Хитер был Лаврентий Павлович, склизок, воспитанию поддавался плохо...
   Дело в том, что Иван Грозный боялся колдунов, Петр Первый – тараканов, а товарищ Сталин – террористов. Кто его знает, всерьез или нет, но опасения свои высказывал. Чем Лаврентий Палыч и пользовался – подорвет где-нибудь бомбу, а скажет на троцкистов. Испугается тогда товарищ Сталин и отдает директиву обострять классовую борьбу. Ну а насчет девочек у Лаврентия Павловича, понятно, не было никаких директив, это с его стороны была чистая самодеятельность, потому как грех сладок, а человек падок. С одной стороны, власть у тебя необъятная, византийская прямо-таки, а с другой – ходят они, голубушки, на стройных ножках в пределах досягаемости. Где тут удержишься? Лаврентий Палыч удержаться-то и не пробовал, честно говоря. За что Марксина Робеспьеровна, потом уже, в столице, неоднократно на него кричала, стуча по столу именными от Коминтерна часами: «Охолостить тебя пора, Лаврюшка! Лучше бы делом занимался, шпионов ловил, вон давеча Каганович жаловался; снова к нему в сейф кто-то лазил. Антанта, поди!» Люди информированные при этом фыркали в чернильницы: они-то знали, что в сейф к Кагановичу лазила не Антанта, а сам Лаврентий Палыч по природному своему любопытству.
   Давно бы товарищ Берия послал Марксину Робеспьеровну куда подальше, да товарищу Сталину ужасно нравилось, когда его верные соратники лаялись меж собой. Товарищ Сталин, когда был еще не Сталин, а Джугашвили, почитывал в семинарии всякие нужные книжки вроде Макиавелли. Так они и жили – Каганович сало русское наворачивал да храмы русские под корень изводил, Лаврентий Палыч на врагов народа да на женщин охотился неустанно, Марксина Робеспьеровна своею персоною извечную веру русского народа в высшую мудрость царствующей особы олицетворяла, а товарищ Сталин, Коба тож, смотрел на них на всех да в усы посмеивался...
   Такова была почетная пенсионерка М. Р. Жмакова. И посему читатель вряд ли так уж удивится, узнав, что генерал-майор Жмаков, он же салага генштабовская, получил от бабушки следующее письмо:
   «Бывший мой внук Федька, троцкист ты недорезанный! Это в какую же банду право-левацких уклонистов ты записался, что клевещешь на нашу непобедимую и легендарную армию, ту самую, что победно разбила всех белогвардейцев: милитаристов, атаманов и воевод? Отдельные нетипичные явления, единичные случаи неуставных отношений ты превращаешь в очернительские обобщения. Кто тебе платит, иуда зиновьевская, на кого работаешь, пошто клин вбиваешь меж армией и народом, пошто тень бросаешь на славное солдатство, славное офицерство и славное генштабство? Нет у меня внука отныне! Черчиллю ты внук! Ежели отдадут маузер из музея – порешу собственной рукой!»
   Параллельно бабушка недрогнувшей рукой накатала на внука замполиту сигнал, который я цитировать не берусь. Кто помнит старые газеты, сам поймет...
   Но наутро в Генштабе обнаружили, что из каптерки пропали автомат, тушенка и сапоги, а вместе с ними пропал салага Жмаков. Искали его долго. Не нашли. Предлагали вернуться по телевизору, обещали, что все простят, – не помогло. Правда, в кругах, близких к ЮНЕСКО, ходят слухи, что в диких горах республики Сан – Хуан-дель-Пиранья, где повстанцы воюют с обученным в Штата батальоном «Аталкатль», объявился некий команданте Теодоро. Спит на голой земле, борода русая и курчавая, виски пьет стаканами, а в атаку ходит с непонятным кличем «Бей „дедов”!» И добавляет слова, которые не в состоянии перевести даже местный резидент ЦРУ Сэм Кобел, даром что три года жил в Москве в облике слесаря-сантехника Семки и словечек всяких нахватался изрядно.
