— Очаг скоро совсем потухнет, — тихонько сказала Ларда.
   Леф промолчал. Он лежал, уткнувшись лицом в Лардины волосы, и не хотелось ему ни шевелиться, ни говорить, ни думать даже о вещах куда более важных, чем гаснущий очаг. Впервые за много дней парню было хорошо и спокойно, только он уже привык, что хорошее не бывает надолго. Так и случилось.
   — Помнишь, как мы с тобой чуть не подрались из-за купания? — снова заговорила Ларда. — Сперва чуть не подрались, а потом весь день там просидели — помнишь? Мама после все допытывалась, не случилось ли чего нехорошего. Допытывалась и стращала: не мечтай, говорит, что тебе это с рук сойдет без позора; это, говорит, редко с рук сходит, когда первый раз. Очень она опасалась, что у меня на празднике выбора брюхо будет торчать дальше груди... И Гуфа тоже говорит, что от первого раза почти всегда получаются дети. Как думаешь, правда?
   Леф буркнул что-то невразумительное. Дети так дети. Он-то Ларду и с брюхом не оттолкнет — это, конечно, если им можно будет показаться на празднике и если до праздника доживут. Да и не в празднике дело. Ларда уже без всякого праздника выбрала, этой вот ночью. И Леф тоже выбрал — по крайней мере, так ему казалось. А Торкова дочка продолжала что-то говорить — негромко, спокойно — и убаюканный этим спокойствием парень поначалу не очень-то прислушивался к ее словам. Зря.
   — Хорошо, если это правда. Даже наверняка правда — с чего бы Гуфа стала мне врать? Так что можешь спокойно возвращаться к своей Рюни.
   Лефу будто ледяной воды на спину плеснули. Он вскинул голову, оторопело уставился в Лардино лицо. Лицо было под стать голосу — безмятежное такое, вроде бы даже сонное. Очень спокойное лицо, вот только глаза мокрые да губы дрожат.
   — Я ведь понимаю, — говорила Ларда, — ты решил меня пожалеть и остаться. А мне так не надо, когда из жалости. Я сама кого хочешь могу пожалеть, понял? Вот теперь у меня ребенок будет, твой ребенок — чего мне еще?
   Леф открыл было рот, но девчонка вдруг повернулась к нему и зашипела яростно:
   — Молчи! Не смей врать! Думаешь, я как Истовые — все пропадите, лишь бы мне хорошо?! Если не уйдешь, я родителю скажу, и Гуфе, и всем, что ты меня силой взял, понял? Тебе все равно здесь никакой жизни не станет! Вот прямо сейчас изобью себя камнем и стану кричать!
   Ларда поднялась на колени. Обалдело глядя на нее снизу вверх, Леф видел, как девчонка нетерпеливо озирается, кусая губы... Вот, значит, какую помощь она выдумала. Да что ж ты лежишь бревном, ты, вышибала Журчащие Струны, дурак, шваль припортовая, останови же ее!
   Как? Рассказать о Крело, о том, что этот Задумчивый Краб куда нужнее Рюни, чем однорукий умелец песнесложения и кабацкого мордобоя? Вот здорово получится: все равно той я без надобности, так что могу и с тобой остаться. На худой, стало быть, конец. Такие утешения не лучше плевка в лицо. Да и не поверит — она не глупей тебя; в этаких делах она во сто крат умнее тебя и сразу раскусит вранье! Хоть самому-то себе перестань лючок занавешивать, будто сумел вытрясти из души слова адмиральского деда о том, что Рюни вовсе еще для тебя не потеряна. Ведь веришь ты этим словам, ведь только на них ты и надеешься, и если даже Рюни все-таки суждена не тебе, а твоему былому соседу по школьной келье, то достанется она ему не просто, ох до чего же не просто! А Ларду сейчас может остановить только одно: поклянись, что уйдешь. Видишь, как просто? Всего-навсего несколько раз шевельнуть языком, и готово дело. Только еще надо суметь заставить этот самый язык шевельнуться. Суметь сказать — в лицо, не отворачиваясь и не пряча глаза, — что все-таки выбираешь другую...
