Пришлось проваливать, и весьма прытко, поскольку один из рейтар принялся раздувать фитиль аркебузы. Куда бы ни угодил называемый пулей свинцовый шарик размером с добрый орех — хоть в голову, хоть туда, куда посулили, — разница будет лишь в том, придется ли мучиться перед смертью.
   Нор опрометью бросился в туманное озеро Прорвы. До самого последнего мига он лелеял робкую надежду, что господа орденские иерархи просто хотят его припугнуть. А теперь дурацкая эта надежда сгинула. И нечего больше мешкать, и выбирать не из чего. Одним всемогущим Ветрам известно, какие ужасы готовит для него Серая, но ничего не может быть хуже, чем медленная смерть от переломов, кровотечения, голода... Не убьют (что вы, как можно!) — просто помогут умереть самому. От души помогут, старательно и не без фантазии.
   А потом снова была тропа... Нет, не тропа даже — полоска сравнительно ровной, нашпигованной камнем земли между двумя стенами мрака; и клубился, колыхался вокруг розоватый, будто факельным пламенем подсвеченный туман, в котором потонуло все — даль, высь и неуловимая грань, разделившая жизнь на нынешнее и прошлое. Или вовсе не было ее, этой грани? Может быть, всемогущие сжалились над отлученным и во мгновение ока превратили его — избитого, голого, жалкого — в снаряженного латника-победителя? Превратили позорно гонимого в возвращающегося победоносно? Облагодетельствовали, значит... А железный бивень вместо левой руки — это что, тоже благодеяние? А зачем было стравливать его не с кем-то из обидчиков, а с самым дорогим человеком? Не жалость это, нет, не снисхождение, а новая злая издевка... И если превращение было мгновенным, то почему сейчас не вечер, а день? Если это могучие решили волшебным образом облачить его для схватки, то зачем же уподобили пугалу? Одели как последнего дикаря... Шлем, конечно, настоящий, и меч тоже, но чего стоит прочее! Вместо кирасы или панциря — нелепый, едва прикрывающий грудь и спину клок кожи, увешанный медными бляхами... Такое приличествует не воину, а базарному плясуну, зарабатывающему на жизнь кривляниями да попрошайством. Вместо кинжала — какой-то мясницкий тесак с дрянным лезвием... А дубинка, подвешенная к поясу, она-то зачем?! Точно такую же прицепил у себя в таверне отец Рюни. Таверна его называется «Гостеприимный людоед», поэтому все стены в ней почтеннейший Сатимэ придумал разукрасить дикарскими щитами и масками. А над очагом висят головные уборы из перьев колдовской птицы Гу и дубинка. Оборванец, продавший ее за четыре тут же пропитых медяка, уверял, будто такими избивают друг друга в Ночь Клыкастой Луны бесноватые шаманы с острова Ниргу. Так неужели всемогущие не смогли бы подыскать для своих чудес что-нибудь более подходящее? Чушь какая-то...
   Но главное даже не в этом. Главное в том, что душу терзает и мучит ощущение горчайшей потери, словно бы ни с чем не сравнимая ценность пропала где-то позади, в сером тумане. Пропала безвозвратно и навсегда, оставив от себя лишь обрывок медной цепочки, который захлестнулся вокруг невесть откуда взявшейся на груди вонючей кожаной ладанки. Значит, все-таки было что-то, произошедшее в Прорве (или, возможно, за ней)? Было, но спряталось почему-то, сгинуло, сохранившись в памяти лишь смутными оттенками чувств...
 
   Жалобно, со всхлипами застонала Рюни, и Нор очнулся, отчаянно замотал головой, как будто надеясь вытряхнуть гнетущие мысли. Хватит наконец изображать из себя статую Скорбящей Морячки. Рюни ранена, а он еще и пальцем шевельнуть не удосужился, чтобы помочь, — он, видите ли, воспоминаниям предаваться изволит... Скотина...
   Нор вскочил, торопливо оправил болтающееся на поясе увесистое вооружение. Мельком подумалось, что если теперь же, по горячим следам не удастся восстановить утраченное памятью, то потом и пытаться нечего; но он только подбородком дернул: нельзя, не до этого.
   Рюни оказалась неожиданно тяжелой. Повинен в этом был ее воинский панцирь, однако стаскивать его с бесчувственной девушки показалось делом почти невозможным. Поди-ка попробуй управиться со всеми шнурками да пряжками — одной-то рукой! Ладно, и так осилим...
