– Ситуацию нужно рассматривать начиная с незапамятных времен, – сказал Гаранину Второй. – Давным-давно перед созданием, которое ты видишь, встал выбор – либо стать, отрезая возможность возврата в прежнее состояние, человеком – умным, талантливым и дерзким, способным многое сделать, многого достичь, либо сделаться ужасом неба. Как ты догадываешься, выбрано было второе...
   – И не жалею, – сказал Первый. – Стать человеком означало влиться в стадо, даже и выделяясь в нем талантом и таланом. Стадо, которое все равно ничего не создает, так что выбиваться в его вожди было бы скучно. Предпочитаю небо – да, злое. А если кому-то это не нравится, пусть попробует мне это доказать... – Он мельком глянул на увешанную оружием стену.
   – Лучше бы тебе туда не смотреть, – сказал Второй. – Потому что это тебе напомнит – мы не растворяемся в пустоте, мы живем в памяти. О них складывали песни, а о тебе? Припомнить эпитеты? Наблудил столько, что даже в твое существование не верили... Ты же им всегда завидовал сверху. Ты и церковь на том озере развалил исключительно потому, что тебе такой не построить. Ты вспомни, как рассыпал золото перед той девчонкой из Славска, а она тебя и видеть не хотела, своего с войны ждала. Конечно, украсть ее, спалить терем – на это тебя хватило... И так всегда – ты им мстил за все, на что сам оказался неспособен. Значит, волновало что-то? Тоже мне супермен, дурная сила – от слабости...
   О Гаранине они прочно забыли – сыпались имена, ссылки на события бог знает какой глубокой давности, Гаранин с трудом проводил аналоги, а часто и понять не мог, о чем шла речь, – История утаила эти города и имена, свершения и неудачи. Ему пришло в голову, что хотя на него не обращают ровным счетом никакого внимания, от него все же ждут подтверждения тех или иных истин – глупо было бы думать, что им понадобился просто слушатель. Приключение оборачивалось новой стороной, сложной и непонятной.
   – Нетленные ценности, человечество добреет... – раскатился жестяным хохотом Первый. – Добреет оно, как же... Ты посмотри вот на этого гуманоида. – Он кивнул на Гаранина. – Решил я сделать тебе приятное, велел приволочь незаурядный экземпляр твоего преодолевшего прошлые заблуждения примата. Он же сожрал, по сути, своего старика – с самыми благими намерениями, разумеется, – а теперь святого из себя корчит... Они же ничуть не изменились, балда! Да пойми ты хоть перед смертью! Костлявая подступает, а ты дитятком глупым в лучший мир отходишь!
   – А уж сюда вы не суйтесь, – сказал Гаранин. – Вам этого не понять.
   – Ну-ну, – развернулся в его сторону Первый. – Излагай, приматик, не слопаем...
   – Вам этого не понять, и не беритесь об этом судить, – сказал Гаранин. – Во-первых, вы, строго говоря, не принадлежите ни к человеческому роду, ни к этому времени. Во-вторых, вы всю жизнь разрушали. Я строю. И наши дела и побудительные мотивы вам абсолютно чужды.
   – Вот мотивы мне как раз и не чужды, – сказал Первый. – Отбросив все словесные кружева, отвечай внятно и кратко – сожрал начальника?
   – Если рассматривать...
   – Кратко отвечай, говорю!
   – Сожрал, – сказал Гаранин. – Называй это так. Жонглировать словами можно как угодно. В действительности...
   Он говорил, повторяя то, что не так давно думал сам, то, что пытался втолковать Вете, старался объяснить Первому сложность своей работы и жизнь своего века. Он посмотрел на Второго – они были союзниками, если вдуматься, следовало ждать поддержки и одобрения, но Второй отвернулся, смотрел в угол, и Гаранин стал путаться в словах, сбился с мысли, а там и вовсе замолчал.