   Жмаков ли объявился в личине команданте Теодоро – бог весть. Однако, между прочим, достоверно известно, что в батальоне «Аталкатль» процветает самая разнузданная дедовщина, не чета генштабовской даже. Покончат с дедовщиной, а заодно и с батальоном – глядишь, да и услышим вновь о Феде Жмакове, вдруг да, чем черт не шутит, объявится он с чтением лекций «Опыт борьбы с дедовщиной в условиях Кордильер». Тема-то актуальная вроде бы...

Брежнин луг

   ...Я узнал наконец, куда я зашел. Этот луг славится в наших околотках под названием Брежнин луг. Я ошибся, приняв людей, сидевших вокруг тех огней, за охотников. Это просто были ответственные работники, которые стерегли табун Идеалов – коней вроде Пегасов, только красного цвета, в золотистых цитатах. Выгонять перед вечером и пригонять на утренней заре табун Идеалов – большой праздник для ответработников. Мчатся они с веселым гиканьем и криком, горяча Идеалов, высоко подпрыгивают, звонко хохочут, мелькают цитаты, мелькают... И даже верится в эти минуты неподдельного веселья, что ответработники, как рассказывают мудрые старики, произошли от нас с вами...
   Я сказал им, что заблудился, и подсел к ним. Они спросили меня, откуда я, не состоял ли в уклонах, поддерживаю ли линию, вражьих голосов не слушаю ли, помолчали, посторонились. Мы немного поговорили о трилогии всех времен и народов. Кругом не слышалось почти никакого шума. Одни огоньки тихонько потрескивали. На скатерке лежала разнообразная снедь, о которой я и не знал, что такая бывает на свете, не говоря уж о том, чтобы знать ее названия. Впрочем, запахи сами за себя говорили, и я поневоле вспомнил, как тот же мудрый старец Ксенофобыч рассказывал, что в давние времена колбасу делали из мяса. Тогда я ему не поверил по юношескому скептицизму, но сейчас устыдился – не только делали, но и делают. И красная рыба, выходит, не поэтическая метафора вроде «красного пахаря», а натуральное яство.
   Всего пастухов было пять. Старшему из них, Феде, вы бы его лет не дали. Он принадлежал, по всем приметам, к тем нашим страдальцам, что вынуждены по служебной необходимости годами жить на разлагающемся Западе, о чем они нам с плохо скрытой брезгливостью и тоской вещают с телеэкранов, устроившись возле какого-нибудь псевдодостижения псевдокультуры вроде Эйфелевой башни. И их становится жалко – мы тут под отеческой опекой, а они, бедолаги, там в пасти и тисках. «Яркое солнце сегодня над Парижем, но не радует оно парижан...» Да, это был Федя. Выехал он в поле не по нужде, а так, для забавы. Второй малый, Павлуша, был неказистый, что и говорить, а все-таки он мне понравился, глядел он очень умно и прямо, да и в голосе у него звучала сила. Такие высоко взлетают, если не упадут, уж если ломают, так дочиста, строят, так в сто этажей, в тысячу фундаментов. Лицо третьего, Илюши, было довольно незначительно, он мне сразу увиделся аграрником, пережившим за свою нервную жизнь великое множество починов – и «царицу полей», и торфяные горшочки, и травополье, и экономную экономику. Пожалуй, и РЛПО переживет, подумал я отчего-то. Четвертый, Костя, возбуждал мое любопытство задумчивым и печальным видом, сразу заставившим думать, что к культуре имеет он самое прямое отношение. Глаза его говорили: «Высказал бы я вам все обо всем, да ведь боком выйдет...» Последнего, Ваню, я сперва было и не заметил: он лежал на земле смирнехонько, прикорнув под французским плащиком, и только изредка выставлял из-под него свою русую кудрявую головку. Несомненно, это был лидер официальной молодежи, коего старшие товарищи готовили теперь для более взрослых постов.
   Небольшой котельчик висел над одним из огней; в нем варились омары. Я притворился спящим. Понемногу они опять разговорились. Вдруг Федя обратился к Илюше и, как бы продолжая прерванный разговор, спросил его:
   – Ну и что ж ты, так и видел Дедушку?