   Став на колени, Нор осторожно попробовал приподнять Рюни, взвалить ее на плечо, и сам удивился, насколько удачной оказалась его попытка. Даже увечье почти что не помешало, словно он успел уже привыкнуть, приспособиться к своей однорукости. Странно? Да. Только на фоне прочих несметных странностей эта мало чем примечательна...
   Оба шлема остались валяться в траве; принадлежащий Рюни клинок — тоже. Жалко, конечно, но до Каменных Ворот не так уж близко, и лишняя тяжесть будет изрядной помехой.
   Первый шаг дался с трудом, однако дальше дело потихоньку наладилось. Тропа была не из гладких, и приходилось неотрывно смотреть под ноги, чтобы не оступиться, не споткнуться, потому что на каждый толчок Рюни отзывалась коротким болезненным всхлипом.
   Кроме как под ноги, никуда смотреть и не стоило. По сторонам тянулось унылое однообразие скальных обрывов, на которые ни человек, ни зверь, ни извергнутое Прорвой чудовище не смогли бы вскарабкаться, даже спасаясь от неминуемой гибели. Тропа петляла, змеилась между отвесными каменными стенами, и впереди, за несколькими извивами бывшего когда-то речным руслом ущелья, перегораживала ее построенная людьми крепостная стена — Каменные Ворота. Никакие они, конечно, не каменные, и даже не ворота, а просто узкая дубовая дверца, окованная массивным железом. Там всегда неусыпная стража, оттуда уставились в сторону Серой Прорвы жерла медных корабельных мортир — ни одному нездешнему монстру нет хода за эту стену, в земли, обитаемые людьми. Наверное, и Нору нет туда ходу, наверное, изнывающие в карауле рейтары выполнят обещание давешних конвоиров — изувечат и бросят подыхать на берегу тумана. Ну и пусть. Все равно ведь деваться некуда. И это единственное место, где могут помочь Рюни...
   Ходьба превратилась для Нора в тяжкую надоедливую работу. Пот разъедал лицо; в глазах темнело от нескончаемого мелькания камней, выбоин, кочек; мысли стали вялы и скудны. И когда, свернув за очередной поворот, он едва не уткнулся в грудь спокойно стоящего человека, то лишь фыркнул злобно: вот ведь стал на самой дороге! Ему даже в голову не пришло подумать, откуда мог взяться праздный прохожий там, где люди вообще бывают редко и где никогда не бывает одиноких людей. Уже двинувшись было в обход досадной преграды, Нор наконец-то сообразил заглянуть встречному в лицо. И лицо это — бесстрастное, исполосованное то ли шрамами, то ли старческими морщинами — оказалось вдруг таким знакомым, что парень аж вскрикнул, вскинулся ошалевшим от восторга щенком: вот кто защитит, поможет, выручит и Рюни, и его... В следующий миг окружающие скалы взорвались брызгами разноцветного пламени, а потом мир проглотила вязкая, ленивая тьма.
 
   Покрышка фургона набухла росной сыростью; мутные ручейки пропитали подстилку, и мокрая слежавшаяся солома неприятно липла к голой спине. Где-то там, за грязной холстиной, рождался день. Наверное, он будет безоблачным; наверное, влажный пронзительный ветер уже буянит над поросшими терновником холмами, рвет хрупкие цветы с черных корявых веток, пасет пыльные смерчики на вытоптанной скучной дороге... Хороший, наверное, будет день, веселый, светлый, только не для Нора эти веселье и свет.
   Повизгивают несмазанные колеса, скрипит-грохочет колыхающийся на выбоинах фургон, неровным лязгом отзываются на эти колыхания наборные панцири охранников и кандальные цепи... Вся ночь прошла в пути, занимается утро, но ни отдыха, ни конца торопливой езде, похоже, не будет.
   Везут. Куда везут, зачем? Не сказали. Поздним вечером с руганью ввалились в подвал, схватили, поволокли по узким лестницам, по гулким пустым коридорам; потом швырнули на руки двоим латникам, и те — тоже с руганью, с тумаками — приковали ржавыми цепями к днищу. Пока они препирались, соображая, как цеплять цепи на обрубок увечной руки, темный двор оживал факельными огнями и раздраженными спорами. Нор видел багровые блики, просвечивающие сквозь дыры фургонной покрышки, слышал, как кто-то уверял, будто без ведома господина старшего надзирателя не имеет права, а в ответ требовали задраить пасть и убираться из-под копыт. Потом хлопнул бич, лошади с места рванули чуть ли не вскачь...