   – Люблю послушать умственного человека... – сказал Первый. – От души благодарю, старина. Утвердил во мнении, что вы в отличие от моих туповатых предков достигли больших успехов в искусстве элегантно сглатывать своего ближнего. Помирать приятнее...
   – Зеркало, – бросил Второй, не оборачиваясь к ним.
   – А что, и зеркало, изволь. – Первый неприкрыто торжествовал. – Эй, челядь, зеркало!
   Шустро прибежавший леший дернул тяжелую портьеру, и открылось огромное овальное зеркало в золотом кружеве массивной рамы. Первый и Второй вперились в него, перебрасываясь короткими репликами:
   – Откуда пойдем?
   – Давай скоком по узлам...
   – Ага, в институте он...
   – Шире, шире, глубже.
   – Да нет, это же таран, это же я в земном варианте, неужели не понял, совесть ты моя буйная?
   Гаранин смотрел туда же, но ничего не мог различить – в зеркале плавали непонятные туманы, бесформенные сполохи клубились и таяли, и советы Второго становились все короче и реже, а Первый похохатывал торжествующе. Гаранин понимал, что речь идет о нем, что в зеркале проплывает его жизнь, и дорого бы дал, чтобы туманы превратились для него в ясные образы, – впервые ему захотелось просмотреть, как киноленту, свою прошлую жизнь и подумать над ней.
   – Ну-ка постой, – сказал Второй.
   – Да ерунда все это.
   – Все равно.
   – Изволь, я не мухлюю, – сказал Первый.
   – Ну как?
   – И только-то?
   – А все же? – настаивал Второй.
   – Что – все же? Я тоже когда-то золото рассыпал.
   – То-то и оно, что золото, которое, кстати, добывал все теми же неприглядными способами...
   – Но ведь ничего у него больше, кроме?
   – А какие его годы? И что может стать первой каплей? Ты тоже не сразу убрался за облака...
   – Ты хватаешься за соломинки.
   – Может быть, – сказал Второй и повернулся к Гаранину. Туман растаял, зеркало стало прозрачно-мертвым. – Так что там у тебя было с цветами?
   История была двухгодичной давности. Вета вспомнила как-то историю Пиросмани и Маргариты, ту самую, что впоследствии была превращена в средненький шлягер, а потом еще раз вспомнила и еще, будто невзначай, намекала, что ей хотелось бы увидеть нечто подобное однажды утром – несмотря даже на вторичность ситуации. Гаранин, пребывая в лирическом – то есть благодушном – настроении, как-то задумался: а почему бы и нет? Но не решился. Дело было не в деньгах, останавливала боязнь выставить себя на всеобщее посмешище – он считал, что выходки в стиле трубадуров и миннезингеров безнадежно устарели применительно к стройке века. Примерно так и объяснил Вете, упирая на рационализм и логику. Она вроде бы вняла и больше о Пиросмани не вспоминала, даже репродукцию убрала со стены.
   – Да, конечно, – сказал Гаранин. – Была такая мысль. Но человеку с моим положением раскладывать на рассвете цветы по асфальту... Мальчишки смеяться будут.
   – Да, разумеется, – согласился Второй, и в его голосе Гаранину снова послышалось сожаление.
   Серебряный удар гонга прошил застоявшийся воздух и разбрызгался, затухая.
   – Время лекарство пить, – сказал Первый. – Видел, Гаранин, что делается? Бывший ужас высосет микстуру по будильнику. Волоките отраву!
   Лешие принесли три чаши, курящиеся парком, грустно пахнущие травами. Гаранин отвернулся, поднял горсть монет и стал разглядывать рисунки. За спиной хлюпало и булькало.
   Стрелообразный наконечник хвоста несильно шлепнул его по плечу.
   – Кончили лечиться, – сказал Первый. – Теперь и поговорить можно... Наедине.
   Гаранин оглянулся – две другие головы шумно посапывали с закрытыми глазами.
   – Маленькие сюрпризы домашней медицины, – сказал Первый. – Пока проснутся, мы все и обговорим. Помоги старому больному дракону, захотелось пожить еще, понимаешь.