   – Нет, я его не видел, да его и видеть нельзя, – ответил Илюша, – а слышал. Да и не я один.
   – А он у вас где показался?
   – В райкоме.
   – Ну так как же ты его слышал?
   – А вот так. Пришлось нам с братом Авдюшкой, да с Федором Михеевским, да с Ивашкой Косым, да с другим Ивашкой, что из «Красных Холмов», да еще были там другие, человек десять, – как есть все бюро; ну и пришлось нам в райкоме заночевать. Совещание было, помните, «К вопросу интенсификации интенсивности экономичности Продовольственной программы в свете основополагающей трилогии и личных указаний»? В аккурат после четвертой звезды, как в народе говорят. Вот мы остались и легли все вместе, и зачал Авдюшка говорить – что, мол, мужики, ну как Дедушка придет? И не успел он проговорить, как за стеной, в моем кабинете, он и заходил. Сначала бумаги поворошил, стенограммы, да шепчет: «Прозаседались...» Слышим, сейф сам собой распахнулся, сводки о ходе битвы за урожай шуршат, а Дедушка уж громче; «Шаг вперед, два шага назад!» А уж как до полки v исторической трилогией и прочими основополагающими трудами дошел, вовсе осерчал, на пол их швыряет и в голос, в голос: «Архиплуты! Феликса на вас нет, Феликса!» Мы все так ворохом и свалились, друг под дружку полезли...
   – Вишь как! – промолвил Павел. – Чего ж он так?
   – Да кто знает? Цитаты вроде в точности приводили, Костя сам сверял... С тех пор в райкоме уж больше не ночуем – вдруг да не один придет, с Феликсом? Ужасть!
   Все помолчали.
   – А что, – спросил Федя, – омары сварились?
   Павлуша пощупал их:
   – Нет, еще сыры... А вон звездочка покатилась. Хорошая примета – знать, кому-то дадут скоро. Я первый увидел, мне первому и дадут.
   – Нет, я вам что, братцы, расскажу, – заговорил Костя тонким голоском. – Послушайте-ка, намеднись что Тятин при мне рассказывал. Вы ведь знаете Гаврилова? А знаете ли, отчего он такой невеселый? Пошел он раз, Тятин говорил, в лес по орехи, да и заблудился; зашел, бог знает куды зашел. Уж он ходил, братцы мои, орехи собирал, а сам думал: как бы ему отрасль свою, стало быть, в передовые вывести? И глядит, а перед ним на ветке Зарубежная Фирма сидит, качается и его к себе зовет, а сама смеется: «Гаврилов, давай совместное предприятие устроим! Все у нас ладом пойдет, только поднапрячься как следует, да мозгами раскинуть, да шевелиться не за страх, а за совесть!» Уж Гаврилов было авторучку вынул – контракт подписать, да, знать, опамятовался и шепчет; «Госзаказ! Объективные трудности! Безрыночная экономика! Не могу поступаться принципами. Она ж, нечисть иноземная, работать заставит, как у них!» Тут Фирма, братцы мои, пропала, а Гаврилову тотчас и понятственно стало, как ему из лесу выйти. А только с тех пор он все невеселый ходит.
   – А знать, он ей понравился, что позвала его.
   – Да, понравился! – подхватил Илюша. – Как же! Звериный свой оскал она ему показать хотела!
   Все смолкли.
   – С нами Краткий Курс! – шепнул Илья:
   – Эх вы, вороны! – крикнул Павел. – Чего всполохнулись? Посмотрите-ка, омары сварились!
