Совсем бы извелась Раха одна, если б не Гуфа. Ведунья приходила часто, на чем свет стоит костерила издергавшуюся между огородом и хворым женщину за то, что та по глупости да беспамятству путает, когда и какие из оставленных ей снадобий давать мальчонке (Раха только вздыхала, дивясь: как это старуха понимает, что напутано было, ежели своими глазами того не видела?), а потом что-то делала с Лефом, причем Раху из хижины выгоняла и под страхом всяческих ужасов запрещала подглядывать. Запрещала она, конечно, зря, не подумавши. Ужасов Раха опасалась, но если запрещают смотреть, значит, есть на что. А в пологе дырочка такая соблазнительная... Ужасы то ли случатся, то ли пронесет, зато можно будет рассказать соседкам (шепотом, округлив глаза, озираясь ежеминутно — это уж непременно), как Гуфа, бормоча непонятное, бросала на очажные угли какую-то труху, от которой в очаге трещало и по хижине стлался тяжелый розовый дым. Потом ведунья снимала накидку и начинала размахивать ею, гнать этот дым на Лефа, и сморщенные, отвислые груди ее тряслись-мотались, перекатывались по тощему животу — вот-вот оторвутся. Леф вдруг переставал хрипеть, засыпал, а ведунья наклонялась над ним, тонким костяным ножом надрезала ему предплечья и этим же лезвием заталкивала в ранки крохотные комочки чего-то зеленоватого, липкого, и тощая спина ее мокрела от пота, а черные, как земля, соски почти касались Лефовых губ — вот в этом-то, наверное, кроется самое страшное ведовство...
   И еще то было хорошо, что с вопросами своими Леф от Рахи отстал, уразумевши, что Гуфа ему все куда как лучше растолковать сможет. Гуфа была терпелива, подолгу сидела с ним, и они говорили, говорили, говорили, а Раха возилась по хозяйству и радовалась: удачно складывается жизнь этой весной. Ох, не сглазить бы только...
   Впрочем, было и плохое. Очень тревожило, что ведунья не требует платы. А вдруг Хон по глупости недопонял чего-то, и придет день, когда Гуфа сполна востребует за нынешнюю доброту? Упаси, Бездонная, от такого, это ж век не рассчитаешься!
   И зачем она приказывает не держать Лефа в хижине, посылать его и к колодцу, и за дровами даже? В такую даль ребятенка хворого да несмышленого посылать! А если случится что. И от людей не велит прятать... Не к добру это, нет, не к добру. Хотя если бы Гуфа ему погибели хотела, так всего легче было бы просто не приходить — в одиночку-то Рахе Лефа не выходить...
   А тут еще Хон все ворчит-ругается из-за виолы этой — не может Гуфе простить, что запретила ее отбирать у мальчишки и тот к пиликанью приохотился. И ведь как приохотился! Чуть только миг свободный для него выдастся (а стараниями ведуньи такое теперь не слишком часто бывало) — сразу хватается за свою забаву, и тренькает, и тренькает... Даже бормотать что-то уже принимался в лад наигрышам своим.
   Ну никак не мог понять Хон, как это Леф сам по себе игре обучился. Оно, конечно, лучком струны гладить — это не то, что, к примеру, дерево точить: большого ума да сноровки тут не требуется. И все же... Хон когда-то уже пытался играть — не вышло. Может, чаще надо было пытаться? Нет, неладно что-то с виолой этой. Запретить бы, так Гуфа осерчает, еще неладнее выйдет... Хон не мог выдумать, как ему поступить, на что решиться, и поэтому злился не в меру. Злился на себя, на Гуфу-ведунью (это, впрочем, только в ее отсутствие). И более всего, конечно, злился на Раху, которая, кстати сказать, не видела ничего неприятного в Лефовом увлечении виолой и странным его нежданное умение не считала: ну наделила его сноровкой Бездонная, что ж тут странного? А может, и Гуфа чему научила. Ведунья — она все умеет. И пускай себе Леф с виолой забавляется. Ведь не пристает, не мешает и вроде как при деле — чем плохо такое? Глядишь, подрастет, окрепнет умением и станет их с Хоном кормить от виолы своей, как вот Арз своих кормил, пока сами собой от дряхлости не упокоились. А потом, потом... Может, в самих Черных Землях, может, аж в Несметных Хижинах о Лефе узнают, может, и его, как Мурфа Точеную Глотку, «отцом веселья» прозывать станут?
