И еще — Лева смертельно устал. Бессмыслица — опять надо будет отступать… Артобстрел. Опять артобстрел. Накрытие! Лева вдруг почувствовал, что летит, и ощутил страшный удар. К счастью, он упал туда, где снега еще было много. Наверное, удар был очень силен, и он на несколько секунд потерял сознание.
   Окоп теперь был в стороне, и Лева явственно видел — в нем не шевелится ничто. Единственное движение создавал дым — места взрывов продолжали дымиться. А совсем близко шли танки. Огромные, раскачивающиеся, они шли по всей равнине, сколько хватало глаз. И в глубине немецкого наступления за танками бежали люди в чужих шинелях, и тоже были совсем близко. Лева явственно слышал крики «Hurra!», смех — и понял, что немцы и правда совсем близко.
   Лева еще помнил, как он поворачивался и вставал. Как бежал по лесу — память удержала хуже. Наверное, просто было не до того.
   Были у него — «вальтер» в одном сапоге, ложка — в другом. Ах да! Еще иголка с ниткой в воротнике! Лева бежал сколько было сил, просто по снежной целине. Бежал, пока сзади слышались близкие звуки боя. Он не раздумывал, он просто помнил ползущие вдоль окопов танки, на траки намотаны еще живые, еще пульсирующие внутренности. Лева действовал без рассуждения. Бежать по снежной целине, по колено — очень трудно. Этого долго не сможет даже очень сильный, очень тренированный, очень подготовленный человек. Лева не был очень сильным человеком. К тому же он был нравственно измотан, буквально на пределе всех психологических сил. И постепенно он стал не бежать, а довольно медленно идти.
   Вокруг был красивый, торжественный лес. Сосновый лес ранней зимы. Зелень припорошенных свежим снегом веток; красно-коричневые, рыжие с серым стволы; все это — на яркой, морозной синеве неба. Пролетела, каркая, ворона. Зацокала белка — уже в серо-дымчатой, зимней шубке. Сыпался снежок — ветер сбрасывал его с верхушек.
   Вроде бы Леве было не до того, но он не мог не замечать, какой красивый этот лес. И как ему наплевать на все, что делают люди. Вот здесь, за какие-нибудь несколько километров от боя, здесь безразлично к битве двух систем синело небо; наплевав на все нацизмы и коммунизмы, высились сосны: контрреволюционно перекликались белки, какие-то птицы; идеологически нейтрально сыпался жесткий, твердый снежок.
   Где-то в стороне, за соснами, временами доносился гул орудий; там был фронт… Это как будто бы к западу… а возможно и к югу — там тоже стреляют орудия. Над Левой дважды проходили самолеты, тоже с запада на восток.
   Лева старался идти на восток — насколько получалось ориентироваться. Может быть, он выйдет к своим и его отправят в госпиталь. Может быть, там найдутся рукавицы… Хотя нет, рукавицы — уже поздно… Лева бросил взгляд на руки и поспешно отвел взгляд. Руки были словно бы стеклянные, серо-голубые и блестящие, и на них было лучше не смотреть. Лева понял, что руки ему отрежут. Отвоевался.
   И эта мысль будила в нем многое, но только не ненависть к немецко-фашистским захватчикам и не сожаление, что он больше не сможет защищать завоевания социализма.
   По снежной целине Лева шел весь день, до ранней зимней темноты, и невероятно устал. Тем более, что позавтракать до боя он не успел и не ел со вчерашнего вечера, уже почти сутки.
   И всю ночь Лева также шел на восток, по той же снежной целине. Стоял ночной сосновый лес, с деревьев сыпался снежок, вызвездило, стоял тихий шорох и шелест.
   Еще несколько раз Лева слышал гул самолетов, звуки боя, но слышал вроде с разных направлений.
   За ночь он смертельно устал; устал до полного, совершенно скотского отупения. Накатывало так, что уже хотелось сесть, прислониться к стволу, закинуть голову… Лева понимал, что если сядет, то будет сидеть очень долго — скорее всего, до весны. Инстинктивное желание жить заставляло его не садиться.
