В 5 часов утра Василий вылез из тайника. Лежа под днищем «Икаруса», он огляделся, выглядывая из-за колес… Вроде опасности нет. Вокруг — такие же машины, за ними — серый бетонный короб. На нем написано: «Автовокзал». Василий даже с некоторой нежностью посмотрел на свой тайник — удобный, надежный и теплый. Чуть ли не жалко было расставаться… Крышка люка легла почти сама, с легким лязгом. И сразу стало непонятно, где вообще находится крышка…
   А потом Василий выбрался из-под автобуса и встал рядом, на земле России. И ничего не произошло. В лицо ему ударил влажный, по-ночному холодный воздух. Василия затошнило от свежего воздуха, от ветра и движения, сильно закружилась голова. Пришлось постоять, постепенно приходя в себя. Ну, идти ему недолго, меньше часа. Что главное, он знает направление, знает, куда. Не страшно даже, если остановят. Остановить могут — он ведь может выглядеть странно, непривычно себя повести… К счастью, документы все в порядке… Есть даже билет с ростовского поезда, и приходит поезд как раз в 5 часов утра. Есть и командировочное, и тем паче паспорт… Работа европейского уровня, смотрите — засмотритесь. Лишь бы самому не сплоховать…
   Странно идти по этому мокрому, грязному городу. Такую грязь, запущенность, такое безобразие во всем Володя видел разве что в Нью-Йорке.
   Очень странно было думать, что эти плакаты, и этот грязный асфальт, и обшарпанные старые здания, и мокрый ветер, налетающий из-за угла… Что все это и есть Россия…
   Странно, на улицах уже появляются прохожие. 6 часов утра, какая рань… Хотя ведь им нужно на работу, часто на другой конец Москвы… Спать Васе совершенно не хотелось; купив билет, почти весь день Василий гулял по городу, по центральным улицам Москвы, заходил в Кремль.
   Даже такого, сверхкраткого знакомства Василию было достаточно: Москва — город «ненастоящий». Показушный город, в котором под спудом официоза происходило что-то другое, от официоза крайне далекое.
   Русское прошлое: сусальный Кремль, превращенный в пряничный музейный городок; переделанные в музеи храмы, Донской монастырь — все это не составляло органической части жизни города. Русское прошлое существовало как некая декорация, фальшиво-искусственная, не связанная ни с чем. Вся эта игра в «матушку Русь» частично была для иностранцев, чтобы стричь с них, с дураков, валюту. Частично — для самоубеждения в том, что советские — наследники Руси… Ну, Василий-то знал, какие это наследники…
   Официальная советская Москва, Москва широких проспектов, по которым шуршат шинами черные «Волги», правительственных учреждений, вальяжных чиновников, старичков с военной выправкой и погаными цепкими глазками — это уже более настоящая Москва, уже не декорация — реальность.
   Но и эта реальность не до конца настоящая. И она не полна без учета многого другого.
   Вот в подворотне толпятся какие-то патлатые типы мерзкого вида, несется сладковатый запах гашиша. Эти мальчики не имеют никакого отношения ни к сусальной «матушке Руси», ни к советскому официозу. Ни там, ни там их нет. Ведь в Советском Союзе нет ни проституции, ни наркомании. Нет организаций рокеров, нет гангстерских шаек, нет целой подпольной индустрии со своими отраслями, своими воротилами, своими правилами игры…
   Не было, наверное, и мальчика, который сначала шептался с киоскером, потом воровато сунул ему деньги и получил из-под прилавка блок болгарских сигарет (которых на витрине вообще не было).
   Наверное, нету и постового, который задержал «Волгу», быстро получил трешку и взял под козырек нарушителю.
   Нету. Вам привиделось. Советская милиция не берет взяток, вы грязный клеветник, вас надо арестовать. И, между прочим, в Уголовном кодексе предусмотрена статья, по которой будут арестовывать, приговорят, отправят в лагеря вас, а не милиционера. Потому что виденное в подворотне — это тоже ваши галлюцинации. И зрительные, и слуховые, и обонятельные. Нету всего этого, нету…
   Советский Союз вообще классическое место всего теневого… В нем нет и многих художников — например, абстракционистов, и множества писателей — ни Пильняка, ни Солженицына; многих поэтов — не существует ни Николая Гумилева, ни уж тем более — Ивана Елагина.