   – А я тут при чем?
   – Ты тут очень при чем, – сказал Первый. – Лечить, видишь ли, можно не только травами и скальпелями. Можно вылечиться и вдохнув кусочек чужой души. Поспособствуешь?
   – Как это? – Гаранин отступил на шаг.
   – Да не бойся ты, ничего из тебя высасывать не будут... Иди сюда.
   Хвост, с обезьяньей цепкостью обвив плечи, подтолкнул к зеркалу. В руке каким-то образом оказался длинный двузубец с золотыми остриями и древками из черного металла, украшенными непонятными знаками. Зеркало неожиданно осветилось, став словно бы окном наружу, в ясный солнечный день, и там – протяни руку и коснешься – была комната, и стол, и человек, которого Гаранин с трудом узнал, – забыл его и не собирался вспоминать...
   – Технология простая, – сказал Первый. – Размахнись и бей. Желательно целиться в сердце, да уж бей куда попало – результат один. Не бойся, тот, чье отражение, не подохнет. Хотя разного рода неприятности гарантированы. А лично ты ничего не почувствуешь и не потеряешь, ты уж поверь...
   – А ты, значит, вылечишься? – спросил Гаранин, впервые за все время пребывания в пещере переходя на «ты». – Получишь частицу моей души?
   – Вот именно, – сказал Первый. – Захотелось мне пожить еще немного, посмотреть, до чего вы в конце концов докатитесь... Вполне безобидное желание, по-моему. Ну что ты стал? Бей! Неужели забыл, как этот старый хрен пакостил тебе в институте? Ты же не слабачок, ты свой парень, мы с тобой из одной стаи, бей!
   Гаранин стоял, опустив руки с двузубцем. Его ошеломил не способ, заменивший, оказывается, традиционные моло-дильные яблоки и живую воду, а легкость, с которой змей ставил знак равенства между ним и собой, ставил их на одну доску.
   Доцент Молчанов исчез, появился Ермоленко.
   – Ну что же ты? Не, понадобится впрягаться в одну упряжку с этой дешевкой Прудниковым. Обойдешься и без министра. Твой старикан всего-навсего занедужит и уйдет по состоянию здоровья. Чистенько и элегантно. И никто во всем свете, даже твоя принципиальная синеглазка, не посмеет тебя ни в чем упрекнуть. Бей!
   Гаранин медленно сказал:
   – Но я-то – я всегда буду помнить это зеркало...
   – А пребывание в Крутоярске тебе не пришлось бы иногда вспоминать?
   – Это – дела нашего мира, – сказал Гаранин.
   – А я – на Марсе? Мы что, на Марсе сейчас? Разбил ты стекло камнем или взглядом, значения не имеет, – так и так не склеишь... Бей!
   Гаранин стоял опустив руки. В зеркале медленно, очень медленно – десять раз успеешь ударить – проплывали люди, и голос Первого вязнул в ушах:
   – Что стоишь? Все забыл, слюнтяй? Помнишь, как этот тебя оскорбил принародно, а ты и утереться не смог? А из-за этого едва не сорвалось твое первое самостоятельное задание. А этот увел девушку. А этот? Этот? Помнишь? У тебя, дурака, уникальная возможность рассчитаться за все обиды, и ни один суд не осудит! Бей смело!
   «Он поставил меня на одну доску с собой, – думал Гаранин. – Значит, было все же что-то в моих делах, словах, поступках, жизни, что дает ему право так рассуждать? Было? И есть? Какая разница, чем разбить стекло... Но как же это? Все было не для себя, для дела, для себя-то ни времени, ни сил подчас не оставалось. Выходит, все же? А если найдется другой, не такой совестливый?»
   Гаранин размахнулся и что есть силы ударил в невидимое стекло утолщавшимся к концу черенком двузубца. Светлый солнечный день разлетелся острыми полосами, из-под него темным взором выступил камень, осколки, печально звеня, осыпались шелестящим ручейком и таяли на лету. Осталась тяжелая рама, вычурная и нелепая. И нечеловеческий рев:
   – Зеркало мое!