   А утром, в первом сером полусвете, он увидел вроде бы просвет… просвет в кронах сосен; ровный, длинный просвет. Просека! Не успев выйти на просеку, Лева нашел и тропинку — полузасыпанную, узкую, но несомненно именно тропинку, вьющуюся по просеке.
   Лева передвигал ноги, больше всего боясь упасть. Но идти после целины было легко, и Лева шел почти час.
   Потом вдруг ухо поймало какие-то тупые звуки — одиночные пистолетные и автоматные выстрелы… Там люди! Уже не имело значения, кто…
   Скоро стало видно, что просека расширяется, лес раздается и скоро должен кончиться. А там, где лес кончался и проселок выводил из леса, стояли трое, в чужой форме. Видно было, что на дороге лежат несколько трупов в красноармейском. Один немец переворачивал их, искал документы. Двое держали «шмайсеры» наготове, страховали товарища. Впрочем, они что-то делали с оружием… кажется, перезаряжали.
   — Aha, noch eine! [14] — сказал немец, и стволы передвинулись в сторону Левы. Черные жерла уперлись ему в живот, готовые плюнуть огнем… Но разве это было важно? Лева шел прямо на немцев. Он понимал, что если побежит, они его тут же убьют. Наверное, убьют и так, но пока он шел, он жил. И ведь неизвестно, что и как… Одна из причин состояла в том, что он смертельно, невероятно устал. Он уже не мог бежать, прятаться, воевать. Он мог лечь в снег и умереть или мог идти вот так, прямо на немцев. Другая причина была в полной безысходности. Обратно в лес было нельзя — просто некуда.
   Третья была в том, что Лева все-таки был очень, ну очень молод… Представить себе свою смерть ему все же было трудно. Была подспудная вера, что «как-нибудь»…
   Если бы немцы в этот момент не перезаряжали, они убили бы Леву сразу. А так они зарядили и были готовы стрелять, но Лева уже оказался совсем близко. И надо было стрелять, уже видя его лицо и даже глаза. А этого им не хотелось — они были нормальные, добрые, совсем не свирепые мальчики.
   Немцы были его ровесники. Еле обученные мальчики, одетые в форму и совсем новые, теплые шинели. Лева не мог осознать, что это — его страшные враги. Он не был в силах их ненавидеть, этих парней с хорошими лицами. После ночи в лесу у него было слишком мало сил. А кроме того… Ну конечно же, он ненавидел немцев, нацистов всеми силами души. Немцев, нацистов, которые пришли в СССР, чтобы восстановить царизм, опять позвать помещиков и капиталистов. Которые были по ту сторону фронта. Которые бомбили с самолетов, обстреливали, давили огнем, не давая высунуть носа. Которые атаковали.
   А эти ведь не бомбили и не стреляли. Трое юношей стояли в зимнем лесу. Ну, в форме, ну, вооруженные… Но были они, сразу видно, не обстрелянные, не выученные. Мальчики с хорошими лицами. С тем самым непонятным, «мирным» цветом лица, который Лев заметил у пленных. И с хорошими выражениями лиц. Сразу было видно, что мама хорошо кормила их и не позволяла ни шататься без дела, ни водиться с плохими мальчиками.
   И было видно, что они еще не успели стать солдатами, как успел стать он сам. Не было в них жесткости, цинизма, беспощадности — клейма опытного, бывалого солдата.
   У двоих были типично немецкие глаза — как светлая эмаль, без выражения. У одного — черные, эмоциональные, горящие…
   Один обратился к нему даже с какой-то иронией в голосе: «Еврей? Комиссар? Коммунист?» И повел стволом перед собой.
   Лева разлепил почерневшие, распухшие губы.
   — Да! Я еврей, но только не комиссар и не коммунист, — вызывающе прокаркал он.