   К сожалению, подобные доводы Хона не успокаивали. Он морщился, будто бы в рот к нему жук забрался, цедил язвительно, что его, Хона, тоже знают в Несметных Хижинах, только не за никчемное сипение глоткой (пусть бы хоть и точеной), а за воинское умение, которое трудами тяжкими нажито и множество жизней людских уберегло. Что не будь в Мире воинов, Мир обезлюдел бы в единое лето, а исчезни из этого самого Мира певцы — такого и не заметит никто, разве только глупые сожалеть станут.
   А потом Хон такое сказал, что Раха (слыханное ли дело?) даже слов для ответа подыскать не смогла, завыла только, сжимая пальцами рот, как воют обычно бабы, провожая на Вечную Дорогу кого-нибудь из своих.
   — Я понял, как мне поступить надобно, чтобы и поперек задуманного Гуфой не учинить, и Леф чтоб дельным мужиком вырос, — сказал Хон. — Я его с собой возьму, когда сигнальные дымы на заимках призовут драться с проклятыми. Пусть приучается к воинскому ремеслу, пусть мужает.
 
   Утро выдалось солнечным. Прихваченная легким ночным морозцем земля обмякла, курилась невесомым туманом. Белые иглы инея, еще с вечера обильно проросшие на плетне, на сухих прошлогодних стеблях, оплывали теперь прозрачными до невидимости каплями, и капли эти знобкой сыростью впитывались в мех, которым Раха тщательно обернула Лефовы ноги.
   Идти было легко и радостно. Пустая тележка весело громыхала по дорожным неровностям; на спусках она догоняла Лефа, наподдавала сзади, будто расшалившийся детеныш вьючного, и это было очень смешно. А один раз толчок оказался настолько силен, что не сумевший сохранить равновесие Леф с маху уселся в деревянный короб, проехал пару десятков шагов, взвизгивая и судорожно цепляясь за шаткие бортики. Он уже хорошо знал, что такое страх, но пугаться вот так, когда внутри все сжимается тревожно и сладко, ему до сих пор не приходилось. Так испугаться почему-то захотелось еще.
   На следующий пригорок он взбирался бегом, нетерпеливо дергая трепаный шершавый ремень, привязанный к тележному передку. Взобрался, отдышался немного, потом, собравшись с духом, плюхнулся в короб и что было сил оттолкнулся ногами. Только на этот раз все вышло гораздо хуже, чем когда случилось само собой. Тележка почему-то ехать по дороге не захотела, а свернула в огромную лужу, посреди которой запнулась обо что-то, невидимое под грязной водой, и стала. Леф подобрал ноги как можно выше и заозирался в отчаянии, сидеть было неудобно, в короб просачивались ледяные журчащие струйки. Накидка и обмотанная вокруг бедер шкура быстро пропитались водой, и он совсем уже собирался заплакать, но тележка неожиданно тронулась с места, сама собой выкатилась из лужи и замерла поперек дороги.
   Леф торопливо соскочил на землю, попятился, поглядывая опаской на эту деревянную (мало ли чего она еще удумает выкинуть), и вдруг уперся спиной во что-то огромное, мягкое. Он сдавленно пискнул, втянул голову в плечи, оглянулся, обмирая от неожиданного страха. Но ничего опасного сзади не оказалось. Просто человек. Огромный человек с толстым щекастым лицом и веселыми глазками-щелочками. А мягкое, на которое наткнулся Леф, — это живот. Большой такой живот, неохватный. Ох и силен же, наверное, хозяин его, ежели всю жизнь таскает перед собой такое. Силен. И, видно, зажиточен. Серая его накидка длинна, свисает ниже колен; мех, которым ступни замотаны, хорош, не истрепан почти — верно, часто меняет. А когда несильные порывы теплого ветра шевелят полы его одеяния, видно, что выше меха стволоподобные ноги укутаны в тонкую-тонкую, узорами писанную кожу. И отец Лефов, и сосед Торк даже во сне помыслить о такой коже заопасаются, а ведь не ленивы, с утра до темноты спины не разгибают.
   Нет-нет, в ту пору Леф еще не настолько набрался ума, чтобы по одежке отгадывать человеческий достаток. Просто он сумел разобрать и запомнить злые слова, которые в сердцах бормотала себе под нос Раха, когда человек этот несколько дней назад появился в их хижине.