 
   — Что-то многовато здесь стало чудиться всякого-разного, — проворчал Хон, отступая от решетки вслед за вцепившимся ему в плечо Нурдом. Они отошли на полдесятка шагов, и вдруг Витязь тихонько зашептал, щекоча губами Хоново ухо:
   — Стой здесь, что бы ни услыхал. Когда я отойду, заговори — вроде ты спрашиваешь, а я на тебя шикаю. И ни с места отсюда, понял?
   Он выпустил плечо столяра и пропал. Миг-другой Хон пытался осознать происходящее, потом, опомнившись, сказал громко:
   — Ну и долго мы так... — И тут же оборвал себя раздраженным шипением.
   Вышло не слишком-то натурально (во всяком случае, так ему самому показалось), и он решил покамест ничего больше не говорить.
   Никогда ещё Хону не было так скверно. Хуже нет, чем стоять вот так, ничего не видя, не понимая и дожидаясь невесть чего. Ему мерещились осторожные шорохи, чье-то изо всех сил сдерживаемое и от этого еще более явственное дыхание — не свое ли? Что-то отчетливо и дробно процокало по камню возле самых его ног, и он хватанулся за меч, но тут же сообразил: древогрыз. Потом поблизости вдруг не то упало, не то треснуло, и еще раз, и еще — это было непонятно, а потому страшно, только непонятное вдруг захлебнулось сухоньким мелким хихиканьем, и Хон сплюнул в сердцах: «Бешеному бы тебя на забаву, полоумный!» Он вдруг понял, что сказал это вслух, и запоздало сдавил рот ладонью, хотя уместнее было бы цыкнуть, вроде бы это Нурд его обрывает. А через миг в другой стороне послышался тягучий полувздох-полузевок, и вроде бы осело на камень что-то тяжелое, мягкое. Вот это уже явно не примерещилось, хоть и было почти на пределе возможностей человечьего слуха, и Хон взялся за рукоять меча да поплотней уперся в камень ногами, готовясь к худшему. Но плохого не вышло. С той стороны, где вздыхало, надвинулся негромкий шорох, и, словно глуша его, прозвучал ленивый, с позевыванием голос Нурда: «Зря, наверно, сидим...»
   Похоже было, будто Нурд возится у самых Хоновых ног. Он чем-то шелестел, шуршал, потом злобно прошипел нечто вроде: «Погас-таки... До смерти, значит...» Потом все стихло. Опять куда-то ушел? Хон, чуть выждав, присел на корточки и осторожно зашарил вокруг. И нашарил. За долгое воинское бытие столяр многого натрогался да навидался и теперь сразу понял, что это такое. Он торопливо встал, вытирая ладонь о панцирь, а через миг Нурд, явно предупреждая о новом своем приближении, сказал: «Зря, зря сидим, ничего не будет». На этот раз столяр догадался ответить в тон:
   — А нам разве есть куда торопиться?
   Витязь с ходу ткнулся губами ему в ухо, и это, пожалуй, потрясло Хона куда сильнее всех закрутившихся происшествий.
   Похоже, дело вовсе не в превосходстве слепого над зрячим, когда вокруг кромешная тьма. Похоже, что во тьме Нурд вовсе не слеп. Тот самый Нурд, который при свете очага не сумел углядеть под ногами изрядную лужу пролитой пищи, а при лучине едва различал ступени.
   Пораженный странностями Нурдова зрения, Хон не без труда принудил себя вслушиваться в торопливый шепот Витязя. Впрочем, «не без труда» длилось лишь миг-другой.
   — Я еще наверху чувствовал: следит, — шептал Витязь. — И сюда за нами полез. Следил за нашим огнем. В темноте не видел: шел ощупью, пока отойдем и можно будет светить. Я думал, он один. Но у него под накидкой кресало, а чего зажигать — нету. И руки не пахнут копотью. Думаю, в зале возле спуска еще один — этого дожидается...