   Лева сам удивлялся, но говорить как будто получалось. Один опять повел стволом, впрочем, с явной неохотой. Приклад уже уперся в плечо…
   А одновременно другой оглядел Леву, задержал взгляд на руках и схватил первого за плечо.
   — Не стреляй! Смотри! Он умрет сам, без нас!
   И немец опустил автомат. Другой спросил почти сочувственно:
   — Хочешь пить? Хочешь есть? То есть жрать?
   Третий нехорошо засмеялся. Кстати, этот третий был как раз с «хорошими», с черными глазами. Первый подошел к Леве, засунул руку в карман Левиной гимнастерки и взял документы.
   — Ха! А ведь он правда еврей! Жаль, он должен сейчас умереть!
   И немцы заспорили, заговорили между собой. В документах пишут неправду, кто такой Лева — непонятно. Ведет он себя не по-еврейски — видите, воюет. С одной стороны, с калеками они не воюют. С третьей — зачем рейху нужны калеки? Фюрер хотел стирать неполноценных даже высшей расы… Впрочем, ни к чему они и не пришли, просто окончательно стали относиться к Леве как к чему-то неопасному, подлежащему скорее опеке.
   Один из немцев стал расспрашивать его, как он оказался в лесу, ведь его часть всю уничтожили вчера. Другие двое стали резать хлеб, клали на него розовую, жирную ветчину. Один протянул бутерброд Леве. Лева не мог взять — пальцы соскальзывали. Он не чувствовал руками бутерброда. Немец засмеялся, сунул ему еду в рот. Дали даже глотнуть кофе, из такого странного сосуда… Немцы называли его «термос». Кофе в нем был совсем горячий, как с печки. Немцы разговаривали с ним, и он почти все понимал. Только иногда появлялись слова, которых он совсем не знал. Например, сказанное о его же части: «Wir kowentriren deine Teil!» [15]
   На его вопрос они смеялись, и смеялись как-то очень хорошо. Оказалось, «ковентрировать» — это уничтожить так же, как Ковентри, — сровнять с землей, истребить до последнего человека. Его часть окружили и «ковентрировали». Видно было, что эти немцы — работящие, обходительные ребята и, среди всего прочего, охотно помогают другим. Им было приятнее учить Леву современному немецкому, чем убивать.
   Лева понимал, в чем дело. Немцы были совсем молодые. Выходящие из леса шли с оружием; парни приняли бой и уничтожили врага. Совсем другое было убить его — одного, без оружия, с обмороженными, мертвыми руками. И они ждали, когда кто-то прикажет им, а еще лучше — убьет Леву сам, не их руками.
   Немцы махнули Леве рукой — «не подходи!» и стали совещаться о чем-то. Кажется, немцы подумали, не является ли Лева на самом деле русским немцем, «volksdeutsche»? Не потому ли он так хорошо говорит по-немецки? Может, он потому их и не боится? Так еврей себя вести не может… Он ведет себя не по-еврейски… И не доложить ли об этом своему старшему лейтенанту. Лева сидел на пригорке еще около часа и мучился своими отмороженными, черными руками, пока не пришел лейтенант.
   Старший лейтенант слушал ребят, кивал, читал Левин военный билет.
   — Здесь же ясно написано… — ткнул он пальцем в графу документа и потянул револьвер из кобуры. Нет, перед Левой не прошла вся его жизнь, для этого он был слишком измучен. Лева только еще раз вспомнил отца, и ему стало душно от ненависти. К немцам ненависти не было. Пожалуй, все было к лучшему — по крайней мере, сразу.
   А перед смертью он вспомнил отца, как он выходит из машины, фальшиво смеется толстяку в форме.
   — Будь проклят! — еще раз ненавидяще выдохнул еврейский мальчик Лева. Пуля ударила в переносицу, и умер он мгновенно.
   Старшему лейтенанту тоже не хотелось убивать. Но он был старше парней, лучше помнил присягу и свой воинский долг. И вообще он был здесь главный, облеченный долгом и доверием.