   Нет ученых — Льва Гумилева, Георгия Вернадского, Павла Милюкова, Павла Савицкого… впрочем, много тех, кого нет.
   Нет целых пластов русской истории — например, истории земств. Нет Великого княжества Литовского. Нет русского среднего класса конца прошлого — начала XX века. Уж, конечно, нет никакой конституции врангелевского Крыма. Нет массового убийства священников и монахов. Голод в Петербурге в 1918 году возник сам собой, без малейшего усилия большевиков. Нет 5 миллионов русских юношей, в 1941 году, в первые недели войны, сдавшихся немцам. Нет их физически, нет и в истории.
   В общем, существует как бы две Советских России, в том числе и две Москвы. Одна — официальная, и она-то как раз ненастоящая. Город, больше всего похожий на декорацию, в точности как Кремль с его подсвеченными звездами.
   А другая Москва официально не существует; это своего рода теневая Москва. Но она-то и есть настоящая, подлинная Москва, столица Советской родины. Москва теневой экономики, теневых социальных отношений, теневой науки, теневого искусства, теневой истории, теневых начальников…
   И правила, по которым надо жить в Москве, — это правила именно теневого, несуществующего города. Города, в котором надо знать, где курсируют какие шаечки, где и почем покупают «несуществующий» товар, где раздобывают книги, которых тоже нет, и на какие официальные правила можно наплевать, а на какие — явно не стоит.
   Билет у Василия был в плацкартный вагон на поезд, который выезжал в 10 часов, а в Ленинград приезжал в 6 утра. Самым лучшим считался поезд «Красная стрела», выходящий в 12 часов ночи и приходящий в 8 утра, но на него билетов как раз не было.
   Впрочем, езда в плацкартном вагоне была очень полезна для Василия. Сам практически невидный, незаметный, он наблюдал за множеством людей. Копировать их, притворяться таким же было несложно.
   Несравненно труднее было понять, почему они ведут себя так… И уж тем более — научиться видеть мир, чувствовать, как они. Между ним и советскими все время было что-то… что-то неуловимое, вряд ли выразимое словами. Было в советских что-то, резко отделявшее их от всех других, знакомых Василию людей. Хотя бы это моментальное сдруживание совершенно незнакомых людей в вагоне. Мгновенное объединение всех со всеми, далеко выходящее за рамки вежливости случайных попутчиков. Понять бы, как у них это получается, на каких механизмах…
   Приходящий в страшную рань поезд обернулся еще одним благом. Было время пройти пешком по всему Невскому, от Московского вокзала до Дворцовой площади. Было время пройти возле Зимнего, мимо атлантов, завернуть и на Дворцовую набережную. Было совсем рано, каких-нибудь восемь часов, да еще лето, время отпусков. Город еще не встал, можно было спокойно идти, прогуливаясь, не спеша, не встраиваясь в темп движения.
   Ясное, сине-голубое утро, и трудно верилось в славу туманного, хмурого Петербурга. На опаловом небе рисовался шпиль Петропавловской крепости; дальше слева торчал над водой Васильевский остров — красные Ростральные колонны, здание Биржи, комплекс Петербургского… нет, уже почти шестьдесят лет — Ленинградского университета. Голубая, синяя, как небо, со множеством оттенков Нева звучно шлепалась, плескалась о гранит. Василий не мог удержаться, спустился на одном из съездов, потрогал рукой эту плотную синюю воду.
   И, только потрогав, сообразил: у него сильно изменилось настроение. Спокойная уверенность в себе. Чувство причастности к чему-то большому и важному. Чувство красоты и быстротечности жизни. Гордое чувство сопричастности к российской истории. Чувство красоты и грусти. Печали? Да, и печали. Строгой, изящной печали версальских парков и дворцов. Но и грусти, как это ни странно. Грусть — это только у нас, потому что мы знаем судьбу Петербурга? Или так было замышлено с самого начала? Замышлено теми, кто создавал весь этот могучий, величественный ансамбль?
   И какое мощное воздействие! Сколько он был в Петербурге? От силы часа три… А город, получается, уже вошел в него и изменил его состояние, начал делать его частью себя…
   И еще — Петербург был настоящий. Наверное, в нем тоже была своя «тень». Но город, его улицы и площади, не оставляли впечатления фальшивых. Не выпячивали грудь, не выставлялись, не пытались казаться нарочито бодрыми, как пытались казаться нарочито честными физиономии гэбульников. Петербург не притворялся никем и ничем, во всех ракурсах оставаясь самим собой.