   Хон зябко передернул плечами. Веселые, однако, дела... А Нурд шептал:
   — Я снова уйду. А ты не спеша посчитай до пяти десятков, потом запали лучину и поднимайся в зал. Если там меня не окажется, поднимайся дальше. Ступеней через тридцать в стене впадина — аккурат человеку поместиться. Пройди мимо, потом погаси огонь, вернись да и спрячься. Ежели чужой мимо пройдет — руби. Если кто-то впотьмах красться станет — руби, не окликай. Я-то пойду не крадучись, а другие из наших не пойдут без света.
   Нурд ушел. Хон досчитал, докуда было велено, и пошел следом: в левой руке лучина, в правой — меч. Зал оказался пустым, и столяру пришлось-таки подниматься к мелкой пещерке, которую Витязь назвал выемкой (больше всего она походила на устье засыпанного каменным крошевом прохода). Чувствуя себя не воином, а перепуганным древогрызом, Хон вдавился в нее спиною вперед, выставил перед собой меч и стал ждать. Мгла знает, сколько времени сожрало это ожидание. Затекла рука, ныла спина, прижатая к сырому неровному камню, а от попыток расслышать в окружающей тьме хоть что-нибудь не было никакого проку, кроме звона в ушах.
   Хон так до конца и не понял, что случилось потом. Вроде бы он лишь на самый короткий миг позволил себе опустить вооруженную руку и расслабиться, но, наверное, переживания и усталость взяли свое. А когда столяр, встряхнувшись, вновь обрел способность чувствовать и понимать, у него возникла непобедимая уверенность, будто совсем рядом, прямо напротив его убежища, кто-то стоит.
   — Нурд, ты? — негромко спросил Хон и тут же шарахнулся, до вспышки в глазах ударившись затылком о камень, потому что непроглядная тьма обожгла ему лицо пронзительным воплем.

18

   Рана оказалась вовсе не пустяковой. Нож серого объедка не только рассек кожу, как сгоряча показалось столяру, но и глубоко врезался в мышцы. С немалым трудом заставив возбужденно озирающегося Хона стоять спокойно, Гуфа долго рассматривала его залитое кровью плечо — рассматривала и вздыхала все мрачней и мрачней. А Леф рассматривал нож. Плохой нож, подлый. Выгнутое дугой голубое лезвие отточено так, что, наверное, может разрубить падающий волос, только предназначено оно не для рубки. Этакое пригодно лишь для одного: неожиданным взмахом полоснуть по горлу или, скажем, под ухо — как вот этот ублюдок пытался полоснуть Хона. И если бы столяр в самый последний миг не успел отшатнуться, быть бы вовсе худому.
   Впрочем, кажется, и так хорошего мало... Левая Хонова рука висит, будто кости из нее выдернули; Гуфа хмурится, зубами скрипит... Да, подлый ножик. Ни тебе зазубринки, ни щербинки на лезвии; выгиб плавный, изящный — безделка, блестяшка бабья. Долго и трудно зарастают раны, нанесенные такими безделками, а вроде бы уже зарубцевавшись, в любой миг готовы открыться вновь.
   На Нурда было жалко смотреть. Войдя и швырнув на пол бесчувственного послушника, он так больше и не двинулся с места, не присел даже. Стоял ссутулясь, глядя под ноги, и только время от времени постанывал сквозь зубы. Гуфа сперва вообразила, будто и он поранен, но дело было не в этом. Нурд считал себя виновным в том, что случилось с Хоном. Это Витязь-то, который нынче столько сумел сделать и для Хона, и для остальных!
   После того как стих долетевший из глубины Обители вопль, Ларде и Лефу потребовалось всего несколько мгновений, чтобы кое-как одеться, запалить от очага факел, похватать оружие (или хоть то, что могло бы за него сойти) и выскочить из зала.