   Именно поэтому он действовал так быстро и решительно. На снежной дороге прибавился еще один труп. Лева лежал со своими нехитрыми сокровищами — с ложкой за одним голенищем и с «вальтером» за вторым, с иголкой, воткнутой в воротник. Так и лежал, пока его не нашли мужики из ближайшей деревушки и не похоронили вместе с остальными красноармейцами. Когда пришли опять красные, мужики показали им могилу, но документы убитых немцы унесли с собой, и имен никто не мог сказать, потому что сами не знали. И Лева лежит до сих пор совершенно анонимно.
   Еще один мальчик, преданный теми, кому он верил больше всех. Один из миллионов тех, на чьих костях блядская система строила свое благополучие. За счет жизней которых она сумела уцелеть, продлив свое мерзкое гниение еще почти на полвека.
   А Моисей Натанович в установленные сроки получил бумажку, что его сын пропал без вести. И он никогда не узнал, где и когда погиб его сын, и тем более не узнал, о чем сын думал перед смертью.
   Так он и жил, как и все люди его круга. Предавшие сыновей и проклятые сыновьями.

ГЛАВА 4
В теплом семейном кругу

   Гриша ехал по израильской визе. Вообще-то, все, что человек мог взять с собой на границе, тщательно учтено, и всего этого очень немного. Но Гриша ехал не так себе. Гриша ехал через «окно». Что такое «окно»? А это время и место на таможенном пункте, когда работает «своя» бригада.
   Вот в 8 часов утра на работу заступают «свои». И сразу же становится можно провезти все что угодно и в каких угодно масштабах. Все заранее оплачено. Кем? Почем? Не ваше дело. Ваше — это появиться на таможне и предъявить то, что везете. Лучше честно, потому что перебросить вас быстро и без лишних хлопот — конечно же, в интересах «окна». Зачем им привлекать к себе внимание? И тем более зачем им огласка — мол, такие-то прокололись, обещали сделать, а не сделали. В таких делах все и держится на репутации.
   Итак, у вас иконы… Сколько? Да нет же! Не икон, а сколько ящиков? Сейчас оформим документы…
   Заграница началась сразу же, за линией таможенного контроля. В длинном коридоре стоял стеклянный ларек, и там… там было все, что может быть нужно для счастья и блаженства человека. Заграница продолжалась в самолете — стюардессы носили напитки, и Гриша изрядно набрался. Не потому, что хотел выпить: не было сил отказаться от халявы.
   Вена была чистой, это раз. В гостиницах были места — это два. Гриша пошел смотреть магазины. Десять, двадцать наименований почти одинаковых продуктов, какие-то вообще невиданные, неслыханные вещи. Супермаркеты на Рингштрассе, великолепные, как сон. Эйфория, восторг, ощущение свалившегося изобилия — теперь он будет все это иметь! Всегда!
   Весь вечер Гриша гулял по Вене, и его воображение потряс вовсе не роскошный Пратер, а как раз каменные, мощенные булыжником улочки с микроскопическими двориками, крохотными уютными магазинчиками. Люди, так не похожие на советских, — спокойные, доброжелательные, вежливые… Часов в десять вечера (время детское!) улицы вымерли: народ отправился спать… Или заниматься любовью? Что они делают в такую рань? Но раз рано ложатся — значит, и правда здесь живет не аристократия, не богачи, а труженики. Продав иконы, Гриша станет даже богаче этих, живущих на маленьких улочках.
   Назавтра он ходил по лавкам. С иконами возникали никак не ожидаемые трудности. Гриша всегда считал, что главное — проскочить с ними границу, а там уж все пойдет само собой. Но тут вот западная экономика играла с ним дурную шутку. Впервые Гриша подумал, что ему ко многому придется приспосабливаться — не только к изобилию во всем. Нет, изобилие было, чего уж там! Изобилие всего, что он мог себе представить, и даже в том, чего не мог — изобилие товаров и услуг, о которых и не слыхали в Советском Союзе.
