- Почему проходили практику на ипподроме? - удивленно спросил Трошкин.
   - Потому что училась в ветеринарном.
   - И много на вашем счету спасенных на поле боя?
   - Не помню сколько, но порядочно...
   - Имели ранения?
   - Имела - одно средней тяжести, другое легкое.
   - И оставались в строю?
   - Что было делать, если рота в беспрерывных боях. Подружку мою, Инну Грошеву, накрыло миной, я осталась одна, а раненых - каждый третий...
   Он что-то еще спросил меня, но глаза у меня слипались, голос Трошкина стал какой-то далекий, слова несвязными, я погрузилась в сон.
   Спала я плохо. Мне почему-то вспомнился ипподром, обгоняющие друг друга рысаки и среди них мой любимец Гордый, как мы готовили его с молодым наездником Васей Волоховым к призу. Однажды Вася вывел Гордого из денника и я заметила, что лошадь неправильно выносит правую переднюю ногу. Наверное, на проминке Волохов поторопился дать сбой, слишком рано послал бичом и во время проскачки со спокойной рыси на галоп Гордый оступился и захромал. Две недели тогда провозилась я с ним, пока, как у нас говорили, ремонтировала рысака. Два раза в день, утром и вечером, приходила в денник, массировала Гордому ногу, прикладывала компрессы. А на Васю жалко было смотреть - ходил грустный, будто в воду опущенный. Шутка ли, вывести из игры такого великолепного рысака, на которого больше всего делали ставок! Сколько же было радости у молодого наездника, когда я разрешила ему вывести на круг Гордого и лошадь прошлась по нему легко, горделиво, слегка склоняя гривастую голову и грациозно выбрасывая тонкие, будто выточенные ноги в белых чулках. И вот наступает день скачек. Вася Волохов сидит в своей униформе в легкой кошевке. Раздаются удары гонга, и четыре лошади враз срываются с места и несколько минут бегут рядом. На повороте ко второму кругу Гордый резко вырывается вперед и уже явно недосягаем; гул голосов потрясает трибуны. Я вскакиваю с места, бегу задыхаясь к финишному столбу, куда вот-вот должен прискакать Гордый.
   "Назад! Сумасшедшая, куда она бежит, ведь он раздавит ее!" - кричат мне с трибун...
   ...Когда я проснулась, Трошкин стоял, прислонившись к дереву, и курил.
   - Что вам не спится, сестричка? - спросил он, когда я подошла к нему. - Поспали бы еще.
   - Нет, теперь уже не усну, - пробормотала я. - А вам почему не спится?
   - Захотелось курить...
   В лесу от большой росы было холодно. В просветах между деревьями еще сквозило звездное небо, и так было тихо вокруг, что даже не верилось, что находимся во фронтовой полосе, на месте недавнего боя. Кто же кого потеснил из леса: наши немцев или они наших?
   Мы не стали дожидаться, пока рассветет, и, чуть только забрезжило, решили пойти дальше.
   К вечеру, совершенно выбившись из сил, набрели на полуразрушенный хутор. Хата стояла без крыши, пробитая снарядом, а хозяйственные постройки целехоньки.
   Трошкин сказал, что дальше не пойдем, ночь может застать где-нибудь в открытом поле. Сперва хотели заночевать в сарае, но решили, что в разрушенной хате безопасней.
   Когда мы вошли туда, не обнаружили ни стола, ни табуретки, ни кровати. Только в полутемном углу висела небольшая, затянутая паутиной икона божьей матери с погасшей лампадкой. Видимо, хозяева, покидая жилье, специально оставили икону в надежде, что она охранит дом и они еще вернутся в него.
   - Укладывайтесь, а я подежурю, - сказал Трошкин.
   - Мне бы только часик один.
   - Укладывайтесь, там видно будет!
   Он помог мне стащить сапоги, я выжала воду из портянок, разложила их на подоконник сушить и легла. Трошкин тем временем навешивал на крюк дверь. Потом достал из кобуры свой ТТ, извлек обойму, добавил в нее недостающие патроны, поставил пистолет на боевой взвод и сел у порога.
