подумал я. – Ведь совсем еще не старая…»
   – Понимаешь… Отобрать все… Перечеркнуть… Обо мне, выкупавшей их обремененные долгами угодья, чтоб они не достались в чужие руки, теперь говорят, будто я, как все Бачевские, пью «кровь народа». Крозь народа! – крикнула она с такой страстью, что удивление мое, когда она неожиданно заявила о защите крестьянской земли от посягательства чужих, – уступило место страху.
   Женщина, выбрасывающая сейчас из глубины дубового ларя пропитанные сыростью бумаги, способна была без оглядки поверить в любой, ею же созданный миф. Лишь бы миф этот отогнал подальше мысль об истинных причинах упадка имения и смерти брата.
   – Она старела, сын мой. И сердце у нее давно уж пошаливало. – Священник, пригласив меня зайти с кладбища к нему, в его темную гостиную, не преминул поразмышлять вслух над причинами столь резкой перемены в характере Тетки.
   – Впрочем, была ли перемена? – задумался он. – Мне, мой милый, всегда казалось, что она в равной мере могла стать и святой, и великой грешницей. Такой уж у них был характер. Похожа на брата, ох, как похожа. Но я ей этого не говорил. – Он вознес руку, так. же как во время длинных проповедей, направленных против «алчной, хоть и щедро одаренной богом, грешницы». – Нет, я не сказал ей этого, пока не сломилась в ней вавилонская ее гордыня.
   Слушая библейскую ругань ксендза, я думал: вот и этот уже отходит в тень. Скоро и он уйдет, как его бачевская антагонистка, ненужный здесь со своими рассуждениями, основанными на цитатах из Евангелия, с проповедями, которые призваны были пробуждать «совесть фарисеев», а оставили вечный след лишь на плюшевой подстилке амвона благодаря мощным, достойным пророка ударам его кулака.
   – Так вот, я объявил ей это, когда она воистину примирилась с богом и осознала грех свой – чрезмерную гордыню.
   Священник поднялся с кресла и, торжественно указав на стоявшую под «Чудотворным Иисусом из Роси» обшарпанную скамеечку для моленья, возопил:
   – Тут заливалась она горькими слезами. Горькими слезами искупления. Сперва я, бедный грешник, не поверил, что бог снял с нее проклятье алчности и гордыни. И сказал я ей, – прости мне, господи, мои прегрешения, – чтоб шла она, как и прежде, к викарию на исповедь. Он, мол, не станет требовать, чтоб она полностью отринула дух зла и уничтожила все, до последнего, зернышки плевела. А она – ничего, только плачет, бедняжка. – Он вдруг расчувствовался, и вместо вылитого портрета Скарги [6]– этого любимейшего проповедника всех ксендзов, я увидел перед собой старикашку, тихо оплакивавшего в зимние вечера за пасьянсом умерших своих прихожан.
   – Боже мой, ничего, ни слова, только стоит коленопреклоненная и плачет. – Священник вынул из глубины сутаны маленький кружевной дамский платочек и показал мне его: – Вот, тут позабыла. Когда я взял его в руки, видит бог, слезы можно было выжимать. А я, понимаешь, еще уперся: «С чего бы это, – спрашиваю, – почему именно тут?» А она на образ показывает. Образ этот, видишь ли, отец ее привез, еще когда в уланах служил. Матери на именины. А та после смерти костелу отписала, спаси, господи, ее душу. Нет, нет, – поправился он. – Спаси, господи, их души. Одна семья.
   – Ну, мне пора, пожалуй, – неуверенно пробормотал я. Похоронная церемония смертельно меня утомила. Я мечтал лишь об одном – как можно скорее уехать отсюда и забыть все, что связано с Охотничьим Домиком. Забыть об этом псевдодворце, об устаревшем, гербами украшенном склепе, где около полудня мы погребли рядом со сгнившим уже гробом молодого Бачевского тело его «смирившейся» сестры.