   Но изобилие, отсутствие дефицита держалось на чем? На том, что все легко купить. А у этого была неожиданная оборотная сторона — трудно было продавать. Трудно именно потому, что у всех есть решительно все. Нет же дефицита, черт возьми…
   Допустим, какая-то икона по каталогу должна стоить 3 тысячи долларов. Но ты заходишь в магазин, предлагаешь товар… и хозяин взмахом руки зовет тебя с собой, открывает кладовку, где в идеально подобранном температурном режиме, в условиях рассчитанной на ЭВМ влажности висят иконы. Такие же, как твоя, даже лучше.
   — Хотите сто долларов? — всерьез предлагает хозяин. Ты машешь рукой и уходишь. — Двести? — вопрошающе уточняет хозяин. — Двести пятьдесят?
   А взять больше, взять настоящую каталожную цену можно двумя путями. Или можно завести такую лавку — купить ее или арендовать и торговать в ней самому. Но… аренда… налоги… зарплата… стоимость товара… Гриша и сам понимал — хозяину остается не так уж много.
   И не только в деньгах дело. Нужно иметь поставщиков — не случайных, залетных, вроде него, а постоянных и надежных. Нужно иметь клиентуру. Нужно войти в сообщество торговцев и иметь в нем хоть какой-то рейтинг. Нужна информация, масса знаний, которых нет ни в каких каталогах, ни в каких учебниках. Он, в его «за тридцать», в лучшем случае за год станет учеником вот такого «простого торговца», а чтобы завести собственную лавку, ухнут десятилетия. Чтобы хорошо заниматься торговлей антиквариатом, нужно потратить всю жизнь.
   Второй способ состоял в том, чтобы предложить что-то потрясающее, исключительное, уникальное. Что-то такое, что оторвут с руками все богатые коллекционеры. Была у Гриши и такая икона… Белозерская школа, XV век. За нее он, вне сомнения, получил бы и 3 тысячи, и все пять. Но вот только цена такой иконы по каталогу составляла 20 тысяч долларов, и на такие как раз есть дефицит.
   За день торговли, разочарованных уходов, микроскопических порций кофе и коньяку в подсобных помещениях лавчонок Гриша продал три иконы, «заработал» три тысячи долларов. Вроде бы сумма и большая. Но столько имеет в месяц профессор университета, торговец подержанной мебелью или полковник полиции. А оперный тенор, автор модных детективов или серьезный предприниматель с размахом… Они имеют несравненно больше.
   Смешно было вспоминать свою наивность — мол, стоит появиться здесь, да с хорошими иконами… сколько же это по каталогу?! К счастью, икон было не три. Икон было два чемодана, и их Гриша продавать не собирался, пока не осмотрится.
   А пока чудеса Запада продолжались, и в их число входили также замечательные «Боинги», и пронзительные краски Средиземноморья, и красивый белый город на горах.
   Шум, крик, гам, толкотня аэропорта в Тель-Авиве и снова крик и гам. Гриша тысячу раз слышал, что в Израиле можно прожить с одним русским… Но они в ихнем Израиле и по-английски-то не понимали! Гриша с трудом нашел какого-то служащего, с которым сумел объясниться. Кое-как, на кошмарном «англите», ему показали, куда ехать. Гриша поблагодарил, собрался идти… И лицо служащего дрогнуло, приобрело обиженный и в то же время нагло-требовательный вид. Ах да… Гриша сунул ему в руку смятую бумажку, и даже это было непривычно.
   Контора «Симхона» в Тель-Авиве была первым местом, где с ним говорили по-русски. И тут же, буквально за час, дали сведения: Миней Шепетоу трудится за пределами страны. Где? Таких сведений у них нет. Циля Циммерман скончалась десять лет назад. Можем дать адрес и телефон ее сестры, она тоже живет в Иерусалиме…
   Рива Бирман выглядела осколком привычного, до слез знакомого мира, хоть и была скорее неприятна. Местная — потому что прожила в Израиле больше тридцати лет. Советская, потому что первые тридцать пять лет прожила в Белостоке, там была воспитана и при жизни в Израиле толком даже не научилась говорить на иврите. В ее маленькой душной квартирке Гриша провел часа три, пока все не выяснил.