   Не знаю, долго ли он оберегал мой сон; когда я проснулась, он все еще сидел и курил.
   - Ложитесь, старший лейтенант, - сказала я. - Вы не меньше меня устали.
   Подумав, он лег рядом, и тут я заметила, что повязка на голове у него пропиталась кровью. Я хотела сменить ее, но Трошкин почему-то отказался.
   - Все у меня в порядке, никакой боли не ощущаю.
   - Все равно нужно, - настояла я. - Рана хоть и не глубокая, но кровоточит.
   Я взяла из санитарной сумки свежий бинт, вату, пузырек с йодом и принялась обрабатывать рану. И тут я близко увидела глаза Трошкина, грустные, усталые, потерявшие свою прежнюю живость, и мне до боли стало жаль старшего лейтенанта. "Навязалась ему, - почему-то подумала я, - был бы один, давно бы пробился к своим!"
   И то, что Трошкин безотлучно находился со мной, делил, как говорят, все муки, заботился, уложил меня спать, а сам сидел в карауле, - до глубины души тронуло меня, и я, не отдавая себе отчета, потянулась к нему, обхватила его шею руками и стала целовать.
   Потом мы легли, укрылись плащ-палаткой, я положила голову ему на грудь, он понял это по-своему и крепко обнял меня. Я не стала сопротивляться...
   Впервые за много лет мне вспомнилось детство.
   Вспомнилось, как однажды отец, районный ветеринарный врач, собравшись в поездку по окрестным селам, взял с собой и меня, и мама напекла в дорогу разных вкусных восточных сластей. Какая это была радость - сидеть вместе с отцом в легкой кошевке и грызть орехи, сваренные в меду.
   Вернувшись домой, я сказала маме: когда я вырасту большая, стану таким же, как папа, доктором, буду лечить коровок и лошадок. Мама слушать этого не хотела, она считала, что меня нужно учить музыке. В маминой семье все были музыкантами; начав с детства играть на рояле, она подавала надежды, и, если бы не раннее замужество, достигла бы большего, не осталась бы учительницей в музыкальной школе. А папа слушал и посмеивался, он считал, что рано говорить о моем будущем, вырасту, окончу школу - и сама сделаю свой выбор.
   Я уже была в четвертом классе, когда папа во время одной из поездок в район заболел и, пролежав неделю вдали от дома, умер. Получив горестное известие, мама оставила меня на попечение соседки и уехала хоронить отца.
   Мне долго не говорили о смерти отца, сказали, что он в командировке и приедет нескоро. Но одна из соседских девочек случайно проболталась, и, ошеломленная известием, я побежала домой, кинулась к матери и со слезами закричала:
   - Мамочка, зачем ты обманывала меня, папа мой никогда не приедет! - и забилась в истерике.
   Целую неделю я пролежала в постели, а когда немного оправилась от болезни, врач посоветовал увезти меня в Ереван.
   Шли годы, горе постепенно улеглось, но я нет-нет да и вспомню отца, забьюсь в угол и часами сижу там, захлебываясь слезами. В такие дни я не ходила в школу, и ни мама, ни дядя Гурген не напоминали мне о пропущенных уроках.
   И то, чего мама больше всего боялась, все-таки произошло: получив аттестат, я заявила, что поеду поступать в ветеринарный:
   - В память о папе!
   Перед самой войной, студенткой третьего курса, меня послали на практику под Пятигорск, на ипподром...
   2
   - Покинув на рассвете хутор, - продолжала Вера Васильевна, - часа три шли мы по пересеченной местности. Редкий березняк чередовался с кустарником, потом открылось небольшое поле, дважды приходилось переправляться через речки, к счастью, неглубокие, затем опять луг, но не мокрый, как прежде, а сухой, холмистый. Стала портиться погода, но нас это ничуть не смущало, казалось, что так даже лучше - при плохой видимости можно подольше остаться незамеченными, да и за холмами хорошо скрываться. Словом, в полдень мы вышли к шоссе. Трошкин велел мне лечь за высокий холм, густо поросший травой, а сам отправился разведать шоссе.