   Гаранин не шевелился – то, что ему пришлось осознать о себе, было страшнее бесновавшегося за спиной чудовища. Безапелляционный холодок жестоких истин льдистой иголочкой занозил сердце, и Гаранин, удачник, супермен, жестокий рыцарь НТП, почувствовал, что сейчас заплачет, – дорога вела в никуда, да и была ли это его дорога?
   Он обернулся, услышав хохот. Смеялся Второй – взахлеб, самозабвенно:
   – Слопал, старшой? Столько веков талдычу тебе, болвану, а ты уперся, как Перун перед Днепром...
   Третий смиренно похрапывал.
   – Ты почему не спишь? – взревел Первый.
   – Бессонница, – издевательски хохотнул Второй. – Голубчик, неужели мы не успели изучить друг друга за две тысячи лет? Микстуру твою я, извини, держал в пасти, а там украдкой и выплюнул. Если бы он тебя послушался, я бы успел его пополам перекусить...
   – Но это же смерть! Ты что, жить не хочешь, болван?
   – Надоело мне с тобой жить, признаться, – сказал Второй. – До серой зевоты надоело, до ненависти, и если никак иначе нам друг от друга не избавиться, пусть уж лучше так... Будем подводить итоги?
   – Никаких итогов! Я вам покажу итоги! – Первый орал, как припозднившийся пьянчуга на улице в третьем часу ночи. – Эй, шантрапа, сюда!
   В зал вбежали лешие и опасливо остановились в отдалении.
   – Убрать отсюда этого паршивца! – ревел Первый. – Немедленно починить его тачку, сунуть за руль – и пусть гонит без передышки в свой Крутоярск!
   – Не поеду, – сказал Гаранин.
   – Нет, вы посмотрите на этого наглого щенка – уходит цел-невредим и еще смеет ерепениться! Убирайся, пока цел, пока я не передумал, вали в свой Крутоярск и живи по вашим законам, если не подходят мои!
   «Вот оно что, – подумал Гаранин. – Притворная ярость, хитрая ловушка, и кто знает, что еще у него в запасе, кроме растаявшего чародейного зеркала? Что он еще приготовил, чтобы всеми правдами и неправдами да урвать кусок твоей души и еще тысячу лет копить в душном подвале злобу на человечество?»
   – Едешь?
   – Нет, – сказал Гаранин, и ему показалось, что в глазах Второго мелькнула живая теплота одобрения.
   – Вышвырнуть за порог!
   Лешие без особого энтузиазма тесной кучкой засеменили к Гаранину. Вот это как раз труда не представляло, о современных разновидностях рукопашного боя они и понятия не имели. «Мельница» – и один, раскорячившись, заскользил на спине по полу, вмазался в стену. Мелькнул в воздухе допотопный кистень-гасило: захват, подсечка, коленом – второй отлетел и шустро уполз за колонну. Разлетелись по углам, сшибая статуи и золотые кувшины еще двое. Змей исходил криком, но лешие не горели желанием продолжать кампанию – и с места не сдвинулись.
   Гаранин прыгнул к стене, рванул за рукоять длинный широкий меч, показавшийся самым подходящим. Меч неожиданно легко выскочил из державок, он был тяжелый и обнадеживающе острый. Гаранин махнул им, примеряясь, широкое лезвие косым крестом рассекло густой воздух подземелья. По углам поскуливали от страха лешие.
   – Ах вот как? – сказал Первый. – Ну, это дело знакомое, чего уж там... Не понял своей выгоды – пропадай, дурак. Тоже мне, цветочки под окном...
   Он прянул со своего возвышения, раскинув крылья, чертя концами борозды в грудах золота. Горели холодным светом глаза, затейливый шип пронесся под сводами, злой мощью тела управлял один Первый, другие головы не имели уже своей воли, и Гаранин видел, что, несмотря на дряхлость, змей остается опасным противником. «Где же пламя?» – подумал он с отстраненным любопытством.
