— Пусть говорит! — прокаркал серый мудрец. — Пусть скажет все, что может сказать. Я не боюсь ни его слов, ни его меча, на котором кровь невинных братьев-людей. Пусть говорит, пока не охрипнет до немоты, а потом нас рассудит сама Бездонная Мгла — уж она отличит мою правду от злобных очернительных вымыслов!
   Леф, скрипнув зубами, полоснул лицо Истового коротким бешеным взглядом. В тот миг он бы охотнее всего искромсал дряхлого шакала на мелкие клаптики, но это означало бы окончательно и навсегда погубить дело, ради которого потрачено столько сил. Самое паскудное, что Истовый наверняка понимает это и пользуется. Что ты ни скажешь, что ни сделаешь — Истовый все обернет против тебя и твоих... Обернет... Только бы Лардино терпение не треснуло, только бы она не... Интересно, это она пращой аж до серой цепи доставала или приладилась бить гирьками из послушнической металки? Да не увиливай ты, думай, думай скорей — толпе показать нерешительность все равно как собаке спину! Думай... Чего думать-то? «Не знаешь, что делать, — делай то, что умеешь лучше всего», — говаривал Первый Учитель. Так, может, вовсе не стоило с этакой злостью поминать беса, когда там, внизу, в голову лезли негаданные стихи? В этакой переделке ухитриться выдумать настоящие строки и тут же подарить их Мурфу, который при жизни был тебе чуть ли не врагом... Жалко? Досадно? Что ж, досада — не пес, до крови не искусает. Леф придвинулся ближе к краю настила, ближе к гудящему, растревоженному людскому скопищу, которое то там, то здесь вскипало бурунами праведного гнева, и в самой середке каждого такого буруна мелькали шлемы послушников либо широкие серые повязки на всклокоченных патлах предстоятельских копейщиков. Парень видел яростные ненавидящие глаза, видел грозящие ему кулаки и снаряженные, готовые к делу металки... А еще он видел еле заметный насмешливый изгиб впалых бескровных губ — видел, хоть и стоял к проклятому шакалу почти что спиной. Знай серый стервятник, чем обернется для него это подобие торжествующей ухмылки, — сгрыз бы свои поганые губы до самых десен.
   Нет, в Лефе не проснулся школяр-недоучка, способный чем угодно — от ногтей до боевого клинка — сдирать такие ухмылки с человеческих лиц. Не застящее глаза кровавое марево ударило парню в голову, а жуткое ледяное бешенство, от которого мысли делаются стремительными и четкими. Вновь сунув клинок под мышку левой руки, он коротко и пронзительно свистнул — не по-здешнему, в три пальца, как учил старина Крун. Даже нахлебавшиеся до нестерпимого зуда в кулаках вольные рыбаки от подобного свиста переставали шарить налитыми взглядами по сереющим лицам мирных посетителей и принимались обалдело вертеть головами в поисках свистуна-оглушителя.
   Толпа обмерла, захлебнувшись испуганной тишиной, и в этой тишине корабельным гонгом зазвенел голос Лефа — куда только подевалось его надсаженное дребезжание!
   — Я не стану выдумывать всякие хитроумные уловки, чтобы загнать этого вруна на гремучие камушки. Вруны всегда сами выдают себя. Я скажу вам про Отца Веселья, по имени Мурф. Не знаю, чего накаркали про его гибель серые пожиратели падали, — знаю только, что они убили Певца Точеную Глотку, чтобы не дать ему допеть до конца лучшую песню. И еще я знаю, что они очень постарались вышибить из ваших голов память об этой его песне. Но песня все-таки уцелела. И сейчас вы поймете, чем так напугал Истовых Отец Веселья.
   Ага, серый шакал задергался — он ведь знать не знает, чем должна была окончиться Мурфова песня! Вряд ли он запомнил каждое слово из пения Точеной Глотки, вряд ли он сейчас сумеет отличить подлинное от похожего!