   Минут через сорок он прибежал взволнованный, с гранатой в руке, и мне показалось, что он хочет выдернуть кольцо.
   - Что, немцы?
   - Гонят вдоль шоссе колонну военнопленных, - тревожным шепотом сказал Трошкин.
   - Теперь все, конец! - вырвалось у меня. - Если у них овчарки, то сразу найдут нас...
   - Овчарок, кажется, нет, - успокоил меня Трошкин.
   Он лег рядом и, оттеснив меня, немного выдвинулся вперед.
   Вскоре из-за поворота показалась колонна военнопленных.
   Разутые, в изодранных гимнастерках без ремней, поседевшие от горя и пыли, шли они по семь человек в ряд, держась друг к другу поближе. В колонне было человек пятьсот, но двигалась она так медленно, что, казалось, ей не будет конца. В хвосте колонны брели три девушки, медсестры или связистки, разутые, с избитыми в кровь ногами, без пилоток, с давно не чесанными волосами; у одной правая рука была в гипсе, забинтованная грязной марлей кисть лежала неподвижно на повязке; гимнастерки на ней не было, и девушка стыдливо прятала грудь, придерживая здоровой рукой бюстгальтер. Самый ужасный вид имела другая - маленькая, тоненькая, как тростинка: изуродованное лицо с запекшимися на губах сгустками крови, левая нога не сгибается в колене, и, если бы ее не поддерживали товарищи, она бы упала.
   Конвойные с засученными до локтей рукавами, в касках, направив автоматы на пленных, то и дело покрикивали: "Шнель, шнель!" - однако пленные как шли медленно, понурив головы, так и продолжали идти, не обращая, казалось, внимания на крики конвойных. Овчарок с ними не было, и я облегченно вздохнула.
   - Немцы обязательно пристрелят в дороге ту, маленькую! - сказала я Трошкину, чувствуя, что сейчас разрыдаюсь.
   - Тихо, крепись, не выдавай себя, - шепнул он, - может товарищи доведут ее до места.
   Когда колонна дошла до развилки, оставив за собой рыжее облако пыли, вдруг раздалась автоматная очередь.
   - Так я и знала, пристрелили ее!
   - Не шуми, говорят тебе! - сердито, почти зло произнес Трошкин, отталкивая меня плечом.
   Я от обиды заплакала...
   Вера Васильевна, заметно волнуясь, закурила. Ольга, подперев руками лицо, смотрела на нее, боясь пошевелиться, - так она была захвачена ее рассказом.
   После краткого молчания Истомина сказала:
   - Не сочтите, Ольга Игнатьевна, за бахвальство, если скажу, что я всегда была неробкого десятка. Свою первую закалку получила во время моей практики на ипподроме. Мне захотелось поскорей научиться ездить верхом на лошади. Ничего не сказав Васе Волохову, я однажды вывела из денника Гордого, кое-как уселась на него и поддала под бока; конь, сразу же почувствовав неопытного седока, вскинулся, тряхнул гривой, и я мгновенно оказалась на земле; три дня ходила с ушибленным плечом, превозмогая боль. В конце концов, набив шишек, я научилась ездить верхом.
   На фронте я тоже не робела. Но тогда при одной мысли, что мы с Трошкиным вдруг наткнемся на немцев и они возьмут нас живыми, меня от страха кидало в дрожь.
   - Валерий, - как-то сказала я, - если это случится, застрели меня...
   - Вместе, Вера, вместе, - ответил он. - Жить вместе и умереть - тоже вместе.
   Разговор этот произошел вечером в березовой роще, куда мы пришли совершенно выбившиеся из сил, мокрые, голодные, - последние две галеты мы съели днем, только на донышке фляги осталось немного спирта.
   На раннем рассвете нас разбудили выстрелы. Где-то за лесом полыхало небо. Взлетело несколько осветительных ракет, и сразу же грянула пулеметная стрельба.