   Возле ступеней, уводящих в нижние этажи, они едва не сбили с ног Торка. Пререкания, кому из троих бежать на подмогу Нурду и Хону, тоже отняли вовсе не много времени. С Тор ком в этаких делах пререкаться трудно. Рявкнул на Лефа, Ларду вразумил увесистым подзатыльником — вот и весь спор. Это уж потом, воротившись, объяснил, что Лефу с его однорукостью пришлось бы или факел в зубах держать, или меч бросить; что Ларду при ее взбалмошности отпускать в одиночку никак нельзя; что на трех женщин мало одного охранника, если две из них до смерти перепуганы и в любой миг могут выкинуть непоправимую глупость.
   Как ни быстро управился Торк с норовистыми чадами, как ни торопился он вниз, прыгая через ступени, а все же помочь никому не успел. На полдороге ему встретился Нурд. Он шел впотьмах, и на границе светлого пятна от Торкового факела показался охотнику жутким неведомым чудищем. И неудивительно: если человек тащит сразу двоих — одного на плечах, а другого волоком, — то в полутьме его можно принять за что угодно кроме человека. И если бы тот, кого Нурд волок на плечах, не бранился Хоновым голосом (пусти, дескать, не таково мое увечье, чтоб чужими ногами идти!), то ослепленный факельным заревом Нурд мог схлопотать от Торка хороший удар наотмашь.
   Вот после их встречи начались заминки. Сперва Витязь и уже сообразивший, что к чему, Хон вынуждены были растолковывать охотнику, отчего факел Нурду не нужен и даже больше чем не нужен. Потом пришлось уговаривать Хона, чтоб не отбивался от Торковой помощи. Езду на плечах Витязя столяр еще мог стерпеть без особого урона для собственной гордости — Витязь, он Витязь и есть, — но когда то же самое попытался предложить своему приятелю и соседу охотник, Хон заартачился. В конце концов столяр все-таки признал Торка годным в качестве ходячего костыля, и они двинулись вверх. Нурд со своей бесчувственной добычей шел за ними на изрядном расстоянии, чтоб не мешал свет. А потом случилась еще одна задержка — не самая длинная, но самая шумная, — когда задолго до окончания подъема Торк и Хон встретили со всех ног несущуюся вниз Ларду.
   До самого зала Торк, сопя под тяжестью не без труда идущего Хона, продолжал громко рассказывать своей дочке, что, как и чем он ее разукрасит за непослушание. Это не вполне обычная для охотника громогласная многословность загодя уведомила Лефа и женщин: идут свои, причем идут без опаски, и очень уж плохого ни с кем из них не случилось — иначе Торк вряд ли прямо на ходу занимался бы воспитанием своего чада.
   А вот теперь получается, что очень плохое все-таки приключилось. Не самое, конечно, плохое — мог ведь столяр и не успеть отшатнуться, — но двое одноруких многовато для одного двора. Это Леф так подумал: «для одного двора». Значит, сам того не сознавая, уже успел выбрать? Говорят же, будто нечаянно вырвавшееся словечко всегда правдиво... Только мало ли, что говорят.
   Больше всего парня ошарашило поведение Рахи. Она не закричала, не заплакала при виде облитого кровью Хона, а сделалась как-то не по-знакомому деловита и сноровиста. Мыца, кстати, тоже — Лардина родительница лишь коротенький миг потратила, чтобы убедиться, невредим ли Торк, и тут же кинулась помогать Рахе. Не дожидаясь приказов хмурой ведуньи, они вздули огонь в очаге, засунули в самое пламя огромный горшок с водой и принялись растирать да толочь какие-то снадобья. Единственный крик, который они себе позволили (обе разом одно и то же), — это чтоб Ларда не торчала шестом, а скорее готовила ложе — помягче да поближе к свету. Наверное, обе женщины в прежние времена успели во всяких видах навидаться своих мужей — ведь те не родились лучшими воинами крайних земель.
   А Гуфа все маялась. И за лечение не спешила браться, и даже не отпускала раненого прилечь, хоть тот уже еле стоял. В конце концов Торк бочком придвинулся к старухе: спросил — тихонько так, с оглядкой на занятую вблизи очага Раху:
   — Лечить-то будешь его? Нельзя тебе его не лечить: ежели по-обычному, без твоей хворостины, рука усохнет. Не думай, я в ранах хорошо понимаю — и самого, бывало, и сам тоже...