   Великий Рарр не был обучен музыке, а потому пел под притоптывание собственных каблуков. На шатком ненадежном настиле парень был лишен даже такой возможности, но это его не смущало. Он пел, он выкрикивал слова, стараясь, чтобы каждое из них получалось как можно громче и четче.
 
   Что это было? Видение черное?
   Браги прокисшей злодейские шалости?
   Видел я, как на поселки покорные
   С туч, цепенеющих, словно от жалости,
   Серые птицы — им рады, не рады ли -
   Падали,
   падали,
   падали,
   падали...
 
   Надетое на Лефов палец ведовское кольцо вдруг резко погорячело; парню на миг примерещилось, будто язык как-то странно отяжелел, но это только на миг. Серое колдовство оказалось бессильным. Может быть, по той же причине, по которой Истовым не удалось взнуздать Мурфа, или это следящая за помостом Гуфа сумела охранить парня — неважно. Главное, что серый мудрец растерял-таки свое незыблемое спокойствие. Конечно, он понимает, что Лефу вроде бы неоткуда знать замыслы Мурфа, но вдруг... Вот этого «вдруг» он боится куда сильнее, чем Лефова окровавленного меча. Лишь бы он не догадался, что не для толпы, а для него затеяно выкрикивание стихов! Лишь бы он не одним только колдовством попытался заткнуть рот певцу-крикуну! И скорее бы...
 
   Серыми пятнами небо заплевано,
   Плачут младенцами ветры усталые.
   Правда забыта, забита и вклепана
   В мерзлую землю, в снега небывалые.
   Серые птицы... Им многого надо ли?
   Падали.
   Падали.
   Падали.
   Падали.
 
   Ларда не утерпела-таки, но Леф и без девчонкиного предупреждающего свиста почувствовал опасность. Замолчав, он вдруг отшатнулся в сторону, и посох серого мудреца мелькнул мимо его плеча. Истовый вложил в этот тычок все свои чахлые силы и теперь вынужден был нелепо и часто замахать посохом и свободной рукой, чтобы не сорваться с настила. Показалось Лефу или действительно кто-то внизу хихикнул? Это хорошо, если не показалось, а еще лучше, что удалось задуманное: принудить серого шакала перейти на тот способ борьбы, в котором ему Нынешнего Витязя и с чужих плеч не достать. И не случайность, вовсе не случайность, что Истовый так вовремя принялся махать своей палкой: как раз в тот миг, когда парень допел все, что успел придумать. Не мог Леф придумать больше (и никто бы не смог сделать больше в этакой заварухе, даже великий Рарр, то бишь Фурст). Зато парень смог сложить и спеть придуманное так, что серый мудрец ни на миг не засомневался: будет и третий куплет, причем этот третий обойдется ему куда дороже, чем первые два. Теперь-то шакал, может, и догадался, что его купили за собственный хвост, да только поздно уже.
   — Правда уши кусает? — Леф смерил Истового презрительным взглядом через плечо. — Хочешь меня, как Мурфа, чтоб не успел допеть до конца? Так зачем же самому-то пытаться? Ты лучше Мглу Бездонную попроси — пускай прямо сейчас погубит меня... Нет, не попросишь. Знаешь ведь, что не выполнит она твою просьбу: слишком часто ты загораживал ее именем свое вранье и свои злодейства. Осерчала, поди, Мгла на тебя, горько осерчала...
   — Врешь! — Выкрик Истового, будто ножом, резанул по слуху толпы. — Врешь! Подлое ведовство старухи с Лесистого Склона погубило всех моих братьев; теперь ты хочешь законопатить гнусными выдумками уши доверчивых да неразумных, чтобы убить и меня! Думаешь, Мгла позволит?! Я и мои несчастные братья провинились перед нею, да, провинились: мы были слишком доверчивы и добры, мы слишком долго медлили призвать на ваши головы кару за совершенные вами злодейства, мы преступно надеялись вразумить вас отеческими увещеваниями. Мгла покарала нас за непростительное мягкодушие, но в теперешний миг, когда жизнь последнего из ее смиреннейших служителей под угрозой, когда братья-люди вот-вот останутся беззащитными в полной власти вашей преступной воли, — в этот миг милостивица не может не вмешаться!