   - Похоже, наши контратакуют, - вслух подумал Трошкин и добавил: Значит, впереди линия фронта...
   Эти его слова так ободрили меня, что показалось, будто слышу крики "ура", и всякий страх у меня пропал.
   Мы поползли по-пластунски, в кровь обдирая локти и колени: Трошкин впереди, я - чуть позади, не обращая внимания на все усиливавшуюся стрельбу. И когда казалось, что мы уже недалеко от поля боя, стрельба неожиданно стала отдаляться. Опять взлетели осветительные ракеты, и стало видно, как вдали дымится земля, а среди поля стоят накренившиеся подбитые танки. Охваченные смутной надеждой, мы продолжали ползти, и вдруг над нами засвистели пули, они с визгом впивались в землю так близко, что мы едва успели спрятаться в ложбинке.
   Группа немецких солдат, человек пять или семь - теперь уж точно не помню, - приближалась к нам. То один, то другой даст короткую очередь из автомата, остановятся, поговорят между собой и идут дальше.
   - Живыми не сдадимся, - твердо сказал Трошкин, снял с пояса гранату, а мне отдал свой пистолет.
   Однако немцы, должно быть, не сразу заметили нас. Один из них опять пальнул из автомата, другой крикнул ему:
   - Ахтунг!
   Трошкин уже хотел сдернуть с гранаты кольцо, но я, схватив его за руку, остановила.
   - Не надо, Валерий, может, обойдется, одной гранатой всех не убьешь.
   Он резко отстранил меня плечом.
   - Она для нас с тобой, Вера...
   - Лучше застрели меня!
   Я протянула ему пистолет.
   - Нет, сперва ты...
   - Я не могу, Валерик, я не могу! - и неожиданно для него вскинулась и побежала: - Стреляй, Валерик!
   Не успела я пробежать и десяти шагов, как ощутила острый толчок в спину пониже левой лопатки, потом легкое жжение. Сразу же перехватило дыхание, помутнело в глазах, я зашаталась и рухнула ничком в траву.
   В этом месте Ольга встрепенулась, передернула плечами, почувствовала, как по спине пробежал холодок.
   Истомина, заметив ее волнение, сказала:
   - Я же вас, Ольга Игнатьевна, предупредила, что ничего веселого в моей истории не будет... А я ведь дошла только до половины, так что крепитесь и выслушайте до конца...
   - А как же, непременно до самого конца, - смущенно ответила Ольга. Минуточку погодите, я принесу свежего чаю...
   Наливая чай, она спросила:
   - Как же вы, Вера Васильевна, воскресли из мертвых? Как хирург утверждаю, что это чудо какое-то. Конечно, если бы тут же на месте, сию минуту оказали срочную помощь, еще можно было на что-то надеяться. А так как у вас...
   - Наверно, чудо! - согласилась Вера Васильевна. - И узнала я о нем гораздо позже, когда в медсанбате ко мне вернулось сознание. Оказалось, что санитары из похоронной команды, подбирая убитых на поле боя, - немцы тогда отступили, - кинули и меня на волокуши. И пока везли вместе с трупами к братской могиле, одному из снанитаров, ефрейтору Пахому Котлову, показалось, что вроде бы я дышу. Он склонился надо мной, достал из кармана гимнастерки осколок зеркала и приложил к губам - зеркало слегка запотело.
   Вот так и произошло чудо!
   3
   Двое суток шла борьба за мою жизнь. Когда меня привезли в медсанбат, врачи обнаружили, что пуля застряла в легком. В условиях медсанбата такую сложную операцию делать было рискованно, и меня перевезли в госпиталь, расположенный в прифронтовом селе. Полковник медицинской службы - после я узнала, что он профессор, - осмотрев меня, стал спрашивать, при каких обстоятельствах в меня стреляли, но я скрыла правду, сказала: когда немцы окружили и хотели взять живой, пыталась убежать. Однако профессор установил, что стреляли не из немецкого пистолета, что пулевое ранение из нашего ТТ. Я была так слаба и с таким трудом отвечала на его вопросы, что профессор приказал срочно готовить меня к операции. Длилась она около трех часов и прошла благополучно, зато последующие, послеоперационные дни были очень тяжелыми, можно сказать, что я находилась между жизнью и смертью.