   И Петербург был город русский. Трудно сказать, что заставляло думать так; но носилось в городе нечто… которого, кстати, совершенно не было в Москве.
   Василий перешел Неву по Каменному мосту… то есть, пардон, по мосту имени Кирова… На Петроградской стороне, недалеко от Ботанического сада, он вышел на улицу путешественника Пржевальского. Нашел дом № 46, долго стоял у окон, за которыми давно и долго жили его предки.
   Вот у этого подъезда в 1929 году остановилась машина НКВД. Вот из этого окна смотрел прадед, Игнатий Николаевич, которого Василий никогда не видел. Вот по этому проулку машина рванулась навстречу финской границе… и свободе. Уже становилось жарко; ворковали, гулили голуби в тени, ухаживали друг за другом. Василий пытался представить себе жизнь прадеда, прапрадеда в этой квартире на втором этаже, напротив фонаря, с видом на площадь или, скорее всего, просто на расширение, где сходятся несколько улиц. И не получалось. История семьи началась в июльскую ночь на 26 число, в 1929 году. До этого шла предыстория.
   А около трех часов дня Василий стоял возле дома, так хорошо знакомого ему по описаниям, по единственной фотографии. Озеро шумело где-то дальше, где кончалась дачная улица. А Василий не мог отделаться от ощущения громадности и красоты страны, от которой он, слава тебе, Господи, родился. Потому что два часа ехал он на электричке, среди удивительных сосновых лесов, прозрачных озер, прыгающих по камням рек.
   Володя сидел за столом, читал дневники деда, когда заметил этого странного парня. Парень слонялся возле дачи, словно ему нечего было делать… или словно он пришел сюда, на дачу, по неизвестному делу и стесняется зайти… Или боится. Ну вот, парень с рюкзаком наконец-то свернул к даче… Постучался. Открыв, Володя вдруг испытал странное ощущение, что с этим парнем он уже встречался. Хотя, при его памяти на лица, мог бы сказать точно — не встречался…
   Парень тоже чего-то тянул.
   — Здравствуйте…
   Володя тут же тоже поздоровался.
   — Извините, не вы ли будете Владимир Курбатов?
   — Нет, я Владимир Скоров.
   — Но в этом доме жил Александр Игнатьевич Курбатов, я не ошибся? Простите, но не ваш ли это дед — Александр Игнатьевич Курбатов? И он был сыном Игнатия Николаевича Курбатова, верно?
   — Да… Я внук Александра Игнатьевича. Внук по матери, поэтому фамилия другая.
   — Видите ли, Владимир… дело в том, что я — ваш брат. Я — внук брата вашего деда…
   — Да? Заходите, заходите… Но, видите ли, я не знал, что кто-то еще сохранился… Простите, как вас зовут?
   — Василий я… Внук Василия Игнатьевича. Я внук брата вашего деда, Василия, который бежал за границу. Я только что приехал из Испании.

ЧАСТЬ 3
ТЕНЬ

ГЛАВА 1
Мимолетный блеск кольца

   День начинался с того, что Израиль Соломонович Шепетовский с утра почувствовал себя плохо. Вообще-то, не тот был человек Израиль Соломонович, чтобы его «плохо» или «хорошо» волновали кого-то, кроме него самого, не тот…
   Потому что жил Израиль Соломонович одиноко, скромно и в семье племянника занимал положение почти что приживальца. Были, были в его жизни и совсем другие времена, да вот поди ж ты…
   Израиль Соломонович и начинал гораздо лучше, чем родня. Как-никак все его дядья и братья, числом до 30, торговали с лотка или работали по сапожному делу; только один умница Моисей Натанович Шепетовский, троюродный брат, держал лавочку. Маленькую, но лавочку, многим на зависть.
   А Израиль Соломонович был из семьи куда более «интеллигентной» — как-никак сын волостного писаря и даже окончил гимназию. И, конечно же, Израиль Соломонович очень почитался в семье Моисея Натановича и служил положительным примером.
   Это Израиль Соломонович был революционером и активнейшим образом участвовал сначала в подготовке революционного переустройства общества, а потом и в самом переустройстве.