   Миней Шепетоу теперь важный господин. Говорят, работает в Моссаде, но никто толком не знает. Живет он обычно в Неаполе, в Италии. Адрес у нее есть. Господин Шепетоу приезжал на похороны Цилечки, подарил ей, Риве, триста долларов — вошел в положение, понял, как трудно живется старушке («Больше ста не дам!» — подумал Гриша). Циля Циммерман, между прочим, померла в полном восторге, что вырастила такое сокровище, очень гордилась племянником…
   И он действительно дал Риве Бирман сто долларов и отделался от нее, а потом чудеса Запада продолжались гостиницей, в которой были места, и рестораном, работающим круглые сутки, и прислугой, которая не рычит и не пихается, а вовсе даже готова на самые разные услуги, приличные и неприличные.
   Ему и правда постоянно предлагали женщин, наркотики, оружие, какую-то сомнительную выпивку. Право, он начал понимать обывателей города Вена, которые жили на Западе, но в круглосуточной жизни никакого участия не принимали и ложились спать в 10 часов. Он хотел сидеть в ночном ресторане просто потому, что это был ночной ресторан. Потому что в СССР не было ничего подобного, а здесь он имел такую возможность: во втором часу ночи сидеть на открытой веранде, слушать музыку, прихлебывать что-то мягкое, душистое, с экзотическим названием — кажется, «Кюрасао». А вокруг лежал удивительный, волшебный город, залитый плотным, почти осязаемым сиянием южной луны.
   И наутро продолжались чудеса, и главным чудом было итальянское консульство — вежливые, спокойные люди, мгновенно оформившие визу. Пожалуй, только здесь Гриша вдруг ощутил, что он действительно может ехать решительно куда угодно. Живя в СССР, привыкаешь к тому, что Италия, Огненная Земля, Норвегия и Папуа-Новая Гвинея одинаково малопонятны и совершенно недоступны. Постепенно, с ходом лет, все земли за кордоном даже как-то уже и не воспринимаются как что-то реальное.
   Какая разница советскому человеку, что в Африке живут слоны, а в Австралии — утконосы и кенгуру? Что в Бразилии «такое изобилие невиданных зверей»? Что норвежские фиорды бывают вызывающе, неправдоподобно красивы? Что в Метрополитен-музее выставлены потрясающие полотна? Что над Неаполем нависает вулкан Везувий — тот самый, в жерле которого прятались Спартак и его беглые рабы. Что Фудзияма — это интересно, и что гребнистый крокодил бывает длиной до 10 метров? Ведь советский человек не только не съест никогда ни кусочка лангуста. Советский человек не увидит ничего и никогда — ни кенгуру, ни Метрополитен-музея.
   Ощущение, что вокруг тебя, во все стороны — свободное, совсем свободное пространство и можно идти, куда хочешь… Как говорил Мастер, это нужно осмыслить. К хорошему легко привыкаешь. Гриша уже привык к «Боингам», к обслуживанию, к доступным и удобным ресторанам. Не удивился и тому, что телефонный разговор дали сразу же, а слышимость была, словно говорили в соседней комнате. Голос у Минея Израилевича был ясный, звонкий, словно ему и не за пятьдесят. Миней помнил Моисея Натановича! Помнил Семена Моисеевича! Понял, кто такой Гриша и кем он Минею приходится!
   — Ну конечно, мальчик, приезжай ко мне. Мы с тобой решим все вопросы! И не тяни, в Израиле тебе делать нечего! — уверенно сказал Миней.
   И назавтра самолет уже делал круг над Везувием, показывая пассажирам знаменитую гору. Был Неаполь, яркий южный кавардак, итальянцы — еще более шумные, чем израильские евреи, машина, о которой говорил Миней, и сам дядюшка Миней — большой, яркий, шумный и невероятно благожелательный.
