Савин стрелял, перебегал меж валунов, стрелял, стараясь не поддаваться азарту, расходовать патроны экономнее – мало их было, еще меньше осталось. Зато противник недостатка в патронах не испытывал – четыре автомата неудержимо плевались огнем, словно митральеза; Всплеск каменного крошева будто нагайкой хлестнул по щеке, Савин, падая, пребольно ушиб колено, но на такие пустяки не следовало обращать внимания.
   Он понимал, что так не может продолжаться долго, – как ни экономь патроны, нужно отвечать, и настанет момент, когда в стволе окажется последний. Или еще раньше, пользуясь тем, что их четверо, враги попытаются зайти с тыла. Вся надежда на вертолеты – не самое выдающееся изобретение человечества, но в данный момент самое желанное. Или это будут машины? Все равно, лишь бы успели, потому что рано еще умирать, потому что теплится отчаянная надежда вновь увидеть блистающий корабль, плывущий из тумана к берегу, потому что зло должно обязательно проигрывать не только в сказках. Потому что Савин родился в том самом маленьком сибирском городке, где некогда формировали полки, которые потом защищали на Бородинском поле батареи Раевского, а это, согласитесь, кое к чему обязывает...
   Воспользовавшись короткой паузой, Савин взглянул на небо – так, словно оглядывался на свое прошлое и пытался заглянуть в свое будущее. И ничего там не увидел. Еще одна перебежка к тому валуну – оттуда лучше видна дорога, и со спины к тому месту не зайдут, отвесные скалы не позволят...
   Савин угодил-таки третьему в плечо. Оставались еще трое. Они чересчур уж нагло рванулись вперед, и пришлось охладить их пыл, выпустив тремя очередями обойму «вигланда». Так, а теперь за тот камень...
   Савин прыгнул, и что-то нестерпимо горячее, острое обожгло, прошило левое плечо. Он рухнул за камень, отбросив пистолет полицейского, для которого больше не было патронов, и достал полученный от Лесли кольт – табельное оружие специального констебля. Последние семь патронов. Семь пулек, как в Сараево, подумал он, вспомнив Швейка, и нашел в себе силы улыбнуться.
   Здесь он был как в ловушке, но, во-первых, он и не собирался никуда бежать, а во-вторых, с тыла нападающие не зайдут – скалы не позволят...
   Почему они прекратили огонь?
   – Сдавайся! – услышал он голос, показавшийся знакомым – по карнавалу, тому проходу. – Сдавайся, гарантируем...
   – Савин, это наверняка вы! – прервал его крик Геспера. – Не валяйте дурака, у нас совершенно нет времени! Обещаю жизнь! На размышление секунды!
   Савин с радостью отметил истерические нотки в его голосе и, не приподнимаясь, громко ответил парочкой фраз, услышанных в одном из ливерпульских портовых кабачков и отнюдь не украшавших язык Вальтера Скотта и Голсуорси. Новых предложений со стороны противника не последовало.
   Теперь он стал ощущать боль. Темное пятно быстро расползалось, ширилось, и он чувствовал, как намокает рукав рубашки, как от плеча к локтю ползет горячее, липкое. И нечем перевязать, нельзя отвлекаться на то, чтобы разорвать рубашку.
   Он выстрелил. Голова в берете проворно исчезла за валуном. Не попал. Жаль. Что же, неужели все? И ничего больше не будет – земли, моря, неба, меня?
   Они попытались подкрасться ближе – еще два выстрела. Осталось четыре патрона. По числу дней, прожитых им в этом городке. Неужели прошло неполных четыре дня с той поры, как он заявился самоуверенным королем объектива в эти места, где предстояло встретить и настоящую любовь, и неподдельную тоску, и неподдельную ненависть? Проникнуться настоящей боевой злостью. Все это до сих пор, признаться, было чуточку отвлеченными понятиями. Он больше фиксировал жизнь, чем жил. Теперь...