   — Понимает он... — Гуфа не говорила — шипела сквозь зубы. — Без хворостинки... Чего ты от моей хворостинки хочешь, ты, пониматель? Чтоб у него вместо руки скотья нога выперла — ты этого хочешь?! Как я его такой хворостинкой буду лечить? Лефа вон подлечила, Hypда, — хватит с меня такого лечения!
   И тут вдруг подал голос Нурд:
   — А ты его не новой хворостинкой лечи. Ты его той лечи, которая тебе от покойной родительницы осталась.
   Он поднял голову, неторопливо оглядел повернутые к нему изумленные лица, усмехнулся:
   — Ты, старая, сама не знаешь, что натворила с моими глазами. Я теперь вроде слепого только при плохом свете. Вообще без света вижу куда лучше, чем видел прежде, и, наверное, днем, при солнышке, видеть буду — пока что не случилось попробовать. Вот обычные цвета я вправду перестал различать, ну и бешеный с ними. Зато другое различаю, странное: вокруг каждого человека вроде сияния какого-то и вокруг прочих тварей (древогрызов, к примеру) тоже, только мутное и серое. А из вещей такое только вокруг новой твоей хворостинки (тоже мутноватое, серое), и вокруг этого вот... — Он подступил к Рахе и осторожно вынул из ее рук нездешнюю дубинку, которую бабы уже прочно приспособили для стряпных надобностей. — У нее сияние яркое, голубое — как у большинства людей. Вот я и подумал: а не снабдила ли твоя родительница эту диковину ведовской силой? Про запас, на случай потери своей хворостинки?
   С проворством, немыслимым для ее лет да всегдашней повадки, Гуфа очутилась подле Витязя и выхватила у него дубинку. Несколько мгновений она лихорадочно озиралась, будто искала что-то; потом прыгнула к очагу. Визгливо выкрикнув неразборчивую скороговорку, старуха тронула дубинкой еще не вскипевший горшок, и тот вдруг заклокотал, забурлил, выплюнул облако пара пополам со жгучими брызгами.
   На какой-то миг ведунья будто окаменела. А потом она шагнула обратно, к Витязю, уткнулась головой в его грудь и не то засмеялась, не то заплакала... Впрочем, слабость ее была недолгой.
   — Ну-ка, Торк, веди сюда своего дружка! — Старухин голос зазвенел медным бубенчиком и внезапно сорвался на смешной писк. — Повезло ему, слышите? Очень повезло нынче ему и всем нам!
   Пока охотник, Ларда и Леф торопливо укладывали раненого, старуха ни с того ни с сего спросила ухмыляющегося Витязя:
   — Ты сказал: «Как у большинства людей». А что, сияние не у всех одинаково?
   Ухмылка медленно сползла с Нурдовых губ.
   — Не у всех. У послушников, у Хона с Торком, у их женщин, у Ларды — голубое. А вот у Лефа желтое, и у Старца тоже.
   Леф чуть не выпустил из мгновенно взмокших пальцев руку своего названого родителя. Бес знает, что за сияние умеет теперь видеть Нурд, но если это самое сияние у пришедшего с другой стороны Прорвы парня цветом своим отлично от сияния здешних братьев-людей... Получается, что он все-таки не такой, как здешние? Получается, что напрасны были надежды высокоученого эрц-капитана и старой ведуньи. Здесь и там люди неодинаковы, а значит, по обе стороны проклятого Тумана Мир не один и тот же? Но Старец... Или он тоже родился в Арсде?
   А Нурд продолжал:
   — И еще ты, старая... У тебя сияние вовсе третье — зеленое. Помнишь Кроха-красильщика? Позапрошлой весной он красил мне накидку в зеленый цвет, и для этого смешивал желтую охру с голубой глиной.
 
   Хон наконец заснул. Вроде бы всего только мгновение назад хорохорился, порывался то рассказывать, как все было с послушниками, то расспрашивать Лефа, что там, за Мглой... И вот заснул-таки, не успев слова договорить. Ну и ладно — ему сейчас сон кстати.
