- Господин Энгельс! - возвысил строгий голос Хёхстер. - Я прошу вас подойти сюда, подняться на трибуну и ответить на несколько вопросов, интересующих членов Комитета безопасности города.
   - Охотно, ваша честь! - Стремительной, легкой поступью Фридрих пересек зал и взошел на трибуну.
   - Прежде всего, - Хёхстер положил перед собой решительно сжатые маленькие кулачки, - нам хотелось бы знать, что побудило вас в такое время оставить редакторский кабинет в Кёльне, где вы играете, как всем известно, весьма немаловажную роль, и направиться в Эльберфельд.
   Энгельс, конечно, ожидал такого вопроса, и ответ у него был уже готов.
   - Господин председатель! Господа члены Комитета безопасности! Как только в Кёльне стало известно, что позавчера в вашем городе началось восстание, что вы прогнали правительственные войска, я тотчас решил явиться к вам и предоставить себя в ваше распоряжение, ибо Бергский округ - моя родина. Я не мог оставаться в Кёльне, когда здесь, в знакомом мне с детских лет городе, льется кровь, кровь людей, может быть, близких и дорогих мне.
   - Но ведь особенно близкие и дорогие вам люди, - насмешливо вставил обер-прокурор Хейнцман, - живут не здесь, а в соседнем Бармене, где нет никаких волнений, где все тихо.
   - Я явился, - с нажимом повторил Энгельс, не отвечая на реплику, чтобы предоставить себя в полное распоряжение Комитета безопасности.
   - В каком качестве? - так же насмешливо опять спросил Хейнцман. - В качестве редактора газеты?
   Пренебречь этим вопросом было уже нельзя.
   - Я служил в армии, имею звание бомбардира, а кроме того, всегда интересовался военным делом и изучал его. Мне бы хотелось, чтобы Комитет использовал меня исключительно на военной работе.
   - А политическая сторона? - выражая удивление, вероятно, всех, высоко поднял густые брови Карл Геккер, директор банка, ставший одним из руководителей Комитета безопасности. - Разве вы не хотите стать членом нашего Комитета?
   Энгельс отлично понимал, что если он войдет в Комитет, в число руководителей восстания, то это может отшатнуть некоторых участников движения. Нет, пока надо оставаться в рамках борьбы за имперскую конституцию, только так можно сейчас способствовать сплочению всех оппозиционных правительству кругов и расширить восстание. Поэтому в ответ он лишь повторил просьбу о чисто военной работе.
   Хюнербейн, все это время составлявший какую-то бумагу, поставил под ней свою подпись, дал прочитать и подписать Тросту, а затем передал председателю. Тот внимательно прочитал и, положив бумагу под свой кулачок, повернулся в сторону трибуны:
   - Господин Энгельс, а кто эти люди, которых вы привели?
   - Рабочие Золингена. Они пришли, чтобы помочь вам.
   - Сколько их? У них есть оружие?
   - Вместе со мной их триста девяносто восемь человек. Вчера они взяли штурмом арсенал в Грефрате и, конечно, вооружились. Кому не хватило огнестрельного оружия, те обзавелись холодным. Ножи, как вы знаете, в Золингене не являются проблемой.
   - Кто свел их в один отряд?
   - Я.
   - Вы можете нам гарантировать их дисциплинированность и повиновение власти Комитета? - спросил адвокат Карл Риотте.
   - Могу, - твердо ответил Фридрих, хотя вовсе не был уверен, что революционные рабочие будут во всем повиноваться этим адвокатам, прокурорам да банковским служащим.
   - Хорошо, - сказал Хёхстер, - в таком случае получите вот это удостоверение. - Он встал и огласил составленную Хюнербейном бумагу: "Военная комиссия при Комитете безопасности настоящим уполномочивает г-на Фридриха Энгельса произвести осмотр всех баррикад города и достроить укрепления. Настоящим просят все посты на баррикадах оказывать названному лицу содействие во всех случаях, когда это окажется необходимым. Эльберфельд, 11 мая 1849 года".
   Хёхстер добавил, что одновременно Энгельс вводится в состав Военной комиссии. Против этого никто не возражал. Фридрих сложил бумагу и спрятал ее на груди. Затем председатель, как бы давая понять, что с этого момента он принят в число участников движения, спросил Энгельса, есть ли у него, как у человека свежего и знающего толк в военном деле, какие-либо соображения относительно первоочередных мер, которые сейчас следовало бы предпринять Комитету.