   Спустя неделю, когда немного окрепла, вместе с другими тяжелоранеными меня отправили в санитарной карете на ближайшую станцию, где нас ожидал эвакопоезд.
   Пять суток тряской езды в вагоне с частыми остановками очень утомили, и всю дорогу меня не покидала мысль о Трошкине. Я была уверена, что немцы дорого заплатили за его жизнь. Я даже вообразила себе, как, подпустив их поближе, он взорвал гранату и, погибая, уложил если не всех, то добрую половину. "Нет, живым Валерий им в руки не дался!"
   Первый запрос о судьбе Трошкина я послала спустя два месяца из сибирского госпиталя и, не получив ответа, решила, что с фронта еще не поступили сведения, надо ждать. Как-то поздно вечером в палату пришла лечащий врач, майор медицинской службы Алиса Петровна. Она присела ко мне на кровать, справилась о самочувствии, а когда я спросила, скоро ли выпишут, Алиса Петровна доверительно-ласковым голосом сказала, что долго держать не будут, но о возвращении на фронт нечего и думать.
   - Почему, доктор?
   Алиса Петровна помолчала, потом как можно более ласково сказала:
   - Вы, голубушка моя, в положении. В вашем состоянии сохранить беременность не просто. Но организм у вас крепкий, с тяжелейшим ранением справились, сможете и родить, - и заключила: - Так что, голубушка, надо вам думать о сохранении ребенка.
   Я ожидала, что Алиса Петровна начнет осуждать меня за "фронтовую любовь", но, к радости моей, она только спросила:
   - Кого бы вы хотели, сына или дочку?
   - Сына! Отец моего будущего ребенка погиб на войне. Если у меня родится сын, я назову его в честь отца - Валерий.
   - Правильно, - одобрительно сказала Алиса Петровна. - Ну а если девочка, назовете - Валерия.
   Когда Алиса Петровна ушла, я не знала - радоваться мне или плакать.
   Сперва появилось желание срочно сообщить матери в Ереван, но я раздумала. Ведь скоро выпишут из госпиталя, дадут литер и я уеду к родным. Но после выписки мне не разрешили никуда уезжать, сказали, что нужно пожить месяц-другой где-нибудь вблизи госпиталя, чтобы за мной наблюдали врачи.
   Сын у меня родился в Ереване, и вместе с большой радостью обострилось чувство горечи от гибели Трошкина. Маленький Валерик был вылитый отец, такой же светловолосый, с чуть суженным к подбородку личиком и голубыми глазами. С каждым месяцем это сходство выявлялось все больше. Может, в будущем, думала я, в характере сына что-нибудь будет и от меня, - время покажет!
   Когда Валерику исполнился годик, я стала рваться на фронт.
   Заранее предвидя, что мать будет против, я, ничего не сказав ей, подала рапорт в горвоенкомат. В рапорте указала номер своей воинской части, где без малого год воевала, находясь в беспрерывных боях, перечислила награды. Военный комиссар, прочитав рапорт, с сочувствием отнесся к моему желанию "защищать Родину до победного конца", однако предупредил, что все будет зависеть от медицинской комиссии. Как я ни храбрилась, как ни бодрилась перед врачами, меня не только не пропустили, а начисто списали с воинского учета, выдав белый билет.
   Тогда рассудительный дядя Гурген посоветовал закончить институт. Он сказал: нельзя оставаться недоучкой, без твердой специальности. Прибавилась забота о сыне, которого нужно поднимать, да и мама тоже скоро потребует к себе внимания. Хотя она преподавала в музыкальной школе и неплохо зарабатывала, здоровьем заметно сдала, участились сердечные спазмы.
   Я сделала так, как советовал дядя Гурген.
   Меня зачислили без экзаменов на третий курс ветеринарного института...