   – А слыхали вы, ребята, – начал Илюша, – что намеднись у нас, на Варнавицах, приключилось? Ты, может быть, Федя, не знаешь, а только у нас там Ян Карлович похоронен, из латышских стрелков. Могила чуть видна, так, бугорочек... Вот на днях зовет Приказчиков Ермилова и говорит: «Езжай-ка ты, Ермилов, в город, да привези мне с базы коньячку самолучшего!» Вот поехал Ермилов за коньячком, да задержался в городе, ну а едет назад он уж хмелен. А ночь, и светлая ночь: месяц светит... Вот едет Ермилов и видит: на могиле барашек, белый такой, кудрявый, хорошенький, похаживает. Вот и думает Ермилов: «Сам возьму его, на шашлык сгодится», – да и взял его на руки. Сел в машину и поехал опять, а в машине-то мотор перебои дает, карбюратор заедает, «дворники» сами собой включились... Смотрит Ермилов на барашка, и барашек ему в глаза прямо так и глядит. Жутко ему стало, Ермилову-то, стал он барашка по шерсти гладить, говорит: «Верю в идеалы, верю, стараюсь для светлого завтра, стараюсь!» А баран-то вдруг как оскалит зубы да ему тоже: «Бре-ешешь, стерва, бре-ешешь!»
   – А точно, я слышал, это место у вас нечистое, – заговорил Федя.
   – Варнавицы? Еще бы! Еще какое нечистое! Там не раз, говорят, Хозяина видели, старого барина! Ходит, говорят, во френче, трубку покуривает и все это этак охает, чего-то на земле ищет. Его раз Нина-то повстречала: «Что, мол, батюшка Осип Виссарионыч, изволишь искать на земле?» – «Разрыв-траву, – говорит, – ищу». – «А на что тебе, батюшка генералиссимус, разрыв-трава?» – «Давит, – говорит, – могила, давит, Ниночка: вон хочется, вон...»
   – Вишь какой! – заметил Федя. – Мало, знать, пожил.
   – Экое дело! – промолвил Костя. – Я думал, покойников можно только в родительскую субботу видеть.
   – В родительскую субботу ты можешь и живого увидеть, – подхватил Илюша. – Кого, то есть, в этом году снимать будут. Стоит только ночью сесть на крыльцо исполкомовское да все на дорогу глядеть. Те и пойдут мимо тебя, по дороге, кому в этом году сняту быть. Вот у нас в прошлом году Улитина на крыльцо ходила.
   – Ну и видела она кого-нибудь? – с любопытством спросил Костя.
   – Перво-наперво она сидела долго-долго, никого не s видела и не слыхала. Вдруг слышит – как бы сирена вдали; взвыла. Смотрит – Ивашка Федосеев идет...
   – Тот, что сняли весной? – перебил Федя. – С возбуждением дела?
   – Тот самый. Идет и головушки не подымет. Ну а потом смотрит – женщина идет. Она вглядывается, вглядывается, – ах ты, господи! – сама идет по дороге, сама Улитина:
   – Ну что ж, ведь ее еще не сняли?
   – Да году-то еще не прошло. А ты посмотри на нее: на чем кресло держится...
   Все опять притихли.
   – А у нас такие слухи ходили, что, мол, прокуроры по земле побегут, законы соблюдать заставят, распределители закроют, самолеты полетят с опергруппами, а то и самого Мишку увидят.
   – Какого это Мишку? – спросил Костя.
   – А ты не знаешь? – с жаром подхватил Илюша. – Ну, брат, откентелева же ты, что Мишки не знаешь? Сидни вас в исполкоме сидят, вот уж точно сидни. Мишка – это будет такой человек удивительный, который придет, и ничего ему сделать нельзя будет. Захотят ему, например, глаза отвести, выдут на него с липовыми отчетами и повышенными обязательствами, в свете и в ответ на происки единогласно принятыми, а он вот так глянет – и сразу поймет, что глаза ему отводят. Ну и будет он ходить по селам и городам и все переделывать, ну а сделать ему нельзя будет ничего. Уж такой он будет удивительный лукавый человек.
   – Ну да, – продолжал Павел своим неторопливым голосом. – Такой. Вот его-то и ждали у нас. Крикнул кто-то: «Ой, Мишка едет! Ой, Мишка едет!» – да кто куды! Старостин наш дачу собственную с перепугу спалил. Кузькин фартук напялил и шашлыки продавать стал – авось, думает, изверг за кооператора примет да помилует; Дорофеича до сих пор из трансформаторной будки не выманят – кричит, что он электроток и ему там самое место обитать. Таково-то все всполошились! А он и не приехал...