   Такие соображения у Энгельса были.
   - Прежде всего, господа, - сказал он, - вам следует учредить должность военного коменданта города, который возглавил бы все вооруженные силы.
   С предложением согласились. Но кого назначить на эту должность? Кто может справиться с таким важным делом?
   - У меня есть на примете один вполне подходящий человек, - как бы в раздумье сказал Энгельс. - Все вы знаете Отто фон Мирбаха...
   Действительно, Мирбах был известен всем. Бывший офицер прусской армии. С 1825 по 1829 год участвовал в освободительной борьбе греков, потом - в польском восстании. Это - в молодости. А совсем недавно как сторонник отказа платить налоги правительству сидел в тюрьме города Мюнстера. "Новая Рейнская газета", едва ли не главная зачинщица кампании против уплаты налогов, несколько раз поднимала тогда голос в защиту Мирбаха, поддерживала его кандидатуру на выборах во вторую палату прусского ландтага. И сам Мирбах выступал на страницах этой газеты.
   Так как других кандидатур никто не выдвигал, то это предложение Энгельса приняли и тотчас послали к Мирбаху члена Военной комиссии.
   - Я думаю, что Комитет безопасности, - продолжал между тем Энгельс, безотлагательно должен принять еще три важные меры. Во-первых, разоружить гражданское ополчение. Оно объявило себя нейтральным, а на самом деле настроено враждебно. Иначе и быть не может, ведь оно почти полностью состоит из фабрикантов, фабричных надсмотрщиков и лавочников. Эти люди обеспокоены лишь одним: как защитить свою собственность.
   Среди членов Комитета началось движение, говор, досадливое покашливание.
   - Во-вторых, - спокойно продолжал Энгельс, - отобранное оружие следует распределить среди рабочих. В-третьих, необходимо ввести прогрессивный налог, чтобы заставить все население города содержать вооруженные отряды.
   Члены Комитета поняли, что эти меры означали бы решительный разрыв с бездеятельностью и переход к наступлению. Многих это сразу же напугало. Приятно сидеть в кресле, в котором до тебя сидели фабриканты и банкиры, но разоружить этих людей или тех, за кем они стоят, а потом еще требовать с них деньги на продолжение восстания - это и впрямь страшновато... Там и здесь послышались голоса:
   - Фантастика!..
   - Нас назовут террористами!..
   - Надо смотреть на вещи реально!..
   - Зачем вводить налог, если вчера лишь один торговый дом добровольно передал Комитету пятьсот фридрихсдоров!
   - А сегодня уже были и другие поступления!..
   Энгельс предвидел такой поворот настроений и с сарказмом сказал:
   - Поступления!.. Они будут и завтра, возможно, даже посерьезней. Но неужели вы не понимаете, что крупная буржуазия делает это лишь для того, чтобы предотвратить худшее для себя - например, введение прогрессивного налога, о котором я говорил. Они хотят отделаться крохами, но сохранить весь пирог...
   - Господин Энгельс! - в своей неизменной иронической манере проговорил Хейнцман, - раздать оружие нетрудно. Но как его отобрать? Как вы конкретно представляете себе операцию по разоружению гражданского ополчения? Кто ее осуществит?
   - Дайте приказ, - Фридрих нетерпеливо выбросил руку в сторону Хейнцмана, - и четыреста золингенских рабочих справятся с этим делом.
   - А кто их возглавит? Кто будет командовать ими? - не унимался Хейнцман.
   - Это я охотно возьму на себя, - сказал Энгельс, - при одном непременном условии...
   - Ах, все-таки при условии!
   - Да, при условии, сударь, что вы лично в этой операции участвовать не будете.
   В зале раздался смех, но Энгельс почувствовал, что смех этот вовсе не означает его победы над аудиторией, просто Хейнцман слишком многим надоел своей болтовней. И действительно, ни одно из трех последних его предложений не было принято. Вместо этого его засыпали вопросами.
   - Как вы оцениваете общее положение в Европе?
   - Настоящий момент, - отвечал Энгельс, - отнюдь не является неблагоприятным для борьбы. Во Франции обстановка напряженная. Там предстоят выборы. Кому бы они ни дали большинство - монархистам или красным, - все равно приближается решающий день. В Италии Римская республика успешно противостоит французским интервентам. В Венгрии мадьяры неудержимо рвутся вперед, и их уже ждут в Вене. Во всей Германии происходит сильнейшее брожение. В Бадене восстание уже вспыхнуло, в Пфальце оно может начаться в любой час. О родном нашем крае вам известно не хуже меня: во многих городах возведены баррикады, разогнаны муниципальные советы, созданы комитеты безопасности... Короче говоря, после марта прошлого года положение в целом сейчас самое благоприятное.