   В него стали стрелять, и он ответил. Осталось три патрона. Враги подозрительно притихли, скорее всего готовили какой-нибудь пакостный сюрприз. Жаль, что небо такое скучное и серое, жаль, что так мало патронов... Какая это, оказывается, ценность – патроны, маленькие, тяжелые, коричневые гильзы, из которых высовываются конические пули.
   Савин услышал слабый гул, совсем слабый, словно чудом долетевший сюда отзвук бушующей на марсианской равнине битвы, и сердце застучало чаще. Правда, из своего укрытия он мог видеть лишь крохотный кусочек неба, однотонно-серого. Это мог быть и просто шум в ушах – он потерял много крови. Но это могли быть и долгожданные вертолеты. Что если из-за этого и притихли враги?.. Что ж, пройдет пять минут, и все станет ясно...
   Он не мог еще уверенно сделать вывод, понять, что за шум слышит, но яростно верил – это только начало и самое главное – впереди...

Байки начала перестройки

Казенный дом
(из повести «Зачуханск, как забытый»)

   ...И случилось так, что пресытился зачуханский бомонд развлечениями и деликатесами по причине их неимоверной доступности. И черная икра опостылеет, если кушать ее ложками что ни день, и японские видеокассеты осточертеют, если их привозят контейнерами. И все такое прочее, о чем мы с вами и понятия-то не имеем, – оно тоже надоест, будучи повседневностью.
   И воцарилась скука великая. Первый секретарь Зеленый с превеликими трудами раздобыл черно-белый телевизор и смотрел «Сельский час», время от времени промахиваясь по супруге надоевшим саксонским фарфором. Предоблисполкома Мазаный, ошалев, ударился в извращения: забрел в рабочую столовую, скушал там «котлету с макаронами» и чуть не помер с непривычки, но оклемался и даже допил «компот» (по Зачуханску, не забывшему еще историю с динозавром, молнией пронесся слух: «Снова Мазаный чудит!»). Прокурор Дыба в старом ватнике вторгся в котельную, распугав дегустировавших стекломой бичей, отобрал у трудяги Поликратыча лопату и принялся шуровать уголек, громко объясняя, что он не пьян, что маленькие зелененькие диссиденты вокруг него на сей раз не скачут, а просто подыхает он от тоски. Правда, надолго его порыва не хватило: уголь – вещь тяжелая, но именно в кочегарке прокурора Дыбу осенило.
   Вскоре его идею подхватили и творчески развили режиссер облдрамы имени Смычки Прохарецкий и ответственный за культуру Шептало. Идея получила название «Дом отдыха Зачуханский централ» и материальное обеспечение.
   По бумагам, понятное дело, объект провели как филармонию. Местному населению с помощью умело пущенных слухов объяснили, что строится очередной ЛТП. Тем более, снаружи было похоже – высоченный забор, колючка да вышки.
   На территорию Зачуханского централа сановный гость вступал под магнитофонную запись известной народной песни «Динь-бом, динь-бом, слышен звон кандальный...» На госте, облаченном в тюремный бушлат, и в самом деле позвякивали натуральные кандалы, скопированные с музейных образцов. Гостя встречал бравый полковник жандармерии – роль эту исполнял режиссер Прохарецкий, а для особо именитых отдыхающих – и сам Шептало. Жандарм тряс кулаком под носом у кандальника и ревел:
   – Попался, большевистская морда! Ну ты у меня тут и сгниешь!