   Настало молчание.
   – Гляньте-ка, гляньте-ка, ребятки, – раздался вдруг детский голосок Вани. – Гляньте на божьи звездочки – что пчелки роятся! Как на почетном президиуме! – Павел встал и взял в руку пустой котельчик.
   – Куда ты? – спросил его Федя.
   – К машине, коньячку зачерпнуть.
   – Смотри Серому Домовому не попадись! – крикнул ему вслед Илюша.
   – А правда ли, – спросил Костя, – что Акулина все и потеряла, как к Серому Домовому попала?
   – С тех пор. Какова теперь! Знать, не ожидала, что ее скоро вытащут. Все и подписала, все рассказала, где зарыто, где замуровано. Дочиста выгребли...
   – А помнишь Васю? – печально прибавил Костя. – Того, что погорел? Уж какой хват был! Мать-то его Феклиста, уж как же она его любила. Другие бабы ничего, как увидят, что им в дом тащут, так только радуются. А Феклиста, бывало, как станет кликать: «Опомнись, мой соколик! Вернись в народ, вернись! Добром не кончится, конфискация грянет!» И как в воду глядела...
   Павел подошел к огню с полным котельчиком в руке.
   – Что, ребята, – начал он, помолчав, – неважно дело. Я Васин голос слышал. Только стал я к коньячку нагибаться, вдруг зовут меня Васиным голоском: «Павлуша, подь сюды». Я отошел. Однако коньячку зачерпнул.
   – Ах ты, напасть! Ах ты, свежие ветры! – проговорили остальные.
   – Ведь это тебя Серый Домовой звал, Павел, – прибавил Федя. – А мы только что об нем, о Васе-то, говорили.
   Мальчики приутихли. Они стали укладываться перед огнем. Я кивнул им и пошел вдоль задымившейся реки. Не успел я отойти и двух верст, как мимо меня промчался отдохнувший табун. Развевались алые крылья Идеалов, золотистыми огнями вспыхивали цитаты, и все незыблемым казалось, ненарушимым...
   Я, к сожалению, должен добавить, что в том же году Павла не стало. Серому Домовому он не попался. То ли расшибся, слетев на полном скаку с Идеала, то ли съеден дикарями в дальних странах. Жаль, славный был парень!

Из жизни пугал

   В девять утра на Лубянку был звонок по «вертушке», от Хозяина. Через двадцать секунд черный бронированный «бьюик» лучшего друга советских физкультурниц Лаврентия Павловича вылетел из ворот, как пушечное ядро. Смазливые девушки с визгом бросились в подворотни, но на сей раз все обошлось. Лаврентий Павлович сломя голову мчался по государственной необходимости. Московские дворники и сексоты, ранние пташки, провожали машину взглядом и понимающе переглядывались: спозаранку спешит ныне товарищ Берия, ближайший соратник. Снова, поди, врачи-вредители пекинского медведя в зоопарке отравили, чтоб порушить дружбу нашу с председателем Мао. А то лженаука какая объявилась...
   Но дело было совсем не так. Прибыв на ближайшую дачу в Кунцево, Лаврентий Павлович перекинул через плечо большой пыльный мешок и предстал пред ясны очи генералиссимуса. Генералиссимус был суров – внук не ел манную кашу. Дедушка ему и так и сяк, а внучек бросил ложку и ноет:
   – Да ну ее, деда, сам заварил, сам и расхлебывай...
   Увидев Лаврентия Павловича, генералиссимус просиял:
   – Кушай, малэнький оппортунист, а то вот Лаврэнтий Палыч с мэшком пришел. Нэ будэшь есть кашу – забэрет!
   Внук съел кашу молниеносно, чуть ложку от страха не проглотил. Генералиссимуса это обрадовало, и он взревел:
   – Васылия мне!
   Пред ясны очи вождя народов предстал сын Василий – с помощью двух охранников, ибо сам он после вчерашнего-позавчерашнего к вертикальному передвижению был неспособен.