   Едва ли такой вывод Энгельса обрадовал всех членов Комитета или хотя бы сколько-нибудь значительную его часть.
   Командир ландвера Иоганн Потман сказал:
   - Все это прекрасно, господин Энгельс. Но в нашем городе и в округе обстановка совсем иная. Разве вы не согласны?
   - Да, она здесь сложнее, - ответил Энгельс. - Город окружен нейтральными населенными пунктами. Прусские войска, которые правительство бросило против нас, имеют большое превосходство сил. Насколько могу судить, в городе очень мало сделано для серьезной обороны. Он открыт для обстрела со всех окружающих высот даже из полевых орудий.
   - Неужели вы думаете, что дело может дойти до бомбардировки города? спросил Риотте. - Мы все убеждены, что правительство не прибегнет к такой ужасной мере.
   Энгельс удрученно покачал головой и усмехнулся:
   - О святая простота!.. Разве вы не знаете, как поступили правительственные войска всего несколько дней тому назад в Дрездене? Они не остановились даже перед тем, чтобы употребить такое бесчеловечное средство, как игольчатые ружья. Какие у правительства основания быть более любезным с Эльберфельдом?
   - Нет, этого не может быть!..
   - Вы нас запугиваете!
   - Для пророка, господин Энгельс, вы слишком молоды!..
   - С какой уверенностью он обо всем этом говорит!..
   Энгельс махнул рукой, сошел с трибуны и, сказав Хёхстеру, что идет исполнять обязанности, возложенные на него выданным удостоверением, удалился.
   Весть о прибытии Энгельса быстро облетела весь город. В богатых домах и кварталах она породила множество слухов, опасений, страхов. Одни говорили, что он назначен комендантом города; другие уверяли, будто пришелец станет вместо Хёхстера председателем Комитета безопасности; третьи доказывали, что, всего вероятнее, он займет опустевшее кресло бежавшего в Дюссельдорф обер-бургомистра Карнапа; четвертые в ужасе шептали: "Молодой человек просто объявит себя диктатором. У него же свой вооруженный отряд, беспредельно ему преданный"... И как ни противоречили друг другу эти домыслы, все их творцы и потребители сходились в одном: какой бы пост Энгельс ни занял, в какое бы кресло он ни сел, главная его цель будет состоять, несомненно, в том, чтобы провозгласить в Эльберфельде красную республику. Основными особенностями такой республики обыватели считали полное обобществление имущества, беспощадные расправы над состоятельными гражданами и, разумеется, замену черно-красно-желтого флага одноцветным красным. Вот почему часа в три-четыре пополудни, как только распространился слух, будто Энгельс дал распоряжение заменить на баррикадах и на ратуше трехцветные флаги одноцветными, в упомянутых кварталах началась прямо-таки паника и резко возросло число богатых карет, направлявшихся в сторону Дюссельдорфа.
   А виновник всего этого целый день мотался верхом по городу - от окраины к окраине, от баррикады к баррикаде, от отряда к отряду - и именем Военной комиссии всюду руководил перестройкой, расширением беспорядочно возведенных укреплений, сооружением новых преград на опасных направлениях. Он нашел время и на то, чтобы сформировать специальную саперную роту, которая сразу же очень пригодилась на оборонительных работах. А позже, когда члены Комитета безопасности разошлись из ратуши по домам, Энгельс и командиры других отрядов проникли в складское помещение ратуши, где хранилось около восьмидесяти ружей гражданского ополчения, и забрали их. Он предлагал перепрятать ружья в другое место, чтобы завтра раздать их по строгому выбору. Но командиры отрядов пришли в такой восторг от удачи, что тут же, возле ратуши, ружья были розданы направо и налево.
   Уже стемнело, а Фридрих все ходил по улицам города, всматривался в их повороты, в расположение домов, прикидывал, где и что надо завтра сделать для укрепления обороны этого или того района. На улицах было неспокойно. Проходили какие-то группы людей, иногда слышались то тревожные, то пьяные крики, раздавались одиночные выстрелы, вот где-то недалеко вдребезги разбили окно. А Энгельс весь ушел в изучение столь хорошо знакомого города как арены предстоящего боя. Он вспомнил совет Наполеона: находясь в любом городе, внимательно всмотритесь в него с военной точки зрения - ведь кто знает, может быть, когда-то случится этот город брать. "Или защищать", добавил Фридрих.