   Огня не было, но в лицо ударила волна жаркого воздуха – как на аэродроме, когда свистит направленное в твою сторону сопло стоящего поблизости лайнера.
   Змей надвигался, щерились пасти, громко брякали по полу когти. Гаранин ждал, стиснув червленую рукоять меча. Страха не было.
 
   Все, кто жил в квартирах, выходящих на восточную, рассветную сторону, прилипли к окнам. Знакомого надоевшего асфальта, тусклого, вечно припорошенного пылью, не было, был ковер – из цветов. Теплым оранжевым цветом пламенели жарки, таежные тюльпаны, упруго мохнатились георгины, над улицей вставало розово-золотое солнце, разноцветно подмигивали анютины глазки. Вета смотрела с балкона и не верила: солидно белели гладиолусы, голубели колокольчики. Пурпурные кисти кипрея, огоньки, сирень, альпийские маки, какие-то яркие и диковинные неизвестные цветы...
   Никто ничего не понимал, утро было ясное и чистое, а цветы, нежные и гордые, полыхали небывалой радугой, и их не осмеливались тронуть, задеть. Даже лихие водители «Ма-гирусов» тормозили и вспоминали ближайший объезд.

Вечер для троих

   И ведь никто внимания не обращает! Я понимаю – с чего бы вдруг? Стоит себе сорокалетний мужчина, одетый в полном соответствии с модой этого времени, и курит – что тут особенного? Между прочим, в отличие от одежды, сшитой там, у нас, сигареты принадлежат этому году – у нас уже не выпускают эту марку, я купил пачку полчаса назад – по часам года, в котором сейчас нахожусь.
   Я понимаю – во мне нет ровно ничего, что привлекло бы внимание, ничего странного и необычного, стоит себе человек и курит, что тут такого? Все я понимаю, но так и подмывает, взявши за рукав первого встречного, сказать: «Я из будущего, понимаешь? Я спустился в прошлое на пятнадцать лет назад». Мальчишество.
   Занавески на окнах актового зала не задернуты, там горит свет, и отсюда мне хорошо видно все, что происходит внутри. Танцуют. Толкуют о чем-то – и о чем они тогда говорили? Не помню уже. Впрочем, Степаныч, естественно, до небес превозносит достоинства любимой команды – а через полгода его портрет в черной рамке вывесят в вестибюле... И про других я знаю все с высоты этих пятнадцати лет. Ну предположим, не все и не обо всех, я ведь вскоре уехал из этого города. Все я знаю только о том парне в свитере. О себе. Уж тут-то никаких секретов.
   Наверное, я «десантировался» чересчур уж рано – не помню, в котором часу начали тогда расходиться, – но рисковать я не мог. Плевать, что во рту уже горчит от сигарет, потому что там, в зале, – я. И она...
   Что? А, закурить? Вот. Ни за что, ерунда какая...
   Так. Зал пустеет. Пора менять дислокацию. Бросаю сигарету, огибаю здание и подхожу к автобусной остановке – идеальное место для наблюдения за выходом.
   Дверь распахнута настежь. Они расходятся, и я инстинктивно надвигаю на глаза шляпу, – вдруг узнает кто-нибудь? Тьфу, глупости какие... Сейчас... Вот сейчас...
   И дыхание пресекается внутри, хочется то ли смеяться, то ли плакать, то ли броситься к ним и крикнуть: что? Но ведь это – я тогдашний. И она.
   Совсем темно. Нет ничего легче, чем следить за людьми, которые и не подозревают, что за ними сейчас могут следить. Я иду за ними, слушаю их разговор, их смех, и сердце сжимает тоскливая боль, – это я там, впереди, с ней, тот месяц, когда все только начиналось, и я знаю, чем и как кончится все, а он и понятия не имеет, потерявший голову, по уши влюбленный болван... Ну давай, изощряйся, себя можно ругать как заблагорассудится. Именно себя нынешнего, а не этого, у этого все будет иначе. И я вдруг понимаю, что злюсь на него за то, что у него все будет иначе.