   ...Когда в институте началось распределение, мне предложили поехать в Тамбовскую область, в племенной свиносовхоз, но тут выяснилось, что есть путевка на ипподром под Пятигорском, где я перед войной проходила практику, и мне ее охотно дали. В надежде, что встречу там своих старых друзей, особенно Васю Волохова, я ходила счастливая. Сдав госэкзамены, уехала к родным в Ереван, побыла полтора месяца с сыном: он вырос, поздоровел и еще больше стал похож на Трошкина. Маме я сказала, что, как только обживусь на новом месте, заберу ее с Валериком к себе.
   Встретили меня на ипподроме хорошо, обещали в скором времени отдельную квартиру, но никого из друзей, к сожалению, там не нашла. Старый наездник Крок, что опекал меня, когда я проходила практику, умер в эвакуации. Вася Волохов погиб на фронте, он командовал в кавалерийском полку эскадроном.
   Словом, все здесь для меня начиналось заново. С конезавода стали поступать лошади - молодые необъезженные рысаки и кобылы на сносях, за которыми особенно требовался уход. Среди кобыл была одна знатная, чистейших арабских кровей, игреневой масти, такая статная и горделивая, что даже беременность не испортила ее красоты. От нее ждали какого-то особенного жеребенка, и директор ипподрома, предупредив меня об этом, приказал держать Ганьку - так звали ее - под пристальным наблюдением.
   Тщательно осмотрев Ганьку, я установила, что она должна ожеребиться самое большее через пять-шесть дней, и все это время неотлучно находилась в деннике, имея при себе ножницы и суровые нитки. Можно сказать, что я перешла, как в войну говорили, на казарменное положение. Поставила в углу топчан, набила наволочку сеном, постелила рядно и ложилась на часок-другой вздремнуть. Но сон мой был чуток - стоило Ганьке пошуршать соломой или фыркнуть погромче, как я тут же просыпалась и шла к ней.
   На четвертые сутки, рано утром я приняла у Ганьки жеребенка. Когда свет пробился через высокие оконца в деннике, я увидела, что жеребенок родился светло-игреневой масти; эта масть обычно не удерживается, со временем цвет может резко измениться. На другой день жеребенок уже встал на ноги и подходил к матери сосать молоко. Еще через день он уже свободно ходил по деннику, раскидывая ноги и слегка постукивая копытцами по деревянному настилу. В это же время к новорожденному приставили конюхом Николая Богачева, лет тридцати, недавно демобилизованного из кавалерии. Вспомнив моего прежнего Гордого, я предложила директору дать жеребенку такую же кличку, только с приставкой - Гордый-Второй. Директор не стал возражать, ему понравилось, что возродятся ипподромные традиции, тем более что он был наслышан о замечательном призовом рысаке Гордом, действительно красе и гордости довоенного ипподрома.
   - Не думайте, - сказала Вера Васильевна, - что появился на свет жеребенок и у ветврача, как говорится, заботы с плеч долой. Как раз тут-то все и начинается. Через неделю необходимо переселить кобылу с жеребенком из прежнего светлого денника в другой, более темный, потому что яркий свет может повредить жеребенку глаза; еще через две недели нужно выводить его на прогулку, причем только рано утром или в конце дня, когда мало солнца.
   Но какое это удовольствие видеть, как малыш, впервые очутившись на воле, сперва боязливо жмется к матери и, за какие-нибудь пять-десять минут освоившись, отрывается от нее - и пошел скакать по манежу, и готов так до упаду, но его нужно вовремя остановить, иначе появится сильное сердцебиение и этот дефект может остаться надолго, лошадь, в конце концов, сойдет с круга. Все это нужно заранее учитывать. Однако Гордый-Второй, отданный на попечение Богачеву, развивался нормально. Помню, как мы с Николаем Антиповичем отнимали жеребенка от матери и переводили в отдельный денник, как можно дальше от Ганьки, чтобы они не могли слышать, как у нас принято говорить, взаимное ржание. С этих пор жеребенок начинает жить самостоятельной жизнью и ветврачу нужно особенно наблюдать за ним.