   Вслед за тем два дюжих жандарма Вася и Арнолъдик (бывшие обкомовские шоферы) влекли жертву в сырую одиночку, где в большом ассортименте имелись тараканы, мокрицы, клопы и крысы (для большинства отдыхающих вся эта живность была сверхэкзотичной, один третий секретарь из Нечерноземья нипочем не хотел уходить отсюда без серой крысы Маньки, так и уехал, прижимая ее к груди). Спали узники на голых нарах, кормили их раз в день хлебом из магазинов для простонародья и полусырым минтаем (многие впервые узнали о существовании этой рыбы). Тем, кто курил, курева не давали, зато гоняли, прикованными к тачкам, возить каменья или пилить дрова. Вдобавок Вася и Арнольдик материли их нещадно да иногда поддавали по физиономии – не очень сильно, но все-таки. Каждый день приезжал стряхнувший всякую меланхолию прокурор Дыба в лазоревом мундире, с Владимиром на шее, таскал на допросы, орал, что изведет большевистскую заразу под корень, лупил кулаком по столу и требовал признаться, что из Маркса читали да кому давали читать еще. Большинство честно признавались, что Маркса не раскрывали сроду. Дыба им верил, но все равно ругал, стращал, кормил селедками и сажал в карцер – страшно ему нравилась новая игра, спасу нет.
   После недельки-другой пребывания в Зачуханском централе вышедшие на свободу номенклатурные узники чувствовали себя заново родившимися. Опостылевшую было икру наворачивали так, что за ушами трещало, садясь в черную «Волгу», испытывали прямо-таки детское умиление, все краски и запахи жизни обретали прежнее многоцветье и прелесть. Да и в душе оставалось гордое сознание приобщенности к героической жизни дедов-зачинателей. Посему централ пользовался среди номенклатурных работников популярностью несказанной. Его срочно расширили, но очередь все равно выстроилась на год вперед, и намекали, что ожидается Он Самый... Жандармы Вася и Арнольдик несказанно разбогатели, передавая узникам недозволенное тюремными правилами. Предоблисполкома Мазаный с каторги не вылезал, приходилось в шею выпихивать за ворота. Особенно Мазаному нравилось намекать на допросах на свою принадлежность к «школе Лонжюмо», редакции «Искры» и честить Дыбу «сатрапом самодержавия» – за что однажды вошедший в раж Дыба лишил его двух зубов.
   Случалось всякое. Однажды комсомольский деятель Чабуберидзе, молодой и горячий, решил играть по всем правилам: обманул бдительность жандарма Васи, ахнул его кандалами по головушке, сделал подкоп под забор и сбег. Недалеко, правда, ушел, его вскоре изловили в городе непосвященные постовые, оповещенные звонком Прохарецкого, что у него в приступе белой горячки сбежал исполнитель роли декабриста, приметы: в каторжном бушлате и кандалах. Чабуберидзе вернули в централ малость помятого, но веселого и вопившего: «Вах, скушали, опрычники? Я – как Камо, да!» А однажды на поверке в камере обнаружили неизвестного, оказавшегося при сыске совершенно посторонним бухгалтером агропрома Тютиным, которого Дыба по пьяной лавочке арестовал в городе и мордовал три дня, вынуждая признаться в связях с Плехановым. Бухгалтера выпустили прежде, чем он успел окончательно ополоуметь, выдали кусок финской колбасы и объяснили, что это такая новая проверка, вид аттестации. Случай этот никого не встревожил. Не забеспокоились и тогда, когда прокурор Дыба отправил во Францию заказ на гильотину, а Мазаный во всех анкетах стал писать, что многократно являлся узником царской каторги, и требовал на этом основании звездочку к юбилею.
   А беда-то и грянула – внезапно, как обычно обстоит с бедами-напастями. С очередной партией каторжан поступила «анархистка Клава», она же Анжела Петровна Шар-мантова, та самая, что быстро делала карьеру и попала уже в число тех, кого в газетах обозначают «...и другие товарищи» (это для нас с вами сие выражение представляется пустячком, а на самом деле за ним стоит строгая иерархическая лестничка – согласно невидимой табели о рангах). Было Анжеле Петровне тридцать с малым, и выглядела она так, что в западных цветных журналах для взрослых мужчин заработала бы большие денежки, малость попозировав (так она сама говорила близким подругам и, в общем, имела на то основания). Каторжная роба лишь придавала Анжеле Петровне пикантности. А жандармы Вася с Арнольдиком увязли уже в игре по самые уши и стали плохо соображать, где игра, а где развитой социализм... Одним словом, на визг Анжелы Петровны и ее вопли о помощи никто не прибежал – полагали, так и надо, каторжные будни.