   – Васылий, – сказал отец народов и беспутного Василия. – Вот Лаврэнтий Палыч с мэшком пришел. Будэшь похмэляться...
   И ежу понятно, что беспутный сын Василий тут же поклялся переболеть без опохмелки и выдал запасы спиртного.
   – Свэтлану ко мне! – отдал генералиссимус историческое указание.
   Доставили сию минуту ни живу ни мертву.
   – Свэтлана, а Свэтлана, – сказал отец народов. – Вот Лаврэнтий Палыч с мэшком пришел. Если будешь заниматься интымной жизнь с режиссером Каплэром...
   Дочь Светлана тут же дала клятву забыть и про интимную жизнь, и про режиссера Каплера, формалиста и космополита. Мир, покой и благолепие воцарились в семье отца народов. Однако он ощущал в себе огромный запас нерастраченной энергии, а посему снял трубку и приказал:
   – Лазарь, а Лазарь! Чтоб через месяц ты мне построил на Чукотке самый большой в мире Мэталлургический комбинат! А если за три недели управишься – можешь своим именем назвать!
   Если не управишься – тогда моим.
   Трубка жалобно залепетала в том смысле, что дело это не такое уж простое. Тогда генералиссимус, отечески и хитро улыбаясь в усы, рек:
   – А вот тут у мэня Лаврэнтий Палыч с мэшком пришел! Если не построишь за месяц – забэрет!
   Трубка бодро отрапортовала, что все будет сделано согласно историческим указаниям и молниеносно. В таком духе прошли еще несколько разговоров с постоянными ссылками на Лаврентия Палыча и его мешок. Вот только с маршалом Тито вышла неувязка – не испугался маршал ни Лаврентия Палыча, ни мешка, заматерился и трубку бросил. Тут же было ведено забыть Югославию, будто ее и на свете не было. Генералиссимус ее лично отчекрыжил ножницами с карты Европы и повелел: всех, у кого старые карты найдут, – на Чукотку. Металлургический комбинат строить. Гордый своей полезностью Лаврентий Палыч был отпущен восвояси с напутствием: «Будэшь еще балерин прямо со сцены утаскивать – сам с мэшком приду и забэру!» Лаврентий Павлович пообещал не блудить боле, взял мешок под мышку и пошел вон. Про себя он думал, что блудить будет все равно, потому что генералиссимус, как все великие люди, зрит исключительно вдаль, в необозримые исторические перспективы, а под носом у себя видит ровно столько, сколько хочет видеть да сколько ему покажут.
   В прихожей встретился Хрущев и нехорошо посмотрел вслед. Лаврентий Палыч этого не заметил, а напрасно, на дворе пятьдесят второй уж доходил...

Курьез на фоне феномена

   Разумеется, вся вина лежит на этом чертовом метеорите – нашел где падать! Выбери он иную траекторию, мог бы промчаться мимо Земли и навсегда кануть в бездны мирового эфира. Или вмазаться в американский шпионский спутник к вящей пользе всего прогрессивного человечества. Но метеорит не придумал ничего лучшего, кроме как опаскудить небо над честным советским городом. Доля вины лежит, конечно, и на грозовых облаках, начавших набухать над городом в то утро, на электричестве, магнетизме и прочих высокоумных физических явлениях природы. И на рукотворных явлениях есть вина. Словом, все сплелось в роковой клубок аккурат в тот момент, когда Ромуальд Петрович Мявкин шествовал на работу. Пешком шел. Машины ему не полагалось, ибо не был он секретарем под порядковым номером, даже завотделом не был, но являлся все же номенклатурно-аппаратным кадром, всегда готовым подхватить, откликнуться, поучать и обличать, ударить по проискам в осуществление решений. При деле был, одним словом «с людями работал».