   За всю ночь фургон останавливался только дважды. Не успевал стихнуть колесный скрип, как один из латников выбирался в темноту, и снаружи затевалась лихорадочная суета. Топот, конское ржание, голоса... Один раз Нору примерещился невнятный вопль: «Именем его первосвященства!..» Если на остановках действительно меняли лошадей и если происходило это на обычных почтовых станциях, то за ночь фургон отмахал не меньше пятидесяти лиг. Но куда же, куда везут? В Столицу? Обратно к Последнему Хребту? В Галерную Гавань?
   Впрочем, Нору так и не удалось принудить себя к размышлениям о цели этой внезапной поездки. Он устал, отупел от неспособности разобраться в происходящем. После его возвращения из Прорвы минуло уже больше двадцати дней, но ни один из них не принес никаких объяснений. Наоборот, время плодило загадки, как поварская неопрятность плодит мерзостных насекомых.
   Из всего случившегося Нор сумел понять только одно: пока он с восторгом любовался лицом бывшего Первого Учителя Орденской Школы, кто-то подкрался сзади, причем подкрался не с пустыми руками. Волшебная вспышка и последовавшая за ней чернота имели вполне прозаическое объяснение — хороший удар по голове, на память о котором сохранилась здоровенная ссадина. Спасибо всемогущим, хотя бы это не подлежало сомнению. Но вот кто бил? За что? Как очутился между Прорвой и Каменными Воротами отлученный от Школы старик? А главное, куда подевалась Рюни? Жива ли она?
   Когда Нор очнулся, рядом с ним не оказалось ни Учителя, ни раненой девушки. Он валялся на куче гнилой соломы, над головой нависал низкий сводчатый потолок, а вокруг были глухие стены — осклизлые, густо поросшие мхом. Это было так похоже на склеп, что парень было счел себя похороненным заживо. Однако позже приметил он под самым потолком узенькое зарешеченное оконце, сквозь которое сочился мутный свет и долетали звуки, на кладбищенскую тишину не похожие. А в дальней стене обнаружилась низкая дверца с прикрытым глазком, после чего у Нора пропали всякие сомнения относительно места своего пребывания. Тут и дурак догадается, где очутился, если на окне решетка и дверной глазок открывается снаружи.
   Вооружение пропало, исчез даже одевавшийся на культю железный бивень. Из одежды на парне остался лишь обернутый вокруг бедер лоскут заскорузлой кожи — скорее всего, к нему просто побрезговали прикасаться. По утрам в подвал (то, что это именно подвал, Нор понял, когда заметил в оконце мелькание ног прохаживающегося по двору караульного) приносили краюху дрянного хлеба и миску пахнущей тиной воды. Приносящие еду всякий раз были новые, смотрели они хмуро и на попытки заговорить не обращали внимания.
   Разговаривали с Нором другие. Каждый день, когда пятно протиснувшегося сквозь оконную решетку света доползало до противоположной стены, являлись двое допросчиков. Одутловатые, сутулые, одетые небрежно и тускло, они могли быть мелкими чиновниками окраинной префектуры, или порученцами кого-либо из орденских иерархов, или кем угодно еще. Кто их присылал, какого прока ждали от этих допросов, Нор так и не понял.
   В подвале появлялся шаткий хроменький столик; пришлые хлопотливо укладывали на нем стопки папируса, чернильницу, вязанки писчих лучинок; потом чуть ли не дуэтом задавали вопрос и, терпеливо помаргивая, ждали, когда парень примется отвечать.
   Уже после третьего прихода этой утомительно нудной пары Нор начал подозревать, что его нарочно сводят с ума, потому что допросчики требовали только одного: как можно подробнее, не упуская ничтожнейших мелочей, рассказать обо всем случившемся с момента его вступления в Прорву. Пока парень рассказывал, они старательно скрипели лучинками, высовывая от усердия запятнанные чернилами языки, а потом молча собирали свои принадлежности и уходили. На следующий день все повторялось. И через день, и через два — тоже. Без конца.
   Сперва Нор честно пытался вспомнить что-либо новое, потом лишь с тупой заученностью повторял вчерашнее (или позавчерашнее, или позапозавчерашнее — как угодно). Допросчики не досадовали, не возмущались однообразием — они прилежно записывали, уходили и являлись опять.