   Леф видел то, чего не могла видеть толпа: спокойные ледяные глаза, дико не вяжущиеся с надрывной страстностью серого мудреца. Истовый явно приберег за пазухой белый орех (а может, и не один) и теперь, выкрикивая кусающие душу слова, плавными вкрадчивыми шажками отодвигался от парня, норовя подобраться ближе к середине настила и в то же время не заслонить себя от людских взглядов спиной поворачивающегося вслед за ним Лефа. Старый падальщик затевал какую-то гадость — нечто такое, что должны видеть все. И говорил, говорил без умолку, торопливо и плотно лепя друг к другу слова, будто не только утаптывал уши толпе, но и мешал заговорить Лефу.
   — Ты молод, силен да сноровист в умении убивать; у тебя в руке проклятый меч, а у меня всего лишь никчемная палка...
   Истовый все-таки запнулся на миг, потому что при его упоминании об оружии парень тут же сбросил клинок с помоста. Впрочем, заминка была недолгой.
   — Снова вранье! — серый мудрец горько усмехнулся. — Ты, конечно же, уверен, что одолеешь немощного старика и без меча, и даже без железного когтя, в который превратило твою левую руку нечистое ведовство полоумной старухи. Но Мгла дает мне оружие, с которым не страшен никто! Слушайте меня, братья мои люди, общинники и послушники Бездонной: если правда за преступным Витязем Лефом, он убьет меня проворно и без труда; если же правда за мной, то случится невиданное диво и мой простой посох через миг сразит оскорбителя Мглы страшной погибелью!
   Ай да мудрец, ай да шакал поганый! Ну конечно, вот он, его белый орех! Ох жаль, далеко сейчас свитский высокоученейший многознатец! Вышибить бы из него высокоученость с мозгами вместе...
   Пальцы Истового рванули одно из несметных украшений, облепивших посох, и оно со звонким щелканьем встало торчком, сразу сделавшись точь-в-точь как те непонятные штуки, которые на Фурстовых аркебузках заменяли держалки для фитилей. Глухо стукнулся о настил отвалившийся наконечник, и посох уставился на Лефа чернотой зияющего дула. Вот, значит, какую кругляшку посулило в Лефову грудь Огнеухое чудище.
   Только Огнеухий все-таки ошибся или нарочно сказал неправду. Леф не ослеп от злости. Он приклеился взглядом к вздыбившейся замене фитиля (не трудно было сообразить, что выстрел получается от какого-нибудь ее шевеления), и когда бронзовая загогулина дернулась, парень успел шарахнуться в сторону. В тот же миг из посоха Истового выхлестнулось гремучее пламя. Жгучая копоть ослепила парня, забила дыхание, и страшный, ни с чем не сравнимой силы рывок за левое плечо развернул парня спиной к злорадному оскалу серого мудреца.
   Леф упал на бок, чудом каким-то не сорвавшись с помоста. Дикая боль пережевывала левое плечо, многострадальная рука не ощущалась, и парень с тупым безразличием решил, что она оторвана.
   Кончено. Сделано все, что можно было сделать. Не повезло.
   А Истовый вне себя. Истовый выкрикивает победно и гулко, что свершилась наконец настоящая воля Бездонной, что так будет с каждым, кто осмелится посягнуть... Ничего, не долго ему ликовать. Наверное, Ларда очень уж ошеломлена случившимся — только поэтому серый объедок до сих пор жив. Вот сейчас Торкова дочь опомнится, и тогда... Опомнится. Убьет. А что будет потом?