   – Нет, нет, сын мой. Я же тебе еще главного не сказал, – запротестовал ксендз. – Впрочем, может, ты знаешь. Может, она и тебе сказала. Ну конечно же, сказала. Ты же вроде адвоката у нее был. Тогда скажи мне только, что ты об этом думаешь?
   – О чем? – спросил я.
   – Как это о чем? О ее исповеди. Или она тебе никаких бумаг не оставила? – изумился ксендз.
   – Что еще за исповедь? – рассердился я. И вправду, я был сыт по горло Бачевом, и мне вовсе не улыбалось сидеть тут еще несколько недель, чтобы в роли «почти адвоката» Тетки исполнять какие-то ее, необходимые для «примирения с небом» желания.
   – Значит, она и в самом деле ничего не оставила, О, святой Иисусе из Роси! – воскликнул ксендз. – В самом деле, ни бумажки, ни письма…
   – Да вы же сами знаете, что осталось…
   – Неужели опять эта дьявольская гордыня? – вслух размышлял ксендз Станиславский, в упор разглядывая красочное изображение Чудотворного Иисуса. – Блудница Иезавель, – буркнул он и вдруг, словно бы получив из уст нарисованного Христа удовлетворительный ответ на мучающий его вопрос, рухнул на скамеечку и принялся яростно колотить себя в грудь.
   – Я согрешил, сын мой, – сказал он, наконец вставая. – Она, бедная, просто не успела написать своей последней воли. Сердце подвело…
   – Какой там еще воли? – путаный его рассказ вызвал у меня раздражение. Мне ясно стало, что Тетка приходила к нему сразу же после первого визита домогавшихся клада делегатов. Вернувшись тогда вечером, она впервые завела разговор о «чужих», которые хотят перечеркнуть все, что сделал для деревни Молодой Помещик.
   – Сейчас, минуточку… – урезонивал меня старик. – Все вы теперь такие нетерпеливые… Ну так вот, когда я кончил, она заплакала, а потом и говорит, знаешь, что она сказала?
   – Не знаю, – отрезал я.
   – Вот именно, – обрадовался вдруг ксендз. – Мрак, он не сразу рассеивается… Особенно душевный, – прибавил он почти шепотом. – Так вот, она выплакалась перед образом господа нашего Иисуса Христа…
   – Перед образом плакала? – воскликнул я.
   – Да, я уж рассказывал тебе. Ну и что ты об этом думаешь?
   – Я… А может, это вы, ксендз, посоветовали ей отвезти в город копии дарственных с подписью Молодого Помещика? – спросил я со злостью.
   – Ну да, я, – с гордостью признался священник. – Она хотела этот ларь у меня оставить. Боялась, бедняжка, каких-то «чужих». А я убедил ее, что лучше в городе хранить. В учреждении. Оно и верно, – он снова воздел руку на манер Скарги, – то, что сделано Молодым Помещиком, не должно быть предано забвению. Теперь вам кажется, все равно: по принуждению земля отдана или по-христиански. Но поверь мне: земля земле рознь. Та святее, на которой милосердие ближнего свершилось. Я и ей так сказал.
   – А может, вы, ксендз, сказали, куда именно отвезти эти бумаги? – желчно спросил я.
   – Как это куда. Я же ясно говорю: в город. Там, в учреждениях, знают, где такие святые бумаги поместить надо, чтоб сберечь их, сохранить, ведь они свидетельствуют, что мы сами, по-христиански, поделили между собой плоды матери нашей. Сами. Не по принуждению. Не по замыслу чужих народу и вере людей, а по закону, в Евангелии вычитанному.
   Так вот, значит, где начало легенды о мифических «чужих». О тех безбожниках, которым не по вкусу пришлось, что не они отдали землю бачевским крестьянам. А уж тут само собой напрашивалось, что те самые люди, которые убили Молодого Помещика, теперь подкарауливают бумаги, закопанные в сундуке. Их-то, «не ведающих ни бога, ни отчизны» и ожидала Тетка в тот памятный вечер накануне нашего путешествия в город, где «должны же найтись учреждения, сумеющие оценить такие документы».