   Нор начал мстить. Тем же монотонным, унылым голосом он стал вплетать в свой рассказ всевозможные предположения о месте и причинах появления на свет своих мучителей. Оскорбления эти становились все злее и гаже, но с лиц допросчиков ни на миг не пропадало выражение озабоченной деловитости. Они записывали. Каждое слово. Изо дня в день.
   Так что парню следовало бы считать невесть куда везущих его латных грубиянов не обидчиками, а спасителями. Вряд ли и без того измученный рассудок сумел бы выдержать еще несколько дней изощренной пытки нелепыми допросами.
 
   Его привезли в Столицу. Это стало ясно, когда фургон нырнул в густую тень, застоявшуюся между стен многоэтажных домов, и под колесами дробно загрохотал булыжник извилистых улочек Арсдилона. А ноздри почуяли знакомый с детства, ни с чем не сравнимый запах, в котором невероятно и пряно смешались соленая влага морского ветра, жирный чад коптилен, сладковатая гниль стоячей портовой воды, смоляная горечь и одни всемогущие знают, что еще. Да если бы судьба вздумала оставить Нору изо всех чувств одно обоняние, он и тогда ни с чем не сумел бы спутать воздух родного города. Парню случалось бывать в Карре, иногда — в Лазурном Заливе, и всякий раз он поражался: вроде бы такие же порты, как Арсдилон, но — не то, совершенно не то.
   Нор заволновался, завертелся на тряских скрипучих досках, но много ли разглядишь через прорехи да щели, лежа на спине в несущейся с негородской скоростью крытой повозке? А тут еще единственный широкий просвет плотно заслонен спинами рассевшейся возле заднего борта охраны... Уже в самом конце удалось заметить, как мелькнула мимо толстенная створка распахнутых ворот, после чего за фургонной холстиной вроде бы посветлело. Потом отчаянно завопил возница, пытаясь сдержать остервенившихся от безостановочной скачки коней, и один из охранников полез через Нора к передку — помогать. Правда, судя по доносящемуся снаружи галдежу, там уже отыскалось немало более проворных и рьяных помощников.
   Расклепывая кандальные захваты, латники почему-то решили обойтись без затрещин. Они даже через борт помогли перебраться, даже под локти поддержали не сразу обретшего способность к самостоятельной ходьбе паренька. Чудеса какие-то!
   Впрочем, подлинные чудеса только начинались. Нора привезли к мрачноватому одноэтажному особняку, от серых стен которого, бойницеобразных окон и несообразно маленькой входной двери отчетливо веяло орденскими представлениями о безопасности и уюте.
   Особняк этот растопырился многочисленными пристройками посреди обширного двора (неслыханная роскошь по столичной тесноте да малоземелью), причем огораживающие двор стены могли бы потягаться высотой с Каменными Воротами: ни соседних крыш, ни даже шпилей и флюгеров городских башен видно из-за них не было. Нору показалось, будто он не в жилое место попал, а в каменоломню какую-то. Под ногами булыжник, вокруг — гранитная серость, которая замарала собой даже солнечные блики, такие они здесь тусклые и неприкаянные. Хмурое место, тревожное.
   Толком разобраться в своих впечатлениях ему не дали. Охранники с видимым облегчением уступили своего подопечного деловитым, одетым в черное людям, и те торопливо повели озирающегося парня к двери. Повели не грубо, без понуканий, но противиться их властным рукам Нору почему-то не захотелось.
   Его втолкнули во влажную душную каморку, сорвали с бедер грязную сыромятину и принялись купать в крохотном мутном бассейне. Потом потащили через какие-то людные коридорчики, зальцы, в одном из которых старичок с тоскливым лицом стремительно изобразил на гладко выструганной дощечке его портрет. Все это делалось так, будто бы Нор — это и не человек вовсе, а нечто неодушевленное, малоценное, но, к сожалению, покамест нужное. Никому из орденских служек и не приходило в голову, что таскать голого парня по кишащим людьми помещениям невеликодушно — как по отношению к нему самому, так и из уважения к скромности время от времени попадающихся на пути дам.