   Он имел немалые заслуги — из нагана застрелил полицейского, сагитировал на участие в революционных выступлениях пролетариата проституток из публичного дома тети Розы, организовал забастовку городских ассенизаторов в Харькове, спер золотой брегет у дяди Мойши, торговал контрабандными сигаретами, плюнул на икону Николая Угодника и был за то бит смертным боем богомольцами… И это, как вы понимаете, далеко не все его заслуги.
   Во время революционного переустройства общества он вместе с шайкой… с группой таких же бегал по домам, вручал всем желающим и не желающим брошюрки Ленина, вывешивал с балконов красные тряпки, портреты Троцкого и прочую гадость, а кроме того поднял социально близкие элементы на революционные выступления.
   В этот период жизни он лично общался с Троцким, Зиновьевым и Радеком, выполнял поручения Ленина.
   Одним из таких поручений было пойти в Черезвычайную комиссию и там потрудиться для счастья пролетариата и для приближения мировой революции.
   Он и трудился не покладая рук, стяжав себе определенную славу. Мрачную — для одних. Замечательную — для начальства. И, конечно же, отсвет величия Израиля Соломоновича падал и на троюродного брата.
   Тот имел уже-таки совсем не лавочку… Ну что вы, какая там лавочка! При Советах Моисей Натанович переехал в Москву и продолжал быть скромным торгашом, но уже под крышей своего большого брата и совсем, совсем в другом масштабе…
   Моисей Натанович быстро стал трудиться в Торгсине, — что означает «Торговля с иностранцами» и предполагает ввоз из-за границы всего нужного для молодой Страны Советов. Например, машин или взрывчатых веществ. Что предполагает и вывоз за границу всего ненужного в стране рабочих и крестьян: икон, зерна, драгоценных камней, золота, ценных металлов, картин буржуазных живописцев, рисовавших не доярок и пролетариев, а классово чуждые элементы, идейно неправильные книги и прочие ненужные вещи. В какой-то степени торговлишка была нечестной — ведь все равно скоро будет мировая революция и все опять будет «наше».
   И, конечно же, практичный человек много чего мог нажить на том же антиквариате, на картинах, иконах — на товаре, стоимость которого трудно определить, стоимость которого все время меняется, от покупателя к покупателю. Наживать было очень даже можно! Нужно было только хорошо понять, с кем и как делиться. Моисей Натанович быстро нашел главного — могучего грузинского старика, Порфирия Геоптопдзе, и делился именно с ним. Лично с ним, минуя шаечку посредников.
   И никого его дела не волновали — не только из-за Геоптопдзе. Во-первых, были все его дела сущей мелочью, на них и смотреть-то смешно. Во-вторых, Израиль Соломонович, наживая, вовсе не забрасывал порученного ему дела и делал его хорошо. В конце концов, важно было одно: чтобы не пресекался поток того, что нужно народу, — сюда. То, что не нужно народу, — отсюда. Никого особенно не волновало, что у части товаров из огромного потока вдруг «выросли ноги».
   В-третьих, само по себе богатство не так уж было и важно в Советской России. Любой партиец и любой чекист сквозь пальцы посмотрел бы на то, что кто-то богаче его, — какой-то торгаш или литературная содержанка, какой-нибудь Алексей Толстой или Илья Эренбург. Вот если бы этот «кто-то» более богатый проявил бы независимость, попытался бы не послушаться партийца или чекиста, — вот тут крылись основания для весьма серьезного конфликта. Чекисты и партийцы должны были быть не богаче — они должны были быть главнее. И богатыми должны были становиться только те, на кого они сами укажут. Так вот и Моисей Натанович имел то, что имел, во многом потому, что был еще такой Израиль Соломонович.
   Появление Израиля Соломоновича у родственников на днях рождения Моисея Натановича, его жены и сыновей всегда вызывало ажиотаж. Разодетые торгсиновцы, их еще более разодетые жены с восторгом смотрели, как сидит за столом дорогого именинника, как кушает, как и о чем говорит чекист, карающий меч революции, сотрудник никогда не ошибающихся органов Израиль Соломонович в простом френче, с непроницаемым лицом и его супруга, в роскошно-простом платье, с лицом скорее несколько ханжеским. Компания торгсиновцев ахала и облику чекиста, и его поведению, и… словом, ну всему, в чем он себя проявлял.