   Тогда, вечером, не подозревая еще обо всей этой галиматье, я с удивлением наблюдал, как тщательно готовится бачевская помещица к этому никчемному визиту. Мне-то ясно было, что эти люди, – по словам Тетки, уже раз предлагавшие ей поделить выкопанный в парке клад, обещая хранить молчание, а если нужно то и помощь оказать, – всего-навсего самые обыкновенные воришки, каких немало в наших, не избалованных божьей милостью краях.
   После первых же Теткиных слов: «Сундук я откапывала открыто, чего скрывать, своя ведь собственность», – я понял, что за цель преследовали тайные визиты людей, которые выдавали себя за старых товарищей Молодого Барина и во имя этой дружбы требовали от его сестры поддержки для якобы пробуждающихся к жизни «новых центров протеста». Выдумка с этими «центрами» доказывала, что во главе шайки обманщиков стоял кто-то, хорошо знавший здешние взаимоотношения и местную интеллигенцию. Таким путем – и я с ним вполне согласен – легче всего было вытянуть у скаредной владелицы Охотничьего Домика запертые в тяжелом сундуке драгоценности.
   – Знаешь, мой милый, они допытывались, нет ли там, кроме драгоценностей, каких-либо иностранных монет. Я спросила, что именно они имеют в виду, а они мне на это, что, мол, руководство новой освободительной армии депонировало в свое время какое-то состояние и теперь его никак не могут отыскать. И, понимаешь, – засмеялась Тетка, – я должна была помочь им в этих розысках. На это требовалось ни мало ни много – несколько сот долларов и золотых рублей, на которые они, от имени своей организации, обещали выдать мне долговую расписку. От имени своей организации! – воскликнула она. – Мне это хорошо знакомо, и я не позволю снова обесчестить память моего брата.
   – А что вы, тетя, намерены им сказать? – недоверчиво спросил я.
   Трезвость взглядов бачевской барыни невольно внушала уважение. Не понимая истинных причин столь внезапного нежелания оказать помощь освободительным организациям, я, как нельзя более ошибочно, усматривал причины реалистических взглядов Тетки в обычной ее феноменальной скупости.
   «Она так упорно боролась за каждый клочок земли, что теперь, верно, чувствует себя типичной деревенской богачкой», – подумал я, с усмешкой глядя на ее сморщенное от солнца лицо, так непохожее на белый лик давней помещицы.
   – Ясно, что скажу, – рассеянно ответила она. – Видишь, как я для них одеваюсь. Это позволит припомнить кое-какие события. Нет уж, больше нас не обманешь. Хотя, – прибавила она, помолчав немного, – нас и тогда не удалось обмануть. Нет. Только слишком дорого все это обошлось…
   Задумавшись над необычной позицией Тетки, – неожиданность для меня большая, чем содержимое ларя, в котором оказались всего лишь отсыревшие бумаги, – я даже внимания не обратил на эту ее странную фразу. В наряде бачевской барыни бросалась в глаза неуместная для такого случая торжественность. Лишь позже, уже зная причины редкостного скряжничества владелицы Охотничьего Домика, я, припомнив зтот разговор, понял, каково было истинное назначение ее тогдашнего наряда.
   Тетка была одета точно так же, как после окончания следствия, когда нам наконец разрешили похоронить тело ее застреленного брата. Украшенное старинными кружевами платье должно было напомнить теперь мнимым посланцам «освободительных организаций», что бачевская барыня поняла истинные причины трагедии, постигшей ее семью. Когда я думаю сейчас, сколько же лет потребовалось Тетке, чтобы таким вот способом защититься от неотступно преследовавшей ее мысли, что и она ответственна за смерть любимого брата, последнее ее решение не кажется мне простой случайностью. Ночная встреча с посланцами воображаемой подпольной организации, которая любому из нас доставила бы лишь неприятные переживания, для Старой Барыни, пожалуй, равноценна была вторичной смерти брата.