   Хлопотливая беготня неожиданно завершилась в довольно просторной, ярко освещенной комнате — окон там не было, зато у входа и под огромным золотым символом всемогущих горели двадцатисвечия. Игрой отражающихся в полированном золоте свечных огней можно любоваться без конца, однако Нору было не до красивых зрелищ. Едва переступив порог, он сразу же зацепился взглядом за покрытую витиеватой резьбой столешницу. На ней, будто на базарном лотке, лежало все, принесенное им из Прорвы: дикарская накидка, вооружение, бивень, заменивший собою кисть левой руки, одевавшийся на шею вонючий мешочек... И старая одежда, сданная когда-то на хранение в школьный цейхгауз, тоже оказалась тут. Парень дернулся было подойти поближе (может, разрешат наконец хоть что-нибудь надеть на себя?), однако его немедленно ухватили за плечи. «Не велено, — прогудел над ухом спокойный, вроде бы даже сонный голос. — Белено вымыть, накормить, и чтоб дожидался». Больше обладатель сонного голоса ничего объяснять не стал, а просто пихнул Нора в угол, где обнаружился еще один стол — маленький, колченогий, явно принесенный второпях из какого-то помещения попроще. Ни стула, ни хоть самой завалящей табуретки рядом не оказалось. Пришлось сесть прямо на пол, но это не беда. Многочисленные миски и горшочки, от которых столик едва не прогибался, содержимым своим с лихвой искупили неудобство от сидения на скользком вощеном паркете — по крайней мере, с точки зрения подростка, обладающего нормальным аппетитом, но уже больше двадцати дней питавшегося затхлой водой да колкими от отрубей хлебцами.
   После стремительной расправы со снедью Нор некоторое время отдувался, привалившись к выбеленной стене. Однако мало-помалу в голове его закопошилось нечто весьма напоминавшее мысли, причем копошение это становилось все назойливее.
   Значит, вымыли и накормили. А теперь он, стало быть, дожидается — так велено. Кем велено? Чего дожидается? Еда, конечно, была обильной и превосходной, но ведь только что съеденную Нором игуану при жизни тоже закармливали. А потом освежевали и в маринад ее... Так не придется ли самому Нору дожидаться чего-нибудь в этом роде? И, кстати сказать, необязательно «в роде». Добряк начальник охраны на памятном школьном совете среди прочих прелестей настойчиво поминал Ниргу и горные пастбища, а там умельцев-свежевателей много...
   В комнате к этому времени остался лишь обладатель сонного голоса, но он не то глубоко задумался, не то и впрямь заснул, подпирая спиной закрытую дверь. Приставать к нему с расспросами явно не имело смысла — в лучшем случае облагодетельствует очередным «не велено».
   Может, треснуть его чем-нибудь по голове (аккуратно, не до смерти), схватить со стола одежду, да и убраться отсюда, пока не поздно? Вот хотя бы двадцатисвечие, которое рядом, — тяжеленное оно и ухватистое, если за ножку... Попробовать, что ли?
   Не вставая, почти не меняя позы, Нор осторожно передвинулся ближе к двери и замер. Выждал немного, обшаривая настороженным взглядом почти уже над самой головой нависающую безмятежно-расслабленную фигуру, потом медленно, еле заметно для постороннего глаза стал приближать вздрагивающую от напряжения руку к подножию дубиноподобного светильника. Кончики пальцев уже чувствовали теплую поверхность вычурной бронзы, тело напряглось, готовое вскинуться в широком размахе, — еще миг, и...
   И ничего. Все так же бесшумно парень отодвинулся на прежнее место. Потому что, во-первых, глупо, а во-вторых, ничего не получится. Двадцатисвечие, конечно, ухватистое, так ведь это если его двумя руками хватать... А привалившийся к двери верзила взблескивает из-под опущенных ресниц стремительными хваткими взглядами. То ли и впрямь так спать приучен, то ли своей показной сонливостью хочет подбить на глупость. Ну и пускай себе хочет — Нор потакать его хотениям не нанимался. Наломать весел всегда успеется, а пока следует быть осторожным...
   Осторожность — это, конечно, хорошо, спору нет, но не из-за ущербности ли своей парень сделался таким осторожным? До сих пор ему почему-то не приходило в голову воспринять невесть откуда взявшееся увечье как что-то непоправимое, страшное. Он то и дело забывал об отсутствии левой кисти, будто давно уже успел привыкнуть, приспособиться, будто не мешала ему однорукость. А ведь и правда, не мешала... Вот хоть только что, за едой, Нор ни на миг не ощутил неудобства, так, может, и с двадцатисвечием получилось бы? Странно, очень странно, но лучше забыть, не думать об этом, иначе можно задуматься и о другом. У плешивого Рорри, который клянчит подаяние на ступенях Пантеона Благочинных, нет ноги; он закатывает штанину, показывая прохожим короткую багровую культю, и рассказывает, как тяжела жизнь калеки. Рюни всегда очень жалела Рорри, часто носила ему выпрошенные у родителей медяки, но каждый раз, подходя, до хруста в затылке отворачивалась от его культи...