   Он в раздумье остановился перед узорчатой чугунной оградой с двумя высокими круглыми колоннами ворот, украшенными наверху вазами античного рисунка. За оградой - продолговатый двор, замкнутый с трех сторон корпусами трехэтажного серого здания. Фридрих знал его лучше всех других зданий города. Это была гимназия. Узкий двор, массивная ограда, ряды окон с частыми, похожими на решетки переплетами рам всегда в его глазах придавали зданию тюремно-казарменный вид. Правда, несмотря на такое обличье этого здания, в пятнадцать - семнадцать лет Фридрих пережил здесь и светлые дни, и радостные события. Но сейчас он смотрел на него с мыслями и чувствами, весьма далекими от юношеских воспоминаний. Здесь же можно создать прекрасный узел обороны! Стоит лишь по ту сторону ограды, от правого крыла здания до левого, протянуть хорошую баррикаду. Разумеется, надо будет взять под наблюдение крышу и следить за тем, чтобы враг не проник в тыл через окна и черный ход. Более того, необходимо позаботиться, чтобы в крайнем случае использовать черный ход для отступления.
   Энгельс решил измерить шагами глубину и ширину двора. Нажал на калитку. Она оказалась запертой. Нагнувшись, он увидел квадратный черный металлический замок. Все тот же! Ну, это не преграда. В гимназии было четыре человека, которые умели открывать замок без ключа, Фридрих - из числа этих четырех. Надо пальцем левой руки нажать на себя нижний болт, правой сунуть в скважину гвоздь - Энгельс пошарил в карманах, нашел пилку для ногтей - и сделать несколько движений сверху вниз. Готово! Калитка скрипнула и отворилась. Он перешагнул чугунный порожек и начал считать шаги: один, два, три... Когда до крыльца, ведущего к входной двери в гимназию, оставалось шагов десять, стеклянная дверь вдруг открылась и на пороге возникла странная высокая фигура.
   - Это вы, Фридрих?
   Энгельс оторопел.
   - Я жду вас давно. Ну идите же, идите...
   Ханчке! Боже мой! Что он тут делает? В такое время...
   Энгельс взбежал на крыльцо и порывисто обнял учителя.
   - Доктор Ханчке! Почему вы здесь? В ваши годы...
   - А какие мои годы, Фридрих? Мне всего пятьдесят три. Да, это почти в два раза больше, чем вам, но, право же, не так много.
   Он запер дверь, и они медленно пошли по коридору темного, слабо освещенного лишь уличным светом окоп здания. Энгельс не был в этом доме почти двенадцать лет, но тут, кажется, ничего не изменилось, и он прекрасно помнил расположение всех классов, комнат, аудиторий.
   - Зайдем хотя бы сюда, - пригласил Ханчке и отворил дверь в актовый зал.
   Из-за больших венецианских окон здесь было посветлее. Они сели на ближайшую скамью в последнем ряду, и Хапчке сказал:
   - Я знал, я был уверен, что вы придете взглянуть на свою alma mater. И если не сегодня, то завтра, послезавтра я все равно дождался бы вас.
   - Но так вы могли и не дождаться меня, - удивился Фридрих, - ведь калитка заперта, а вы здесь, внутри...
   - Во-первых, - с оттенком шутливого торжества провозгласил учитель, мне известно, что вы умеете открывать замок без ключа. А кроме того, мне казалось, что вам захочется взглянуть на этот зал, пройтись по этим коридорам...
   "Бедный сентиментальный старик! - подумал Энгельс - в его глазах Ханчке все-таки был стариком. - Alma mater! Он и не догадывается, что меня сегодня привело к ней. И он не поверит, если я ему скажу, что сейчас она для меня прежде всего - возможная боевая крепость".
   - Вы сильно изменились, Фридрих, - сказал учитель, вглядываясь сквозь сумрак в лицо своего воспитанника. - Эта борода... Вы стали совсем мужчиной.
   - Еще бы! Было достаточно времени, - улыбнулся Энгельс. - От вас я ушел, когда мне еще не исполнилось и семнадцати, а сейчас под тридцать... А вы, доктор Ханчке, кажется, все такой же.