   «К каждому из нас приходит час, когда почва уходит из-под ног», – так патетически воскликнул ксендз в своей проповеди у открывшегося в последний раз склепа Бачевских. Ксендз так и остался непримиримо суровым к умершей помещице.

VIII

   Проповедь эта, нашпигованная цитатами из Библии, – старый священник, видимо, в последний раз демонстрировал свое красноречие, – неожиданно, уж очень она была туманна, произвела впечатление. Смотревший в глубь склепа ксендз, казалось, знал всю подноготную этой женщины, ожидавшей сейчас погребения в освященную землю. Шептались, что, если б не обязывающая его тайна исповеди, власти вряд ли так равнодушно восприняли бы смерть бачевской помещицы и ее загадочное, лишь начатое и неведомо кому адресованное письмо; ведь власти «в конечном счете отвечают за то, что тут творится». Теперь только все стали задумываться, что же в самом деле хранилось в столь демонстративно выкопанном сундуке.
   То, что Тетка открыто решилась выкопать сокровища, предполагало всякого рода сенсации. К моим словам, что в добытом из земли «так нагло, как только бачевская помещица умела», сундуке не было ничего, кроме пачки отсыревших дубликатов некогда подписанных Молодым Помещиком «дарственных», относились в основном презрительно. Даже те, кто готов был поверить в правдивость моих показаний, тут же давали мне понять, что Тетка попросту подшутила надо мною, как, впрочем, не раз это делала. Я ведь не принадлежал к людям, достойным быть допущенным к великим тайнам владелицы Охотничьего Домика, вот Тетка и сообщила мне – как доверенному слуге – лишь о мнимом содержании ларя. А правду о нем знал только священник. Я же был использован, в лучшем случае, как помощник в задуманной ею с целью обмана поездке в город.
   В то, что Тетка и вправду внезапно решила отдать на сохранение в соответствующие городские учреждения или даже в тамошний костел «драгоценные документы – свидетельство того, что мы сами, без всякого нажима чужих, отдали землю крестьянам», – никто не хотел верить. Не для того же, в самом деле, бачевская помещица столько лет боролась с лишениями, сидя тут и выкупая крестьянскую землю, чтобы вдруг, по примеру своего симпатичного, но такого ребячливого брата, отдать ее, как и он, – крестьянам.
   – Она такая жадюга была, что, пожалуй, только спятив, могла такое сотворить, – хихикали вокруг. И это была правда. Тетка сперва должна была спятить. Оставаясь наедине со своей виной – я убежден, что с годами уверенность в том, что она виновна в смерти брата, в ней возрастала; избегая исповеди у «знавшего все секреты ее души ксендза», она могла в конце концов прийти к выводам, перечеркивающим все прежние ее старания.
   – Да ведь такого никто бы из вас не выдержал, – разъяснял я тем, кто сомневался в правдивости моей версии о Теткиной поездке в город. – Столько лет окруженная ненавистью. Одна-одинешенька. Ведь ей даже некому было передать эту купленную землю, этот отделанный под особняк Охотничий Домик. Никто бы такого не выдержал…
   – Да, никто, кроме нее, – отвечали мне, и я не мог отрыть в памяти ни одного факта, который доказал бы неоправданность вечно питаемой к ней ненависти. Те, кто видел ее в последние месяцы, клялись, что она проходила мимо столь же равнодушно высокомерная, как прежде, словно бы и за людей не считала своих соседей по возрожденной усадьбе. Как же совместить такое с угрызениями совести, которые якобы заставили ее поверить в воображаемые причины смерти Молодого Помещика? Нет, слишком это сложно для Теткиной натуры – прямой и жестокой.