   И все проблемы начали решаться. Половина населения Неаполя продолжала жить в домах без удобств — еще гаже, чем советские «жилплощади». Но Миней Шепетоу жил в новом районе, где с 1950-х развернулось строительство современных благоустроенных домов, и жил в собственной трехкомнатной квартире, на восьмом этаже, в двух километрах от пляжа — в одну сторону и в двух километрах от центра города — в другую.
   — Конечно, мальчик, ты будешь жить у меня! И нечего умному человеку делать в Израиле! Там они тоже строят советскую власть, и пускай себе строят без нас!
   Иконы? Ну что ж, принимай ванну, поедем поужинать и потом разберемся, что там у тебя. Спрос на иконы всегда есть.
   Гриша не был уверен, что без Минея его вообще пустили бы в этот роскошный ресторан, на веранду прямо над морем, в тени нависшего конуса Везувия. Столики стояли далеко друг от друга, и каждый — в круге света от своей лампы. Между столиками царила густая южная темнота, и за каждым столиком сидели сами по себе, без остальных. Из угольной черноты, подчеркнутой как раз светом лампы, проявлялись блюда и напитки. Заслушавшись Минея, Гриша уронил вилку… и из темноты моментально протянули другую. Не потерянную, конечно. Упавшая вилка мгновенно исчезла, а в руке у Гриши уже находилась чистая.
   На горе мелькали огоньки, из них некоторые двигались — там пролегала дорога. Море огней преломлялось в мягко плещущем, ласковом море. От моря, к удивлению Гриши, исходила не прохлада, а тепло. Мягкое, уютное тепло. Шуршали листья деревьев; говорили на нескольких языках, смеялись люди за соседними столиками; плескало и вздыхало море. Беспрерывно говорил Миней, рассказывал о Неаполе, об Италии, вообще о «загранице». У Гриши все укреплялось блаженное, легкое чувство принадлежности к высшей элите.
   Но вечером акции Минея поднялись еще выше, когда стали смотреть иконы. Значит, у тебя двадцать штук по три тысячи. Пять — по пятерке. И три уникальных, примерно на пятьдесят тысяч, верно? Итого, на сто тридцать пять тысяч, я не разучился считать? Ну, процентов тридцать можешь смело отнять — без посредников все равно не продашь. Но у тебя, племянник, образуется уже порядка ста тысяч баксов, и это уже деньги, поздравляю! Времени уйдет немало, с неделю, а то и с две, но ты ведь не торопишься как будто? Надо же осмотреться, подумать, чем тебе здесь заниматься, это и есть самое важное…
   Разговор про иконы закончился в 9 часов 30 минут вечера. А в 9 часов 31 минуту Гриша подписал самому себе смертный приговор. «Дядя Миней, вот у меня еще какое дело…», — и Гриша начал излагать все, что рассказал дедушка Израиль Соломонович сначала брату, Моисею Шепетовскому, а потом ему и его отцу, Семену Моисеевичу.
   Разумеется, Грише и в голову не могло прийти, что тайной, которой овладел Сариаплюнди, давным-давно занимается некое сообщество… Занимается, скажем так… своими методами. И в своих, только в своих целях. И что не один человек преждевременно переселился в другой мир только потому, что слишком близко подошел к Великой Тайне.
   Например, Гриша не имел ни малейшего представления, что имя Сариаплюнди превосходно известно доброму дядюшке Минею. Вернувшись на совершенно не знакомую ему «историческую родину», смертельно усталый, старый и измученный Сариаплюнди напечатал статью: «Свидетельства загадочных свойств кольца средневековых алхимиков». Это была строго научная статья, которую Сариаплюнди опубликовал в маленьком малоизвестном сборнике Национального археологического музея на плохом греческом языке (воспитываясь в России, Павел Николаевич лет с 7 на греческом языке практически не разговаривал). В своей статье Павел Николаевич ни на чем не настаивал, никакой уверенности ни в чем не проявлял, просто рассказывал о своих наблюдениях, и только.