   А вот этого совсем не нужно, раз я прибыл спасать его, то есть – себя. Да и пятнадцать лет... Много было всякого, боль поистаяла, поубавилось ее. Но не забылось – иначе меня не было бы здесь.
   Идут не спеша. Смеются. Уже подкрались первые заморозки. Лужицы затянуло ледком, она поскользнулась, и он, смеясь, успевает удержать ее за воротник пальто. Они сворачивают влево, в лабиринт гаражей.
   Можно задержаться, достать очередную сигарету, подождать несколько минут. Я же знаю все наперед – сейчас они остановятся в узком проходике между гаражами и забором какого-то склада, он положит ей руки на плечи, но тут их высветит фарами случайная легковушка, по закону подлости завернувшая в проходик. И они уйдут. Или пройдут, не останавливаясь? Ведь забыл?
   Все. Спугнувшие их «Жигули» проезжают мимо меня, и, как старая рана, напоминает о себе пятнадцатилетней давности желание засветить по фарам первым подвернувшимся камнем. Машина выворачивает на асфальт, я успеваю рассмотреть водителя – пожилой. Так ничего и не узнает. Никто ничего не узнает, кроме него и меня...
   Пора трогаться. Миную тот проходик, гаражи, выхожу на ярко освещенную улицу. Мигает красно-синяя вывеска магазина, сквер в двух шагах.
   Да, они присели на скамейку, я их вижу. Что же, остановиться в тени дерева и пялиться на мигание разноцветных трубок...
   Встали. Я иду следом. Сколько раз я вспоминал этот вечер? Остановились возле этих железных штук, нелепых, похожих на воткнутые в землю грабли, стоек – между ними хозяйки натягивают веревки и сушат белье. В тень прятаться нет смысла – ни до меня, ни до кого другого им дела нет. Мимо проходят люди, но они не обращают внимания, стоят обнявшись, он целует ее, а она загадочно улыбается – до сих пор сидит это во мне занозой... Дорого бы дал, чтобы узнать, о чем она думала тогда. Может быть, ты будешь знать это, парень...
   Они уходят к остановке, а я остаюсь, ждать мне недолго. Вскоре он проходит, проносится мимо меня моей тогдашней стремительной походкой, пальто нараспашку, без шапки как всегда, света из окон достаточно, чтобы заметить: лицо у него грустное чуточку – она ведь уехала домой, к мужу и дочке, размеренному, устоявшемуся, благополучному бытию. Ничего, не грусти, через несколько минут мы встретимся...
   Он живет недалеко от остановки. Зажглись окна на втором этаже. Можно не опасаться случайных свидетелей – никого, кроме него, сегодня не будет дома, и никто из знакомых не заглянет, я помню.
   Все. Сейчас я позвоню в дверь на втором этаже. Он мне обязательно поверит – я расскажу, напомню ему то, чего никто, кроме нас с ним, знать не может. А когда он поверит, произойдет главное, то, ради чего я надоедал Грандовскому и даже несколько нетактично напомнил, что он кое-чем мне обязан. Господи, что со мной творилось, когда я узнал, что Грандовский добился успеха, когда было неопровержимо доказано: теория Карно-Грибова верна...
   Сейчас я расскажу этому целеустремленному, как локомотив, порой по-детски беспомощному парню, как сложатся в ближайшие месяцы его отношения с любимой женщиной. И как они оборвутся. И почему. С высоты моих сорока лет, с высоты всезнания я подробно объясню ему, что нужно делать, как вести себя, чего избегать, чтобы проявить благоразумие и волю, чтобы ничего не оборвалось, чтобы его любимая женщина осталась с ним. Времени у него достаточно. Только следуя моим советам, он сумеет вовремя избежать подводных камней, не повторить моих ошибок, моих глупостей, моей утраты. Счастливчик, ангел-хранитель преподнесет тебе все на блюдечке...