   Между прочим, восторгалась компания вполне искренне. Восторгалась, как-никак, своим защитником, кормильцем и кумиром. Действительно, ну представьте себе, что в Москву под барабанный бой вошло «белое стало горилл», как изволил высказаться один, вскоре повешенный красными, деревенский, доморощенный, а к тому времени уже изрядно спившийся поэт…
   Допустим даже, что никто не стал бы преследовать торгсиновцев по закону, интересоваться, где они брали товары на вывоз из страны. Но даже и без единого процесса, без необходимости отдать украденное переворот означал бы для них всех то же самое, что для помещиков — аграрная реформа, а для римского патриция — захват франками его поместий.
   Идиллия продолжалась до 1937 года, когда Израиль Соломонович внезапно и к собственному удивлению оказался агентом пяти разнообразнейших держав, включая Японию, и трех подрывных эмигрантских центров. Эти эмигрантские центры приводили Израиля Соломоновича в особенное остервенение, потому что вот кого он ненавидел последовательно, идейно и бешено, так это русское Белое движение (как, между нами говоря, и вообще решительно все русское). Сама мысль, что он может проходить по одному делу с русскими белыми эмигрантами, может вообще, хоть в каком-то смысле, рассматривался вместе с ними, была для него невыносимо мучительна и оскорбляла до самых глубин впечатлительной еврейской души.
   Израиль Соломонович без каких-либо оговорок или компромиссов, без сомнений и колебаний был предан самому правильному в мире учению. Убежденный коммунист до мозга костей, способный умирать за то, что он считал истиной, Израиль Соломонович был тяжело, смертельно оскорблен. Это оскорбление переживалось даже сильнее, чем даже ввержение в тот самый ад, который он и ему подобные приготавливали для других.
   Оскорбление очень выручило Израиля Соломоновича, по существу дела, спасло ему жизнь. Давно и многими отмечено, что материалисты, вообще люди, живущие ценностями плоти, из лагерей уничтожения чаще всего не выходят. Выходят те, у кого есть представление о высших ценностях, не связанных с размером пайки, твердостью нар и с местом в иерархии человеческого стада. Должна быть цель, идея, стремление к чему-то высшему. Идея может быть религиозной, семейной, научной, социальной… но это должна быть идея.
   В середине 1930-х годов толпы коммунистов всех рангов оказались в той самой топке, в которую уже полтора десятилетия бросали весь русский народ, сословие за сословием. И сгинули в ней почти бесследно, практически не оставив после себя ничего. Что само по себе свидетельствует обо многом, — всякому, кто хочет задуматься.
   А вот Израиль Соломонович из лагерей вернулся. Им двигало ощущение, что кто-кто, а он, еврей и коммунист, не может и не должен разделять судьбу грязных русских свиней, монархистов и патриотов. Другое дело, что в 1956 году мир был совсем не похож на мир 1937 года. И что вышел из лагерей совсем другой человек, даже внешне мало похожий на Израиля Соломоновича образца 1937 года.
   В 1937 году оказался в лагерях совсем молодой, перспективный чекист, перед которым были раскрыты самые лучезарные перспективы. В 1956 году вышел из лагерей старый в свои 52 года, изувеченный, больной, а самое главное — навсегда униженный, навсегда растоптанный человек.
   В 1937 он был прикрытием для ворочавшего делами брата. Нельзя сказать, что арест родственника так уж никак и не сказался на делах Моисея Натановича. Сказался, и еще как! Но Моисей Натанович выдюжил, увеличил долю Геоптопдзе… И не пропал.
   В 1956 году Моисей Натанович был уже на пенсии, причем на хорошей пенсии. Даже на очень хорошей. А самое главное, много что осталось у него от прежних времен. Даже при активном транжирстве хватило бы надолго.
   А Израилю Соломоновичу пенсию положили по инвалидности — кажется, тридцать рублей.
   В 1937 году сыну Израиля Соломоновича, Минею, было 7 лет. Пригреть бы сыну больного папочку на старости лет… Да вот, когда забрали родителей, Минея Израилевича взяла двоюродная тетка матери, Цилля Циммерман. Тетка была очень старая, с 1887 года, очень религиозная, и так же воспитывала мальчика.
   В 1949 году создавался Израиль, и Советский Союз принимал в этом самое активное участие. В числе прочих акций, из страны выпустили некоторых сионистов, некоторых религиозных деятелей… кого пока что не успели уничтожить.
   Цилля Циммерман оказалась в числе этих счастливчиков и увезла с собой племянника. Никто ведь не ждал, что Израиль Соломонович вернется из лагерей. А маму расстреляли почти сразу.