   Нет, никакие мысли о будущем Мира не смогли бы заставить парня пошевелиться. Но вот Ларда... Почему Истовый все еще жив? Не могла, никак не могла Торкова дочка при всем хорошем подарить ему столько времени! Отчаянно проморгавшись сквозь кровавую муть в глазах, Леф скосился на девчонкино укрытие и сразу увидел ее. Она стояла. Во весь рост, будто на постаменте, стояла на том самом валуне, за которым должна была прятаться. До нее было далеко, да и к Лефовым глазам еще не вполне вернулась способность видеть. Наверное, он просто придумал (или угадал?) скорбный излом бровей, опустившиеся уголки губ, яркие точки веснушек на сделавшемся почти прозрачным лице... Охотница. Без малого воин. Обиженный на судьбу ребенок.
   Нет, не удалось Истовому закончить свои победные речи. Настил вдруг заскрипел, закачался, толпа взвыла, и стремительно обернувшийся серый мудрец увидал перед собою Лефа. Лефа, довольно прочно стоящего на ногах.
   Лицо серого в единое мгновение стало действительно серым, и наблюдавший эту перемену Леф сразу почувствовал себя гораздо лучше. К тому же выяснилось, что увечная рука на месте, просто она перестала чувствовать и подчиняться приказам. Ничего; пуля (или чем там Истовый снарядил свой стреляющий посох?) могла натворить бед куда как страшнее — спасибо смявшемуся бронзовому наплечнику да карранскому панцирю господина Тантарра. Может, еще и очухается рука с бивнем — вон вроде уже мурашки по ней поползли. А нет, так серого теперь и одной здоровой рукой можно окоротить. Что там рукой — словами.
   — Хорошая, говорю, у тебя забавка, старик...
   Леф сам не расслышал своего голоса. В ушах у него грохотало и лязгало, будто мимо в парадном строю маршировала рота ветеранов; перед глазами плавали радужные медузы, и что-то уж очень долго не успокаивалось качание настила — похоже, дело было все-таки не в настиле, а в ослабевших коленях. Быстро управиться со всем этим не удалось, но и толпа, и даже Истовый глазели на Лефа, пораспахивав рты и выпучив глаза, пока тот не собрался с силами.
   — Хорошая, говорю, у тебя забавка! — На этот раз слова получились гораздо разборчивее и громче. — Откуда она, старик? Из проклятого оружия, которое... Которое вы должны были возвращать Мгле?
   Леф закашлялся. Серый мудрец попытался было воспользоваться этим и заговорить, но парень показал ему кулак.
   — Молчи ты, скрипун плешивый! Ты уже сегодня наговорился. Теперь я буду. Хорошая, говорю, забавка... Ты бы ее пастухам — диких круглорогов от общинных самок отпугивать. А тебе она ни к чему. В твоих глупых руках она и напугать-то не может. А уж убить... Что, старик, не помогла тебе Мгла убить Витязя? Ведь не помогла. И не поможет. Таким, как ты,
   Мгла никогда помогать не станет, и никто не станет. Вот нас с тобою и рассудили — как ты просил. Сегодня всё, как просили ты и твои: просили убить самых злобных и неправых — Мгла убила. Просил рассудить — рассудила, как ты просил.
   Леф чувствовал, что говорит он слишком много и вовсе не так, как следовало бы, но поделать с собой ничего не мог. Язык вихлялся во рту, как расшатанное тележное колесо, голова стала легкой и ненормально вертлявой — ну будто после хорошей кружки рому, когда натощак.
   — Ведь рассудила ж, старик, а? — Для самого себя неожиданно Леф легко шагнул к Истовому, с глупым смехом закачался в опасной близости от края настила. — Ты ведь как? Если, значит, ты меня — ты хороший, ежели я тебя — ты плохой... Ну так что? Ты пробовал — не вышло у тебя стать хорошим. Может, теперь мой черед пробовать, а?