   Окончив возню с раненым столяром, Гуфа взялась за послушника. Торк, правда, ворчал, что серого объедка не лечить, а пристукнуть бы, но когда старуха велела помочь, не ослушался.
   — Ты думаешь, пристукнуть его — сложное дело? — бормотала Гуфа, обтирая кровь с рассеченного послушнического темени. — Пристукнуть — дело вовсе даже простое. Простое, но глупое. Дохлый он нам без надобности, а живьем, глядишь, еще и послужит...
   Долгое занятие выдумала себе старуха. Даже при ее вновь обретенной ведовской силе очень непросто оказалось уберечь серого от Вечной Дороги. Хоть и досталось ему не лезвием, а рукоятью крутанувшегося в Хоновой ладони клинка, но досталось крепко — от души и на полный мах. Промедли Гуфа с лечением до рассвета — околел бы, так и не придя в сознание. Но Гуфа успела вовремя.
   А вот тратить свое умение на переломанную ногу послушника ведунья не стала. Вправила только и велела бабам выискать какую-нибудь палку да привязать ее к перелому. «Пускай, — сказала, — полежит солнышек с двадцать: и ему на пользу, и нам спокойно».
   К концу лечения послушник очнулся. Это заметили все, потому что он принялся барахтаться и орать дурным голосом, — видать, Раха с Мыцей не шибко осторожничали с его переломом. Впрочем, буйствовал серый недолго. Стоило только Гуфе склониться к его лицу, как вопли стихли и дергания прекратились. Леф было решил, будто это старуха угомонила послушника ведовским наговором, но ведовство оказалось здесь ни при чем. Вернее сказать так: ни при чем оказалось старухино ведовство.
   Увидав так близко от себя Гуфу, серый, похоже, опамятовал, сообразил, где он да в чьих руках, и больше ни единому звуку не позволил прорваться сквозь закушенные до крови губы. Дергаться он тоже перестал — лежал, почти не шевелясь, только норовил отворачиваться, когда кто-нибудь наклонялся к нему. Попади Леф в лапы Истовых, он бы, наверное, тоже повел себя так, а потому на душе парня шевельнулась тень уважения к раненому послушнику. Впрочем, тень эта шевелилась весьма вяло и очень недолго.
   Велев Торку и Ларде придержать серого за голову, Гуфа поднесла едва ли не к самым его глазам пылающую головню. Бешеный знает, что успела разглядеть старая ведунья в сузившихся зрачках послушника, прежде чем тот зажмурился, а только губы ее искривились в мрачноватой улыбке.
 
   — Ну конечно... — Гуфа будто сплюнула эти слова, потом бросила головню обратно в очаг и обернулась к Нурду:— Что ж случилось-то с вами? Рассказал бы.
   Нурд снова ссутулился. Глядя на его обвисшие плечи, на то, как он усаживался под стеной — медленно, неловко, с покряхтываниями, — Леф вдруг подумал (да нет, не подумал и не осознал даже — тут правильное слово не вдруг подберешь), что Витязь-то уже в летах и что плохо дело, если он позволяет другим свои лета замечать. Прежде Нурд казался чуть ли не вдвое моложе Хона да Торка, и когда Ларда в ночь после разорения бешеным Сырой Луговины назвала его старым, все долго смеялись. Теперь бы этакое неловкое словцо ни единой улыбки не вызвало; теперь Витязь тому же Торку по меньшей мере ровесник.
   А Нурд рассказывал, что случилось с ним да со столяром. Наставив Хона, что надобно говорить да как и куда идти, Витязь прокрался в залец, из которого начинались проходы и наружу, и к Древней Глине, и долгий подъем на самый верх. Как Нурд ни осторожничал, а все же нашумел, взбираясь по ветхим остаткам ступеней (трудно не нашуметь, когда щебень течет из-под ног, будто вода). Шум этот был совсем слаб, он даже не вспугнул ссорящихся где-то поблизости древогрызов: поднимаясь, Витязь пару раз слыхал резкий короткий стрекот — так стрекочут голохвостые твари, готовясь к драке. Однако, выбравшись в залец, Нурд почти сразу понял, что дело плохо. В зальце не было никого — ни тех, которые на четырех ногах, ни двуногих, — но отчетливо пахло горячим металлом и копотью. Совсем недавно там был человек. Человек с огнем. Древогрызы не стали бы выяснять отношения, если поблизости человек с огнем. Значит, был, услыхал поднятый Нурдом шум, подал условленный сигнал, не дождался ответа и понял: идет чужой. И ушел. Куда? Наружу? Может быть, и наружу...