   Людей, пытавшихся изменить прошлое, иные фантасты недавних десятилетий изображали страшными преступниками. Это было не так уж давно, но сейчас мы с улыбкой листаем эти страницы, – там, откуда я прибыл, о машинах времени пишут уже не фантасты, а журналисты. Неопровержимо доказано: теория Карно-Грибова не допускает исключений.
   Никаких хроноклазмов не будет. Их вообще не бывает. Мое время, когда я вернусь в него, я застану прежним, не изменившимся ни на йоту, а в моем прошлом незыблемыми останутся утрата да короткая, банальная история, от которой мне остались пачка фотографий и пистолетный патрон – в нем пуля, которую я, трезво все взвесив, не послал себе в висок. Мое прошлое, мое время не изменятся.
   У него все будет по-другому. Примерно через полчаса беззвучно, неощутимо возникнет развилка во времени. Параллельное время – здесь фантасты не ошиблись, и этим они чрезвычайно гордятся. Возникает другая реальность, другой мир, поток разделяется на два, и дальше они потекут не соприкасаясь.
   Параллельное время, параллельные миры. Кто-то когда-то уподобил их страницам книги. Все правильно – существуют бок о бок, не проникая друг в друга. Сколько их, страниц? Возможно, этого мы никогда не узнаем – мы не умеем пока проникать в параллельные миры-времена, быть может, так этому и не научимся. Сто? Тысяча? Миллион? Не исключено, что у этого фолианта вовсе нет переплета и страницы уходят в бесконечность, – темпористика юна и открыла ничтожную толику своих истин, ответила на тысячную долю своих вопросов. В конце концов, меня это не касается, довольно и того, что успех моей затеи гарантирован. Впрочем, так ли уж не касается? Чертовски любопытно было бы побывать в том времени, которое я этак через полчаса создам, взглянуть, как идут у него дела, порадоваться за него...
   Порадоваться. Когда – через год? Три? Десять? В самом дел – когда?
   То ли это странно, то ли неосмотрительно, но я не думал о его будущем. Не до того было – истово уламывал Грандовского, тренировался с аппаратурой, поставил перед собой задачу и шел к ней, как локомотив, поезда не сворачивают с рельсов, а когда сворачивают – происходит крушение.
   А может быть, я лгу самому себе. Может, и возникали мысли о его будущем, но сделал все, чтобы считать – нет их и не было. Решение сыграть роль ангела-хранителя, изменить его судьбу было чересчур грандиозным, всеподав-ляющим и эгоистичным?..
   Я ведь не о другом человеке забочусь. Тот, в квартире на втором этаже, существует независимо от меня, но это – я. С самого начала я старался думать о нем как о постороннем, о собрате-землянине, которому нужно помочь. Человек приходит на помощь другому, человек человеку – друг, товарищ и брат, – как благородно выглядит!.. И, упоенный собственным благородством, начисто забываешь, что еще тогда, пятнадцать лет назад, задавался вопросом: а не был ли финал наилучшим? Пусть лично для тебя, сорокалетнего, ничего не изменится, прошлое останется прежним, все равно – не эгоистично ли создавать новое будущее ему, молодому? И ей – о ней ты вовсе не думал...
   Дело не в боязни. Не вижу ничего страшного в попытках замахнуться на само Время – оно не фетиш для меня, не святыня, всего лишь физическая категория, несколько строчек формул, слово из пяти букв, не больше.
   Я ведь знаю себя и, смею думать, знаю ее, хотя вообще-то женщины остаются непознаваемыми. И я должен, обязан задать себе вопрос, которого я боялся, предпочел забыть, загнать в глубины сознания: не выйдет ли так, что, создав новый мир, я испорчу им жизнь – ему, или ей, или обоим, а то и кому-то еще?