   Истовый затравленно оглянулся на ничего не понимающую толпу. Ему уже некуда было отступать — Леф оттеснил старика в самый угол настила. На какой-то миг глаза серого мудреца вспыхнули надеждой: парень очень нетвердо стоит на ногах, а край близок... Ну как сорвется? И тут...
   Леф таки чуть не свалился вниз и, чтобы удержать равновесие, машинально взмахнул левой рукой. Рука неожиданно послушалась (железный бивень мелькнул возле самых глаз Истового), но этот взмах отдался лавиной свирепой боли в ушибленном пулей плече, и парень невольно вскрикнул — коротко, пронзительно, страшно. И серый мудрец, вообразив, будто это сама погибель раненым хищным рыкнула ему в лицо, прянул назад и свалился с помоста.
   Он успел схватиться за торчащую из настила гибкую жердь и повис на ней, вопя дурным голосом. Леф тяжело опустился на колени — не по собственной воле, а потому, что потемнело в глазах. К тому времени как парень пришел в себя, судорожно стиснутые кулаки Истового сползли к самому концу выгибающейся жерди. Старик уже не кричал, он тихо хрипел, впившись в Лефово лицо умоляющим взглядом.
   Нет, Леф не подумал о выгоде, которую можно было бы извлечь из того, что случилось. Он вообще ни о чем не подумал. Он просто перегнулся через край помоста, здоровой рукой сгреб в комок складки провисшего между старческими плечами одеяния и изо всех сил потянул вверх. Он понимал, что в нынешнем его состоянии поступок вовсе глуп и никчемен, что это он на самом деле не Истового пытается выручить, а пробует упасть вместе с ним, и все-таки тащил, дергал, рвал обратно на помост взвизгивающего старика. Через пару мгновений ошалевший от ужаса Истовый наконец-то сообразил, что за жердь цепляться уже не надо. Не без труда он заставил себя разжать одеревеневшие кулаки, и Леф сам не понял, как вдруг получилось такое: миг назад тащил до треска в спине, и ни с места, а тут вдруг словно бы старцу снизу наподдали, и ты уже стоишь в полный рост, а он висит у тебя в поднятой руке — маленький, ссохшийся и, оказывается, почти невесомый.
   От перенесенного напряжения у парня вновь потемнело в глазах, и вновь загрохотал где-то рядом мерный шаг тяжкого ветеранского строя. Чувствуя, что он вот-вот или серого мудреца обратно уронит, или кувыркнется вниз вместе с ним, Леф из последних сил отшвырнул Истового на середину помоста, а сам так и остался стоять меньше чем в шаге от края.
   Он не слышал, как молчание толпы все гуще прорастало смешками, как смешки эти слились в безудержный хохот, когда отброшенный, будто шкодливый щенок, мудрец брякнулся на четвереньки и обалдело замотал головой...
   Серый быстро пришел в себя и наверняка безошибочно оценил происшедшее. С ненавистью толпы еще можно бороться, но когда над тобой одинаково потешаются общинники и вчерашние твои же верные прислужники с заимок — это безнадежно. Единственным, что еще могло удаться, осталась месть. Истовый вскочил и, вытянув перед собой костлявые руки, страшно, молчком бросился на Лефову спину — столкнуть вниз, выместить свою безысходную злобу, свой позор на этом одноруком гаденыше. Дико взревела толпа и вдруг смолкла, будто бы составлявшие ее люди в единый миг разучились не только кричать, но и дышать. Потому что все они видели, как внезапно расплескалась красными брызгами голова последнего Истового. Ларда в тот день ни разу не промахнулась.
 
   А Леф всего этого не видел и не слышал. Перед глазами клубился багряный туман, грохотали по арсдилонской брусчатке кованые сапоги прославленных ветеранов, и в этот грохот вплетались знакомые голоса, которые приходилось слышать не раз и которые хотелось слышать снова и снова.
   «Ты стал совсем взрослым, мой душевный дружочек. Разве еще вчера ты расщедрился бы подарить кому-нибудь свою стихотворную удачу?»