   С Минеем был какой-то разговор перед отъездом, и даже не один… Ходил слух, что его внедряют в ту среду, чтобы влиять на Израиль… Но точно, конечно же, никто и ничего не знал.
   И Израиль Соломонович не имел ни одного, даже самого маленького шанса найти сына. Разве что самому надо было ехать в Израиль.
   Израиль Соломонович несколько раз попытался найти тетушку жены в Израиле… Достоверного ему никто и ничего не сказал. Выпустив однажды, евреев больше не выпускали, и само по себе иметь кого-то в Израиле, тем более — что-то о нем узнавать было даже и небезопасно. На что и намекнул ему племянник.
   Ну, а если кто-то уехал из Советского Союза, то найти оставшегося в СССР тоже было практически невозможно.
   Так что в 1956 году это родственники помогали Израилю, а не наоборот, и жить ему было грустно, осознавая себя приживальцем в большом и богатом доме. А потом, в шестидесятые, Моисей Натанович даже построил брату кооперативную квартиру (однокомнатную, разумеется), и с тех пор Израиль Соломонович жил совсем один и бывал у богатых родственников раз в неделю, по выходным, когда садились за воскресный стол.
   Были, конечно, свои проблемы и у брата… Были! У кого же их нет? Например, брату не вполне повезло со своими сыновьями. Был у него сын Лев, и стал он перед самой войной студентом-инженером. Мальчик был старательный и честный, искренне верил с советскую систему и в 1941 году пошел в ополчение добровольцем. И был убит под Москвой, кажется, в ноябре.
   Вот сын Сема был умнее и никуда не высовывался. Когда подошли сроки его возрасту, Сема сумел купить бронь и остался цел, на свое счастье и папино утешение.
   Правда, утешение получилось какое-то не очень-то утешное… То есть к делу-то его папа приставил и парень вполне мог тянуть то, что создавали до него другие, не разрушая и не портя. Но не больше. Где-то сразу после войны, году в 48-м, Сема женился, и Моисей устроил чудесную свадьбу. Человек сто пятьдесят или даже двести добрых трое суток подряд, почти без перерыва, орали, пили, пели и плясали, лили на стены вино — «на счастье!» и справляли разного рода дикие и странные обычаи — например, вполне всерьез желали молодым иметь двести или триста детей, или «крали невесту», или начинали орать «горько!», и выглядело это все, как убогие попытки вспомнить старую народную свадьбу, старинный, полузабытый, вспоминаемый нелепыми кусками обычай.
   Разумеется, была регистрация брака в ЗАГСе, и никакого религиозного обряда… впрочем, то, что заменяло этим людям религию, отправлялось со зверской серьезностью. Например, первый тост был вовсе не за молодых и не за их родителей, даже не за их фантастическую плодовитость, а за «генералиссимуса Советского Союза, вождя нашей партии, товарища Сталина». И, конечно же, среди всего прочего, помимо регистрации в ЗАГСе, молодые возложили цветочки к подножию памятника Ленину.
   Но, несмотря на замечательную свадьбу. Сема жил с женой довольно странно — он то расходился с ней, то опять сходился. Вернее, если уж быть точным, то это жена Семы, Наташа, то сходилась с мужем, то расходилась… У нее был странный аргумент, что она не может постоянно жить с тряпкой, и ей нужно делать перерывы.
   Сема тоже был не сокровище: если Наташа сбегала к родителям или к подружкам, то он-то сбегал к своим знакомым женщинам. Иногда сбегать ему было лень, он дожидался очередного исчезновения Наташи… и, возвращаясь по сень супружеского крова, жена постоянно находила в его постели совершенно посторонних и, по ее мнению, совершенно отвратительных и сильно уступавших ей самой баб.
   Гриша, естественно, пошел в торгаши, начав со спекуляции иконами. Израиль Соломонович был и остался приверженцем Великой Идеи и готов был каплю за каплей отдать всю свою кровь за советскую власть, за идею коммунизма и за то, чтобы обществом правили-таки умные люди. Как ему было хорошо, как весело во время коренного переустройства всего общества! Когда такие, как он, решали судьбу и самую жизнь быдла, прозябающего где-то внизу, жалких скотов, не способных проникнуться величием ИДЕИ ИДЕЙ. Даже работа в НКВД была мельче, скучнее… Там власть над жизнью человека уже была поставлена на поток, облечена в какие-то, но правила…