   В пустом зале голоса раздавались гулко, а стоило сказать слово погромче, как оно отзывалось эхом где-то под высоким потолком, в темных углах, и самые простые, обыденные из этих слов вдруг обретали значительность, звучали веско или загадочно.
   - Нет, внешне я изменился тоже. И поседел, и стал тяжелее. Но я, Ханчке приложил руки к груди, - остался прежним в душе. Вы же, мой друг, переменились, совсем - и внешне, и внутренне. Я читал кое-что из того, что вышло из-под вашего смелого пера... И, кажется, перемены внутренние у вас гораздо значительнее и глубже.
   "Глубже!" - повторил странный голос из темноты.
   Энгельс понял, что сейчас начнется серьезный разговор, и, предчувствуя бесполезность этой затеи, захотел отодвинуть, отсрочить ее. Он встал, подошел к окну.
   - Хотите вспомнить, что там, за окном? - по-своему понял собеседника и умилился Ханчке.
   - Да, - ответил Энгельс. - Жаль, что почти ничего не видно.
   Но едва он взглянул в окно, как сквозь смутные очертания в памяти всплыл с четкостью хорошо изученного квадрата оперативной карты тот вид, который откроется отсюда днем.
   - Конечно, Фридрих, вы стали совсем другим человеком, - сказал Ханчке, когда собеседник снова сел рядом, - не таким, как все ожидали.
   - Гораздо хуже? - усмехнулся Энгельс.
   - Вы помните день своей конфирмации? - не отвечая на вопрос, спросил Ханчке.
   - Помню. Это было в марте тридцать седьмого.
   - Да, в марте. Но я спрашиваю не о дате. Помните ли вы свое душевное состояние в тот день?
   - Кажется, я очень волновался тогда...
   - Кажется! - Ханчке укорно повысил голос, и темные углы зала так же укорно повторили: "Кажется!.. Кажется!.. Кажется!.." - Получая благословение, вы были столь взволнованны, что это не только поразило, но даже напугало ваших родителей. Вот как глубоко вы переживали таинство своего приобщения к церкви.
   - Было такое, было, - стараясь не обидеть учителя, неопределенно проговорил Энгельс.
   - А помните ли вы, что писали религиозные стихи? - проникновенно и сожалеюще спросил старик.
   Фридрих помнил. Одно из этих стихотворений почему-то так прочно застряло в голове, что он его мог бы сейчас даже прочитать наизусть.
   Господи Иисусе Христе, сыне Божий,
   О, снизойди со своих высот!
   И спаси мою душу!
   О, приди в своей благодати,
   В блеске своего отеческого величия,
   Дай мне склониться пред Тобой!
   Полна любви и величия, без ущерба та радость,
   С какой мы восхваляем нашего спасителя!
   - Да, я помню и это, - сказал Энгельс. - А вас, доктор Ханчке, видимо, очень занимает, как из мальчика, сочинявшего псалмы, возносившего смиренную хвалу богу, вырос редактор "Новой Рейнской газеты", рупора бунтовщиков.
   - Занимает? О, тут дело гораздо серьезнее! Если с людьми происходят такие метаморфозы...
   - Но разве за всю свою жизнь вы не встречались с тем, что люди меняются, и порой очень глубоко и резко?
   Энгельс опять поднялся, он решил незаметно для собеседника измерить в шагах ширину зала: завтра это может пригодиться.
   - Разумеется, я много раз наблюдал перемены в людях. - Ханчке тоже встал. - Я видел, как добряк превращается в мизантропа, жизнелюб - в нытика, мот - в скрягу, развратник - в моралиста... Я видел много. Но такую разительную перемену, как та, что произошла с вами, с отроком, преисполненным религиозных чувств, с сыном одного из самых богатых людей Рейнской Пруссии, я встретил впервые.
   Энгельс, мягко увлекая за собой под руку Ханчке, сделал шаг вперед, и они пошли вдоль последнего ряда скамеек. Дошли до стены, повернули. Пошли к другой стене. Один говорил, другой слушал и при этом считал шаги: четыре, пять, шесть...
   - Если происходят такие метаморфозы, то не значит ли это, что и мы, воспитатели, и все общество совершенно бессильны, что мы целиком во власти произвола и хаоса, во власти рока. Вот что я должен понять, хотя бы на старости лет.