   Был камерный скандальчик, и грянули оргвыводы. Централ ликвидировали незамедлительно, превратив в настоящий ЛТП, каким он и числился по некоторым бумагам. Зеленому поставили на вид, Мазаному вместо звездочки к юбилею дали орденок третьей степени. Дыбе строго указали и гильотину из Франции не пропустили. Прохарецкий с Шептало срочно принялись репетировать оперу «Возрождение кусочка целины» (музыка народная). Васю с Арнольдиком, понятно, посадили, как не оправдавших доверия, Анжела свет Петровна на загранработе – томно повествует с телеэкрана, как разлагаются буржуи, скоро окончательно рухнут под грузом потребительства. Который год уже повествует. Теперь, должно быть, скоро и до колхозов на Оклахомщине – рукой подать.
   И до сих пор в бархатный сезон можно встретить на черноморских пляжах среднего возраста людей, которые за коньячком расскажут, как они цепями звенели на царской каторге, как возили тачечку, вшей кормили да от жандармов получали по загривку. Если кого из вас сведет с ними судьба, не торопитесь принимать их за шизофреников. Было дело...

Рыцари Ордена Лопаты
(из цикла «Как у нас на Виндзорщине»)

   Поутру сэр Джон стоял на Пикадилли, окутанный знаменитым лондонским туманом, и зябко запахивался в ватник, одолженный у своего дворецкого. Настроение было сумрачное, еще похуже, чем когда-то под Дюнкерком. Бронзовый Нельсон хмуро и сочувственно смотрел на праправнука. Подкатил «роллс-ройс» герцога Чеширского. Там уже сидели лорд Камберленд, виконт Хейзуорт, старая герцогиня Монмутская и несколько знакомых из палаты пэров.
   Ехали в молчании. Никто не выспался, но жаловаться, понятно, было бы недостойной британского аристократа слабостью. На картофельное поле образцового кооператива имени Маргарет Тэтчер прибыли с чисто английской точностью. Подъезжали «роллс-ройсы», «даймлеры», «мерседесы». Появился архиепископ Кентерберийский в старенькой мантии, за ним – принц Уэльский с супругой. Только первый лорд Адмиралтейства сумел открутиться, раздобыв где-то справку о ревматизме и картофелебоязни. Общественное мнение единогласно признало его поступок неджентльменским.
   – В эти тяжелые для британской аристократии времена я расцениваю его поведение, сэры, как дезертирство, – горячился герцог Чеширский. – И это потомок Вильгельма Завоевателя! Позор! Мы пережили войну Алой и Белой роз, пережили Кромвеля, обязаны, сплотившись, пережить и картошку!
   Герцогу поддакивали, но вяло. Моросил дождик. Тем временем появилась краснощекая бригадир Мэри, оглядела лордов и скомандовала:
   – Становись!
   Лорды кое-как выстроились неровной шеренгой, при виде которой герцога Веллингтона наверняка хватил бы удар.
   – Перекличка! – зычно объявила бригадир Мэри. – Лорд Бьючемп ап Гриффитс де Лайл ап Чолмонделей ап Мальборо!
   – Здесь! – вспомнив гвардейскую молодость, браво откликнулся милейший старичок лорд Бьючемп. – Бьючемп, с вашего позволения.
   – А остальные где – Гриффитс, Лайл, Мальборо? Волынят?!
   – Все это, изволите видеть, – я один, – объяснил лорд Бьючемп. – А на волынке я играть не умею, вы ошиблись.