   – Пустое мелешь, – заключил ксендз Станиславский, когда я и ему решился рассказать, как Тетка, борясь в течение ряда лет с мыслями об ужасной смерти брата» уверовала наконец, что и она хотела отдать эту землю крестьянам.
   – Ведь вы, ксендз, и сами это говорили, – доказывал я. – О тем, что реформу надо проводить собственными силами. Что из-за упорства наших магнатов мы отданы на оскорбительную для бога и отечества милость чужих и враждебных нам пришельцев. Поймите, ксендз, это наконец и до нее дошло. И не моя в том вина, что столь нелепые взгляды заставили ее поверить в мнимые причины смерти Бачевского.
   – Что это еще за «вздорные взгляды»! – возмутился ксендз. – Ты, дитя мое, как и все вы тут, свое отечество оскорбляешь и бога своего. Я всегда говорил, что тем и кончатся принесенные с Востока реформы. Но она, – он вытянул свою сухую руку и погрозил ею в сторону кладбища, расположенного у подножья костела, – она была из тех, кто неисправимой своей приверженностью благам земным способствовал тому, что сейчас, – как я вижу, – происходит. Из-за их упорства не Евангелие, а иные книги приносят теперь нищим утешение. И ты еще будешь утверждать, что она перед смертью хотела отдать свою землю тем, у кого украла ее? Да, – распалился он, – украла, потому что от денег, которыми она платила, смрадом несло, как от Иудиных.
   – Небось, когда это были пожертвования на костел, вы, ксендз, их не обнюхивали, – сказал я и вышел, тихонько прикрыв за собой дверь, что выглядело, наверно, большим оскорблением, чем громкое хлопанье ею. Итак, никого нельзя было убедить в истинных причинах Теткиной поездки в город. Впрочем, я вовсе не собирался оправдывать ее. Но пусть бы хоть признали ее любовь к умершему брату. Любовь, которая и довела Тетку до безумия.
   Потому что иначе не объяснишь Теткину уверенность в том, что убийцы ее брата теперь хотят выкрасть оставшиеся после него бумаги. Впрочем, все способствовало укреплению в ней этой веры. Только теперь я понимаю, как, должно быть, она боялась приходивших делить клад посланцев организации. Словно сам демон зла подсказал им именно такой, «позволяющий присвоить часть клада», замысел. Припоминая ловко инсценированную комедию с посланцами подполья, рассчитанную на патриотические чувства бачевской помещицы, я все более убеждаюсь, что они, именно они, жаждавшие дележа сокровищ, поверили бы в мою теорию о Теткиной ненормальности.
   Впрочем, им это было без надобности. Их замысел был основан на другом: раз старая помещица так упорно борется за восстановление усадьбы, значит, она уже не в состоянии разумно оценить создавшуюся ситуацию. Так же твердо, как отбирала она у крестьян морг за моргом их исконные земли, очевидно, веря в возврат давних времен, так должна она теперь поверить в существование готовой к действию, но пока что скрывающейся в подполье, освободительной армии. И посланцам этой армии должна без сопротивления отдать часть добытых из земли золотых рублей и долларов.
   Так, во всяком случае, рассуждал сидевший напротив Тетки «посланец штаба армии», до самых глаз прятавший лицо в высокий воротник.
   – Мы верим в ваш патриотизм, – он слегка поклонился, – и никогда ни к кому не отважились бы обратиться с подобной просьбой. Но с вами нас связывают некие, весьма печальные переживания.
   Помню, увидев, как задрожали вдруг плечи бачевской помещицы и изменился, правда, едва заметно, ее голос, я подумал, что, может, виной тому холодный ветер с болот, проникший сквозь открытое еще окно гостиной. Я подошел к окну и, воюя с перекошенными створками, немного оглушенный дребезжанием стекол, вздрагивающих под моими ударами, еле уловил тихое:
   – Если не ошибаюсь, вы имеете в виду смерть моего несчастного брата.