   Забегая вперед, скажу, что первоначальная светло-игреневая масть у Гордого-Второго, как мы и предполагали, постепенно перешла в светло-серую с белыми, чуть ли не до колен, чулками, в точности как у нашего довоенного Гордого-Первого, хотя никакой решительно связи между ними не было, просто случайное совпадение. И уже в эту пору Гордый-Второй начал проявлять свою изумительную стать: он был словно весь выточен - тонкий, грациозный, пружинистый, каждая жилочка играла у него под гладкой, как шелк, кожей. Со временем, стараниями Богачева, он стал выказывать свои лучшие качества. Это уже была правильно выезженная лошадь, у которой наездник отлично выработал сбои и верность к узде и вожжам. Она легко, без малейшего напряжения бегала по кругу, и когда инспектор манежа, в недавнем прошлом тоже наездник, Высоцкий, спросил меня, хватит ли трех месяцев, чтобы подготовить Гордого-Второго к призу, я твердо ответила, что вполне хватит, и обещала, что окажу Богачеву всяческую помощь.
   Багачев до тонкости изучил характер своей лошади, приучил ее к своей тактике, особенно на резких и стремительных поворотах. Когда, случалось, Гордый-Второй при этом упирался в удила, Богачев почти незаметно переводил их справа налево и обратно - слева направо, - и лошадь отвечала на маневр, начинала бежать резвее. А когда он неожиданно, легчайшим посылом переводил с рыси, как у нас говорится, на скок, Гордый и на это отвечал сразу. Правда, иногда случалось, что конь сбивался и, упершись в удила, скидывал их, тогда Богачев незаметно делал переводку, принуждал вновь вовлечься в удила и лошадь опять настраивалась на ровную, ритмичную рысь. Подготовил Богачев нашего общего любимца и к так называемому "приему", то есть к тому, чтобы прямо с постанова он устремлялся вперед, стал, как мы говорим, на размашку, сохранив при этом правильность движений, всю красоту и стать.
   Конечно, со стороны может показаться, что все просто, на самом же деле это, не боюсь сказать, тонкая наука, и, чтобы овладеть ею, нужно потратить годы упорного труда, терпения. Я и сама многому научилась у Богачева.
   Все три месяца, что мы готовили Гордого-Второго к призу, я присутствовала на тренировках и, перед тем как поставить лошадь в денник, выслушивала у нее сердце, проверяла дыхание, ощупывала ноги...
   Пусть вас не удивляет, Ольга Игнатьевна, что я так подробно рассказываю об этом, ведь именно с Гордым-Вторым связано самое трагическое в моей жизни...
   ...Пока я работала на ипподроме, не переставали приходить письма от моего сокурсника Андрея Федоровича Гаврилова. Он тоже после ранения на фронте был начисто списан с белым билетом. Андрей мечтал после института уехать в тундру, в оленеводческий колхоз, и своего добился. Перед своим отъездом на Север он звал и меня с собой. Я сказала, что не могу так далеко уехать от сына, пройдет какое-то время - и я решу. Кажется, он понял меня, Андрей, и предупредил, что оставляет в сердце надежду.
   - Тундра, тундра, - мечтательно сказала Истомина. - Люди, которые знают о ней понаслышке, убеждены, что это голая, забытая богом земля с болотами и марями, где одни сплошные мхи. Я прежде и сама так думала. Но в тундре, скажу я вам, есть и свои прелести. Хотя лето короткое, август месяц тихий, ровный, светлый. Тундра сплошь покрыта цветами, особенно много багульника. Расцветает он в июне и держится в иной год до поздней осени. Настоящего леса нет - стланик да ерниковые березки; на озерах тьма белых лилий и кувшинок. Лично я, Ольга Игнатьевна, больше люблю тамошнюю зиму, особенно февраль, он всегда очень солнечный. А какие в феврале закаты! Загорится холодным огнем горизонт, обагрит снега, и все вокруг розово! Бродят табунами олени, стучат копытами, выбивают из-под снега ягель, и рога у них так и пламенеют от закатного солнца...