   – Тьфу, интеллигенция! – смачно плюнула Мэри. – Все у вас, сэры, не как у людей. Кличек, прости господи, что у рецидивистов.
   – Я попросил бы вас, мисс... – запротестовал обиженный лорд.
   – Ты у себя в замке на жену свою ори! – оборвала его Мэри. – А еще орден Подвязки надел! Ну, приступаем к уборке. Вот ты, пижон, лопату когда держал?
   – Простите, не приходилось, – смущенно потупился принц Уэльский.
   – Ишь ты, прынц! – фыркнула Мэри. – Привыкли там по дворцам шляться, а картошку кто убирать будет? Нашито все в Лондон на ярмарку подались, вот с вами валандаться и приходится. Шевелись, аристократия!
   Лорды неумело зашевелились. С непривычки дело шло, откровенно говоря, из рук вон плохо. Лорд Камберленд нечаянно ушиб герцога Чеширского ведром, и они начали препираться, вспоминая взаимные претензии их родов друг к другу, начиная от времен Плантагенетов. Супруга принца Уэльского, к радости археологов будущего, посеяла в борозде фамильное кольцо с черным индийским алмазом. Только виконт Хейзуорт, саперный генерал в отставке, браво орудовал лопатой, насвистывая неприличную песенку шотландских стрелков. Правда, у него почему-то получился окоп для мортиры, а картошка вся осталась в земле.
   – Только подумать, сэры! – удивлялся лорд Бьючемп. – Я всю жизнь полагал, что картошка растет на дереве и оттуда ее рвут. А она, оказывается, в земле. Как романтично!
   Герцогиня Монмутская выкопала крота и подняла визг. Успокаивали сообща. Еле успокоили, пообещав устроить лоботряса-племянника послом в Нигерию.
   – Интересно, сэры, кто ее только к нам завез, эту картошку? – вопрошал архиепископ Кентерберийский.
   – Колумб, – пояснил профессор Кембриджа сэр Джон.
   – Так я и знал, – посетовал архиепископ. – От этих итальянцев всегда одни неприятности: римская церковь, Муссолини, мафия, масоны, теперь еще и картошка...
   – Годдэм! – не выдержал сэр Джеральд. – Только подумайте, сэры: мой предок был среди тех, кто заставил короля Иоанна подписать Великую хартию вольностей! Бедняга перевернется в гробу, узнав, что я на картошке!
   – Мисс Мэри, с вашего позволения, дождь усиливается, – громко жаловался Бьючемп.
   – Не размокнете, – заявила неумолимая Мэри. – Не графья, поди.
   Крыть было нечем. Здесь собрались лорды, пэры, виконты, баронеты, герцогиня, архиепископ и принц, но вот что касается графьев – кого не было, того не было.
   Только к шести часам пополудни, когда с грехом пополам лорды накопали мешков десять картошки (раз в десять больше оставив в земле и порезав лопатами), Мэри смилостивилась и объявила, что на сегодня все. Промокшие и грязные, лорды устремились в деревню, где в кабачке «Свинья и свисток» сгрудились у жарко пылавшего камина. Местные косились на них недружелюбно, принимая за хиппи или цыган, подумывали даже послать за полицейским, но вскоре оксфордско-кембриджско-итонский акцент пришельцев успокоил аборигенов, и они решили, что сэры просто дурачатся – на пари, как истые британские джентльмены.
   А истым британским джентльменам было тягостно.
   – Если так будет продолжаться, сэры, я выйду из лейбористской партии ко всем чертям! Простите, герцогиня, но именно ко всем чертям! – горячился лорд Камберленд. – Премьер-министр явно хватил лишку в своих нововведениях. То мы, как бойскауты, надеваем повязки и болтаемся по Даунинг-стрит какой-то «народной дружиной», то перебираем овощи на складе в Ливерпуле, вместо того чтобы заседать в палате лордов. Теперь эта картошка. Премьер полностью попал под влияние Горбачева.