   «Вот так и надо: не ослепляться бешенством — слепить им других. Мои поздравления, господин виртуоз!»
   «Думаешь, я не понимаю, что ты сегодня сделал? Вовсе ты глупый, Леф, если думаешь так!»
   А рядом, оказывается, уже стоял Нурд — почему-то без лат, почему-то в ботфортах, бархатных штанах и просторной полотняной рубахе. «Только не упади, — шептал он. — Слышишь? Все хорошо, только не упади!» И Леф стоял. Раскачивался, скрипел под его ногами настил; багровые вихри дышали в лицо сладковатым тленом сгнивших в Прорве десятилетий, и шли, шли, шли по невидимой брусчатке невидимые латные роты... А потом пришла ночь.
   Сумерки пахли прозрачно и горьковато, будто бы где-то неподалеку жгли осенние жухлые травы. Но никакой травы поблизости не было и быть не могло. Горела тонкая ветка болотного куста — сухая, с обвисающими лохмотьями трухлявой коры, со скрюченными бурыми листьями... Кто-то воткнул ее вместо лучины в поставленый на пол бронзовый светильник. Горела она беспокойно; мечущийся голубоватый огонек странным образом привораживал взгляд — уже и шея затекла от неудобного положения, а все равно нет сил отвернуться от него. Непривычный был огонек, куда ярче и своенравнее, чем обычные лучинные огоньки. Он то притворялся хворым да немощным, и тогда смелеющая тьма выбиралась из углов и важно растекалась по тесноватой каморке; то вдруг трескуче вспыхивал, загоняя сумрак под самый верх необычно высокой травяной кровли.
   Можно ли проснуться оттого, что очень хочется спать? Оказывается, можно. Наверное, так бывает, когда спишь не по своей воле. Да и разве можно назвать это, сгинувшее, настоящим сном? Сквозь подавляющую разум и чувства мутную одурь парень смутно различал голоса, прикосновения чьих-то рук — то хватких, то вкрадчиво осторожных. Иногда ему казалось, что он все еще на помосте, что упал-таки, не сумел скрыть от толпы непростительную для Витязя слабость. Но под спиною обнаруживалось то расхлябанное тележное днище, то скрипучее сооружение из кож и шестов, на котором незнакомые мужики волокли бессильного парня мимо какого-то нескончаемого плетня, а гул толпы оборачивался грохотом копыт или многоногим людским топотом, или — вот как теперь — толкотней и вздохами переминающейся за стенкой скотины.
   Да, он проснулся. Вернее сказать, очнулся. Вынырнул. Отпустила его эта муторная трясина, вязкая и властная помесь обморока с ведовским заклятием. Очнулся потому, что ему невыносимо хотелось уснуть по-настоящему и вновь пережить во сне (хотя бы во сне!) давнее, растревоженное сумерками, горьким дымком странной лучины, вечерним туманом, пробирающимся снаружи вместе с ленивыми сквозняками.
   Они возвращались тогда из крохотной глухой деревеньки, где дядюшка Лим накупил зерна и прочей съедобной полевой всячины. Почтенный кабатчик всегда норовил скупать провиант подальше от Столицы. Госпожа Сатимэ любила ворчать, что выгадывает он сущие медяки, а когда-нибудь из-за этих мелочных выгадываний непременно расстанется и с кошельком, и с жизнью. Что ж, госпожа Сатимэ вообще любила ворчать, и дядюшка Лим давным-давно научился с чрезвычайно внимательным и почтительным видом пропускать ее ворчание мимо ушей. Выгода не бывает маленькой, а монеты нельзя считать по-обычному, просто загибая пальцы. Вроде бы всего раз-другой звякнет в кармане лишний медяк — глядь, а уж там на золотой назвякало. Важно только уметь держать карман открытым как можно шире в местах, где водятся медяки, и следить, чтобы они не выпрыгивали обратно, — а уж выпрыгивать, вытекать да разбегаться денежки умеют превосходнейшим образом. Что же до возможности потерять кошелек и голову, то эти страхи госпожи Сатимэ были совершенно напрасны. Возницей кабатчик брал старину Круна, который одним своим видом распугивал любителей шалить на дорогах; а после случая с Сарпайком Нору тоже пришлось помотаться по дальним деревням в хозяйской телеге. Поездки в сопровождении такой охраны оказались настолько безопасными, что однажды дядюшка Лим взял с собою Рюни — помнится, жена приказчика со дня на день собиралась рожать, а владелец «Гостеприимного людоеда» не был извергом, но и не мог обходиться без расторопного помощника, знающего счет и всяческие провиантские премудрости.