   Тут оно все и произошло. Душераздирающий свист ввинтился в солнечное утро, радужные пятна заплясали перед глазами, как стриптизетки из увиденной недавно под величайшим секретом видеопорнухи, верх и низ на секунду поменялись местами, а внутренности едва не эвакуировались через рот. Ошарашенный Ромуальд Петрович не сразу, но отметил, что с окружающим что-то произошло: застроенная старинными домами улочка вроде бы не изменилась, но нечто привычное напрочь исчезло, а нечто непонятное прибавилось. И пока он вертел головой, пытаясь уяснить суть изменений, к нему подошли с двух сторон.
   Справа надвинулась юркая личность в пальто горохового цвета и в сером котелке. Физиономия у личности была абсолютно незапоминающаяся, взгляд соскальзывал с нее, как муха с новенького бильярдного шара, не в состоянии зацепиться за напрочь отсутствующие особые приметы. Физиономия у личности была гнусненькая, вся в охотничьем азарте.
   Слева возвышался детина с буйной бородищей, облаченный в гимнастерку, синие шаровары с лампасами, смазные сапоги и бескозырку, из-под коей курчавился чуб. Из особых примет у детины имелись шашка и витая нагаечка, явно тяжеленькая.
   Вышеописанные молча взяли Мявкина за оба локтя, и последний обнаружил вдруг, что на пуговицах у детины красуется отмененный революцией символ самодержавия, двуглавый орел, и тот же символ нагло сияет на кокарде.
   – Это вы здесь кино... – пискнул Мявкин.
   – А вот пошли к господину поручику, – веско сказал детина вместо ответа и так наподдал кулачищем по загривку, что Мявкин проглотил все подступившие было к языку протесты и покорно засеменил туда, куда его грубо влекли.
   А влекли его к скамейке, где восседал – нога за ногу, – постукивал орленым портсигаром по колену чрезвычайно подтянутый и обаятельный господин в голубом мундире с серебряными погонами и аксельбантами. И у этого на пуговицах – орлы, орлы, орелики, старорежимные отмененные пташечки! Господи, что же это делается-то?
   – Господин Мявкин! Ромуальд Петрович! – расцвел голубой так, словно до сих пор и не видел от жизни настоящей радости. – А мы уж ожиданиями истомились, знаете ли... Позвольте представиться – Охранного отделения департамента полиции поручик Крестовский!
   – Бомба у его за пазухой, – мрачно наябедничал детина. – Когда брали, кричал – вы, мол, здесь, а я в вас кину. Плетюганов бы вдосыт...
   Вслед за тем сноровисто обшарил карманы Мявкина и, будучи немного обескуражен отсутствием в оных метательно-взрывчатых предметов, передал голубому партбилет.
   – Ка Пэ Эс Эс, – выразительно прочитал голубой. – Ого, новое название, в целях конспирации надо полагать. Бумага и фактура не в пример роскошнее – разбогатели, господа большевики? Еще одна экспроприация, видимо?
   Происходящее все больше кренилось в сторону самой дикой фантасмагории, но, странное дело, Мявкин почему-то сразу поверил, что это не розыгрыш и не кино, что все взаправду, что это проклятое прошлое, а светлое его настоящее с беспечальным бытием, спецбуфетом и президиумами наступит аж через... И даже если все обойдется, впереди – сыпной тиф, сырой хлеб, субботники, где надо вкалывать всерьез, и масса других неудобств, уместных лишь на экране цветного телевизора...
   В голове у Мявкина лихорадочно прыгали обрывки прочитанных книг и виденных фильмов. Он набрал в грудь побольше воздуха и тоненько завопил:
   – Сатрапы, мать вашу!
   Но голос сломался петушиным тенорком. Витая казачья плеть чрезвычайно больно проехалась по его спине справа налево, слева направо, и из горла вырвалось лишь:
   – Ва-ва-ва...
   – Вот именно, – сказал поручик. – Я вами удручен, господин Мявкин. Брали бы пример с господина Лермонтова, – Он полузакрыл глаза и звучно продекламировал: – «И вы, мундиры голубые...» Вот это впечатляет, проникнуто неподдельным чувством. А вы? «Сатрапы» – как пошло... В стиле истеричной курсистки. Но мы отвлеклись. Большевик?