   – Но Горбачев ужасно обаятелен, надо признать, – вступилась за русского лидера герцогиня Монмутская. – Он мне напоминает молодого Гладстона, та же энергия, дерзость...
   – Бесспорно, миледи, – согласился Камберленд. – Но к чему такое эпигонство – я о премьере! Нельзя же слепо следовать моде на все импортное!
   – Колесо истории иногда выписывает занятные зигзаги, – философски заметил лорд Бьючемп. – Когда-то Россия некритически перенимала все западные моды и обычаи, теперь дело обстоит наоборот – в моде все русское. Вы слышали о молодом герцоге Ланкастерском? Беднягу вызвали в районный комитет лейбористской партии и «песочили», как они выразились. Это насчет той балерины, герцогиня накатала «телегу». Между прочим, я был вчера у премьера и видел у него на столе проект нового билля. Сэр Джон, старина, вы ведь профессор, не объясните ли вы нам, что такое «прописка», «метраж», «талоны на колбасу»? Там были эти термины. Боже мой, сэры, скорее воды! Сэру Джону дурно!

Как хорошо быть генералом

   Как хорошо быть генералом!
   Как хорошо быть генералом!
   Лучшего места я вам, синьоры, не назову!
Песенка 60-х годов импортного происхождения

   Служил в энской части полковник бравого рода войск Жмаков, и неплохо, надо вам сказать, служил. И солдаты у него домой не убегали, и сержанты не использовали для балдежа шприцы из набора противохимической защиты, и прапорщики пистолетами не приторговывали, и на учениях снаряды у него летели в цель, а не в подмостки с проверяющими из штаба округа, как случалось у других разгильдяев кое-где кое-когда.» И решило командование Жмакова поощрить. В старину ему дали бы землицы с душами или там золотую шпагу, но нынче такое было не в обычае, а потому полковнику присвоили генерал-майора и отправили служить в Генеральный штаб, Генеральный штаб – это такой самый главный штаб, всем штабам штаб, и повсюду там одни генералы, даже на тех местах, где и старшина башковитый справился бы. Так уж заведено, а кем – в точности неизвестно... В генеральских курилках треплются, что Наполеоном. Может быть.
   В Генштабе Жмакова встретил генерал-лейтенант ~ ростом под потолок, подтяжки поверх кителя надеты, на руке татуировка «женераль Вова», физиономия наглая до предела, как у импортной рыбы барракуды или даже хуже – как у кооператора-шашлычника.
   – Ага, явился, салага, – сказал женераль Вова и ловко снял со Жмакова японские часы, любезно пояснив: – Сынкам не полагается.
   Жмаков запротестовал было, жалко ему стало японских часов, умевших кукарекать петухом и ухать лешим. Но после первых слов робкого протеста оказался Жмаков в пятом углу Генштаба – в глазах звезды прыгают, скула ноет,’ новенькая фуражка неизвестно куда улетела, а женераль Вова стоит над ним и рычит:
   – «Деду» возражать? Легкой жизни захотел, салага? Обычаи не уважаешь? Ничего, потерпишь, нас похуже гоняли!
   Грустно стало Жмакову жить на белом свете. Правда, часы его тут же поменяли хозяина еще раз – проходил мимо генерал-полковник и заинтересовался шумом после отбоя, а разобравшись, отобрал у генерал-лейтенанта жмаковские часы и взял их себе. Женераль Вова покорно отдал – потому что был всего лишь «лимоном», а генерал-полковник – «стариком».
   Вот так и узнал Жмаков, что в Генштабе царит натуральная, высокопробная, самая разнузданная дедовщина, про которую он, что греха таить, слышал что-то от своих солдатиков, да значения не придавал, считая нетипичным явлением. Теперь же пришлось самому испытать дедовщину на собственной шкуре, выхлебать полной ложкой до самого донышка. Даже «скворцы» Жмакова тиранили, не говоря уж о «стариках». А всего хуже были «деды» – маршалы, которым оставалось сто дней до пенсии. Единственное, что о них можно сказать, – ну это вообще... Слов не подберешь.