   ...Был поздний вечер. Сумерки пахли прозрачно и горько, над скошенными полями расплывался невесомый белесый дым: крестьяне выжигали стерню. Горизонт уже изломился дальними силуэтами сторожевых башен Арсдилона — всего лишь чуть более темными, чем низкое беззвездное небо. Мулы брели скучной тряской рысцой, старина Крун, кажется, дремал с вожжами в руках. А вот почтеннейший Сатимэ не дремал — он крепко и сладко спал, обнимая мешок с зерном, и по лицу кабатчика даже случайный прохожий сразу бы догадался, что поездка была неутомительной и добычливой, а припрятанная за пазухой фляжечка совершенно пуста.
   Рюни тоже спала. Заботливый батюшка, перед тем как заключить в нежные объятия зерновой мешок, укрыл ее своим войлочным дорожным плащом, но вечер выдался на редкость теплым, и плащ девчонке явно мешал. Она постанывала во сне, вертелась, рискуя свалиться под колеса, и в конце концов сбрыкала батюшкин плащ на дорогу. Нор (из всех четверых он один бодрствовал) торопливо спрыгнул с телеги, подобрал хозяйское одеяние и попробовал снова укрыть им Рюни. Не вышло. Девчонка что-то жалобно прохныкала и вдруг, не открывая глаз, поймала запястье парня и сунула его ладонь себе под щеку. Так он и шел до самых городских ворот рядом с телегой, боясь шевельнуть деревенеющей рукой, умиляясь сладкому причмокиванию Рюни и думая обо всяких вещах, которые еще днем казались совершенно несбыточными. А хозяйский плащ волочился за ним по пыли, репьям и прочей дряни, какой богаты обочины хорошо наезженных трактов...
   Прошлое нельзя возвратить. Прошлое может возвратиться только само и только в снах — да и то очень редко. Куда больше потерявший, чем получивший от жизни парень научился ценить подобные нечастые сны и даже предугадывать их. Вот сейчас, если бы удалось заснуть по-настоящему... Нет, не удастся. Потому что вместе с тобою, вместе с твоей тоской о минувшем очнулись опасения за будущее и досадное мелочное любопытство.
   Где он очутился? Что за странная каморка? По всему видать — выгородка в какой-то огромной хижине. Две стены сложены из аккуратных толстенных бревен, две другие — из переплетенных травою тонких жердей; эти жердяные не достают до кровли, от которой видать лишь кусок высокого да крутого травяного ската. И еще круглороги где-то неподалеку... Парень мог представить себе лишь одну хижину аж этакой громадной величины, в которой к тому же содержат скотину, а сквозняки способны внезапно наливаться могучим духом мясного варева. В этой хижине Леф был лишь однажды и недолго, но все же запомнил. Например, висящую на одной из стен редкостную шкуру хищного. Похоже, именно в эту шкуру — заскорузлую, лысоватую, он сейчас и завернут. Так что же, его принесли в корчму? Затащили в крохотную каморку рядом с хлевцем для круглорогов (тех, что отобраны на угощение вечерним гостям), уложили на кучу мягких сушеных листьев, прикрыли чудодейственной шкурой... Леф заворочался, попытался позвать кого-нибудь, но в горле только булькнуло, словно камешек в колодец свалился.