   Несколько мгновений Нурд стоял неподвижно, вслушиваясь и вглядываясь. Так ничего и не разглядев, он беззвучно скользнул к ближней стене, взял оставленный возле нее меч (голубое лезвие чуть слышно царапнуло по камню), снова замер на миг-другой. А потом решительно двинулся в проход, ведущий к Древней Глине. Сунься он тогда в потайной лаз наружу, Хон мог бы избежать ранения. Или бы никого из нынешних обитателей Первой Заимки уже не было бы в живых, да и самой Первой Заимки не стало бы — по-разному могло бы случиться.
   Идти пришлось долго. Нурд начал опасаться, что не сумеет удержать в памяти количество пройденных поворотов и ответвлений, да и приметы человеческого присутствия давно перестали ощущаться. Витязь совсем уже решил поворачивать обратно, как вдруг его поразила до нелепости простая мысль: а почему он идет именно этой дорогой? Почему пропускал одни боковые ходы и сворачивал в другие, почему миновал попавшийся на дороге огромный гулкий зал (наверное, хранилище Глины)? Словно колдовство какое-то ведет его по темному нутру древнего строения. Но ведовской перстень не греется, значит, либо колдовство тут ни при чем, либо не злое оно, колдовство это? И вдруг он почувствовал слабые отголоски все того же запаха — запаха копоти и горячего металла.
   Проход резко изломился, но, еще прежде чем осторожно выглянуть из-за поворота, Нурд почти безошибочно угадал, что ему придется увидеть. Первым бросившимся в глаза предметом был дырчатый медный горшочек, стоящий на полу посреди прохода. На дне горшка бился крохотный язычок пламени — такой крохотный, что свет его не помешал Витязю разглядеть вход в камору, плотно забитую кожаными тюками, черную дорожку, тянущуюся от тюков почти к самому огоньку, и неподвижно сидящего человека в сером. По напряженности этого человека, по его позе чувствовалось: при малейшем шуме он без размышлений толкнет свой непривычного вида светильник туда, на рассыпанную по полу черную пыль. И что тогда? Это тоже было понятно — Витязь хорошо помнил вид проклятого песка, которым снаряжалась плюющаяся дымом и пламенем труба.
   Медлить было опасно; пытаться хватать серого живьем — еще опаснее. Отступив на пару шагов, Нурд высмотрел под ногами каменный обломок поувесистей, стиснул его в руке и снова придвинулся к повороту. Длинный бесшумный вдох, плавный размах...
   В последний миг сидящий успел обернуться (видать, и среди послушников попадаются годные не только к жратве да вилянию языком), и камень вместо виска угодил ему в лоб. Но размышлять, к добру ли так получилось, серому придется уже на Вечной Дороге — это, конечно, если кто-нибудь решит тратить время на заботы о дохлом послушнике Мглы. А ведь может быть, сам Нурд и не погнушается допустить к Вечной Дороге воина, который даже самый последний отблеск жизни хотел отдать доверенному делу (хоть и было это самое дело гнуснейшей гнусностью). Уже валяясь с раздробленным черепом, серый пытался пнуть светильник. Но метнувшийся вслед за камнем Нурд успел кончиком меча достать медную берложку такого крохотного и такого опасного огонька. Достать и отшвырнуть как можно дальше от смертных судорог послушника и от злого песка. Удар Витязя загасил светильник. В наступившей тьме жалобное дребезжание меди о каменные неровности щербатого пола вдруг слилось с пронзительным дальним воплем — тем самым, который слыхали и оставшиеся наверху.