   Тяжко служилось Жмакову в Генштабе. В столовой у него «деды» отбирали черную икру и омаров, потому что салаги генштабовские должны были пробавляться одной финской колбасой да ананасами в банках. Золотое шитье на погонах «деды» меняли каждый понедельник, а красть шитье в каптерку посылали, понятно, Жмакова. Был там один главный маршал, который от старости сам забыл, чего он маршал, которого рода войск. Уходил он однажды на пенсию и, как полагается, захотел украсить свою маршальскую звезду во-от такими рубинами. Ему дембельские прихоти, а Жмакова едва охрана не пристрелила, когда лез он за рубинами в Алмазный фонд. То приходилось Жмакову зубной щеткой стирать с экрана телевизора натовские танки, то по часу дуть на лампочки сверхсекретного пульта – чтобы лучше горели, объясняли «деды». Однажды, когда Жмаков этак вот дул на пульт, крохотный импортный самолетик проскользнул, зараза, куда не следует – потому что обязанный следить за экраном локатора женераль Вова смылся в самоволку на прием в дружественное посольство. Из-за крохотного самолетика разгорелся огромный скандал, а попало опять Жмакову, как крайнему. Именно тогда попробовал он впервые возмутиться в голос против дедов-шины, за что был бит после отбоя в генштабовском туалете. Потом, выгибаясь перед зеркалом, он обнаружил у себя на ягодицах отпечатки эфесов почетного золотого оружия. Очень четко пропечатались.
   С невыразимым сладострастием ждал Жмаков того светлого денечка, когда в Генштаб придет молодой, только что произведенный в генерал-майоры, и уж тогда-то Жмаков, ставши «лимоном», отыграется на салаге так, что в страшном сне не приснится. «Зубной щеткой будет кремлевскую стенку драить, – скрипел зубами Жмаков, – лампасы мне каждый день свежие подшивать!»
   Но время шло, а молодых не было. Отчаявшись, Жмаков левой рукой написал письмо в главную военную газету: дескать, в армии у нас хватает бравых полковников и странно даже, что их не спешат повысить в звании и направить в Генштаб. Подписался: «Прапорщик Воробейчик». Главная военная газета письмо напечатала, но дальше этого дело не пошло. А «деды» тем временем сняли с погон у Жмакова генеральские звездочки и заставили пришивать самодельные, вырезанные из столовой ложки, мотивируя это так:
   – Тебе, салага, звезды пока что люминьевые полагаются...
   Жмаков сел писать письмо любимой бабушке, чтобы забрала она его отсюда и пристроила хоть военным атташе, можно даже в недружественной стране – все равно хуже не будет. Бабушка у него была личность историческая. В свое время она сменила поповско-монархическое, на ее взгляд, имечко «Глафира Никаноровна» на «Марксина Робеспьеровна», подожгла отцовский магазинчик и ушла в революцию, где вскоре прославилась. Когда Левка Бронштейн по кличке Троцкий, выжига и бонапартик, стал под шумок создавать ложное учение своего имени, именно товарищ Жмакова Марксина Робеспьеровна в порядке дружеской критики ахнула его по лбу деревянной кобурой с маузером внутри и пожурила: «Левка, не лезь поперек партии, а то шлепну как гидру, не посмотрю, что ты бывший угнетаемый жид, а ныне революционный раскрепощенный товарищ еврей!» И шлепнула бы, можете не сомневаться, люди тогда были бесхитростные и винтовочную пулю почитали нормальным средством перевоспитания. Левка унялся было, но ненадолго, потому что Марксину Робеспьеровну послали в Закавказье, где она тут же принялась перевоспитывать товарища Берию Лаврентия Павловича.