   - Вы говорите "во власти рока"? - Энгельс замер на месте. Ханчке подумал, что это от охватившего волнения, а на самом деле его собеседник остановился, чтобы не сбиться со счета. - Наполеон частенько повторял: "Политика - вот современный рок", и он был на пути к истине.
   - Политика? - переспросил учитель. - По-вашему, именно она меняет людей?
   - Политика, конечно, играет тут огромную роль. Но все-таки вопрос гораздо сложнее. Я же сказал, что Наполеон был лишь на пути к истине, но не обладал ею.
   Они снова зашагали. В этой неожиданной ночной беседе Энгельсу не хотелось углубляться в затронутый вопрос. Молча они дошли до другой стены. Получалось, что ширина зала двадцать восемь шагов. Нетрудно запомнить: сколько лет, столько и шагов.
   - Правда, я должен признать, - сказал Ханчке, - что есть один человек, которому еще очень давно вы внушали беспокойство, и он боялся за ваше будущее.
   - Отец? - Энгельс мягким нажимом на локоть повернул собеседника, и теперь они зашагали по проходу вдоль зала.
   - Да, отец. Когда вы учились в гимназии и жили у меня, мы нередко обменивались с вашим отцом письмами. Помню, как огорчил его недостаток вашего усердия по каким-то предметам. Он тогда писал о вашей беззаботности, о том, что у вас развивается беспокоящая его рассеянность и бесхарактерность. И тут же он признавал, что даже из страха перед наказанием вы не захотите научиться слепому повиновению. Он любил и, конечно, любит вас, он видел вашу одаренность и своеобразие, но он искренне признавался, что ему часто бывает страшно за своего превосходного мальчика. И он молил бога о спасении вашей души.
   Длина зала составила шестьдесят семь шагов. "Шестьдесят семь, шестьдесят семь", - твердил Энгельс, запоминая цифру. То, что Ханчке поведал сейчас о письмах отца, напомнило ему, как Маркс недавно показывал старые письма своего отца. Достав из стола пачку аккуратно перевязанных листков, он сказал:
   - Посмотри, что писал мне отец, когда я учился в Берлинском университете.
   Маркс развязал пачку, нашел нужные письма и подал их. Фридрих быстро пробежал взглядом по страницам: "Я хочу и должен тебе сказать, что ты доставил своим родителям много огорчений и мало или вовсе не доставил им радости", "с пренебрежением всех приличий и даже всякого внимания к отцу...", "Разве это мужской характер?..".
   Отец Маркса - он умер лет десять тому назад - был на четырнадцать лет старше отца Энгельса: первый занимался адвокатурой, имел чин советника юстиции, второй - заводчик и купец; очень различны, даже контрастны они и по характеру, по взглядам, по отношению к жизни. Но вот, оказывается, как они близки и похожи в тревогах о своих сыновьях, в укорах им, в сомнениях и страхе за их будущее.
   - Помнится, доктор Ханчке, - сказал Фридрих, вновь усаживаясь с учителем на старое место, - вы тоже очень часто повторяли: "Молодежь становится все хуже". Это было у вас как поговорка, как присловье.
   - Оставим мои поговорки, Фридрих. - Ханчке положил руку на плечо собеседника. - Лучше расскажите, как вы решились выступить со своими "Письмами из Вупперталя".
   - Вы догадались, что их автор - я?
   - Для меня это не составило труда. Я сразу узнал вашу наблюдательность, ваш слог. Но многие в городе до сих пор считают ваши "Письма" сочинением самого Карла Гуцкова.
   - Это было так давно! - Энгельс махнул в темноту рукой. - Но все-таки интересно, что вы думаете об этих "Письмах"?
   - Мне больше всего запомнилось то, что вы писали о культурной жизни наших горожан и о положении дел в гимназии. Если не ошибаюсь, - Ханчке незаметно снял руку с плеча Фридриха, - вы утверждали, будто в Бармене и Эльберфельде достаточно уметь играть в вист и на бильярде, немного рассуждать о политике и сказать удачный комплимент, чтобы прослыть образованным человеком. Вы говорили, что под настоящей литературой жители обоих городов разумеют лишь сочинения Поля де Кока, Марриэта, Нестроя и им подобных. Думаю, мой друг, что вы тут были не правы. Это, так сказать, плод юношеской экзальтации.
   - Я имел в виду, конечно, не всех жителей, - сказал Энгельс, - а, главным образом, купечество.