   Охраняющий выход громила (такому бы не орденским служкой значиться, а шалить по ночам с кистеньком в припортовых закоулках), действительно, лишь притворялся спящим. Потому что именно он первым расслышал зародившиеся где-то в недрах скрытого дверью коридора отзвуки приближающихся шагов. Расслышал. Отшвырнул дремоту, как обглоданную до непригодности баранью лопатку. Отодвинулся, освобождая дверь, заученным четким движением развернулся к ней вполоборота — как раз вовремя, чтобы входящие смогли оценить лихость оглушительного щелчка припечатанных к паркету каблуков. Однако же здорово муштруют своих людей господа орденские иерархи! Этот, к примеру, явно способен взять на караул не хуже любого ветерана из гвардейских казарм. Конечно, наивно было бы думать, что Орден, воспитывающий виртуозов — наставников для флота и территориальных войск, — забывает о собственных нуждах. Кстати, никто так и не думает — для потери иллюзий достаточно хоть раз увидать ратников из орденских дружин.
   В иное время Нор (как и всякий подросток его лет и наклонностей) следил бы за манипуляциями бравого охранника с сосредоточенной завистью кота, наблюдающего поедание копченого окорока. Но это в иное время и при других обстоятельствах.
   Пискнувшая от чьего-то нетерпеливого пинка дверь впустила троих, и лица вошедших не сулили Нору хорошего будущего. Дородный старец в черном заношенном облачении — не кто иной, как вице-адмирал, председательствовавший на школьном судилище. Снова вздумалось ему решать судьбу Нора, причем наверняка решит он ее опять по-свински. А следом за его вице-священством поспешает один из давешних писаришек-допросчиков. Сутулый, деловитый, прижимает локтем толстенную пачку папирусов — небось, записи недавних допросов. Дождался-таки случая покуражиться, припомнить однорукому сопляку все его паскудные шуточки...
   Третьим вошел какой-то незнакомый сухонький щеголь лет сорока. Судя по крикливой отделке его зеленого бархатного камзола, этот франт никакого отношения к Ордену не имел, а потому и внимания к себе не привлек. Какой-нибудь партикулярный чиновник, затребованный вице-адмиралом ради соблюдения формальностей. «Присутствие вашего человека полагаю небесполезным, однако свое мнение касательно происходящего пусть потрудится оставить дома», — за дословность можно ручаться.
   Нор заметил, как его вице-священство, входя, глянул вопрошающе на охранника, а тот вместо ответа еле заметно пожал плечами. Значит, все-таки хотелось господину иерарху, чтобы «юный злодей» еще и нападением на караульного себя запятнал. Вице-адмирал великого Ордена соизволил облагодетельствовать провокацией никчемного однорукого недоросля. Достойны ли его вице-священства такие хлопоты, и достоин ли подобных хлопот упомянутый недоросль?
   В непонятном раздражении сплюнув на зеркальный паркет, вице-адмирал принялся бесцельно бродить по комнате. Охранник и писарь прилипли преданными взглядами к его квадратной спине, а тонконогий щеголь, ссутулясь, прятал зевоту в пышных кружевах ослепительно белой манишки. Так продолжалось довольно долго. Наконец властительному старцу надоели праздные блуждания. Он стремительно развернулся на каблуках, замер, хмуро уставился на скорчившегося у стены Нора.
   Нор к этому времени успел окончательно убедить себя, что терять уже нечего, а потому не удосужился встать даже под сверлящим взглядом его вице-священства. Иерарх, впрочем, не собирался требовать проявлений почтительности. Он придвинулся ближе и вдруг разлепил толстые брезгливые губы:
   — С кем ты дрался в Прорве?
   Нора будто по голове ударили — к чему угодно он был готов, только не к этому.
   Еще на первом допросе парень решил молчать о Рюни (а значит, и о схватке, завязавшейся в сером тумане). Он ведь не знал, каким образом девушка добыла себе стальное оружие и почему она очутилась в Прорве. А вдруг выяснится, что Рюни отважилась на самовольство? За такое не помилуют. Кстати, могут и идиоткой признать — не сейчас, так после, когда шестнадцати лет достигнет. Идиоток отлучают от человечества иначе, нежели идиотов-парней, только еще вопрос, чья участь страшнее...