   Он вошел негаданно и без спросу, как нельзя входить в чужое жилье, и возившаяся у очага Раха с перепугу уронила в варево кусок горючего камня, а Гуфа, которая чем-то едким рисовала на голом Лефовом животе непонятные знаки, уговаривая не плакать, вдруг растеряла всю свою ласковость и ощерилась навстречу вошедшему, будто хищная.
   Этот пришедший сразу стал ссориться с ведуньей, и они долго кричали друг на друга. Слушая эти крики, Леф понял, что пришедший глуп и думает, будто у Гуфы в голове живут белые червячки, какие обычно заводятся в недоеденном вареве. А еще он понял, что мать пришедшего любила спать в хлеву рядом с вьючными, и от этого у нее почему-то родилась какая-то жирная туша. И еще он понял, что пришедшего зовут Фасо и что Гуфа гонит его вон. Потом пришедший вдруг прекратил кричать, что-то очень быстро зашептал и уставился на ведунью, а та тоже принялась шептать, глядя ему прямо в глаза. А потом пришедший незваным Фасо неожиданно повернулся и выскочил из хижины. Через незавешенный вход Леф видел, как он бежит по огороду — нелепо дергаясь, вскрикивая, взмахивая руками. Похоже было, что очень не хочется ему бежать, но кто-то невидимый гонит его к перелазу, пиная в отвислый, колышущийся зад. Только перевалившись через плетень, Фасо стал вести себя как нормальный: с бранью затряс кулаками. Но из воплей его Леф ничего не успел разобрать, потому что Гуфа вышла из хижины. Что там еще произошло между ними, видно не было (ведунья задернула за собой полог), но Фасо тут же умолк, будто ему с маху заткнули рот комом унавоженной огородной земли. Возможно, так и случилось.
   И вот теперь он стоит перед Лефом, этот человек непомерных размеров, и лицо его лучится добродушной веселостью, а глаза такие ласковые, такие теплые... Смотрел Леф в эти глаза, смотрел и вдруг решил, что не мог их обладатель орать злобно, пакости всякие кликать на голову доброй старухи Гуфы, что просто по нездоровью своему не уразумел он смысла увиденного в тот недавний день. А смысл этот ясен, как вот нынешнее безоблачное утро: выдумали для меня старинные приятели Фасо и Гуфа-ведунья такую игру-забаву веселую: рычать друг на друга, будто лютые враги.
   А тем временем Фасо, глазки которого успевали примечать малейшие перемены выражения Лефовой физиономии, наверное, счел, что пришло время заговорить. Он сказал:
   — Ты для чего в эту лужу заехал, Леф? Только-только Гуфа выгнала из тебя хворь, а тебе уже вновь хочется?
   Голос его так потешно не вязался с внушительной статью (такой голосишко бабе впору, а не здоровенному мужичине), что Леф невольно захихикал, а Фасо легонько щелкнул его в нос и тоже расхохотался. Им обоим почему-то было очень весело вот так стоять вдвоем посреди пустынной дороги. Мало-помалу завязался разговор: Леф объяснил, что в лужу он не забирался, что это тележке захотелось его туда завезти, а Фасо рассказал много историй о том, как иногда ведут себя всякие вещи, которые не живые и вести себя вообще-то никак не должны. А потом Фасо спросил:
   — Ты хочешь знать, почему иногда случается необычное? А научиться совершать необычное, недоступное прочим — хочешь?
   Леф кивнул. Фасо вздохнул с облегчением, будто бы тяжкую работу окончил, положил мягкую увесистую ладонь ему на плечо:
   — Пойдем, Леф. Тебе предстоит многое узнать. Леф, однако, уперся.
   — Никуда я с тобой не пойду. Мама дров дожидается. Не дождется — пищи варить не станет, а я без пищи жить не умею. А еще мне у отца позволения спросить надо, чтоб куда-то идти. И у Гуфы надо спросить.
   Фасо пожал плечами, отошел, уселся на обочине спиною к Лефу, лицом к Лесистому Склону. Все это молча. Обиделся, стало быть. Приоткрыв рот, склонив голову набок, Леф рассматривал эту спину — сутулую, несчастную какую-то. Да, обиделся Фасо. Жалко. Хороший ведь человек... Леф осторожно подобрался поближе, кончиками пальцев притронулся к серой накидке:
   — Ты куда меня вести хотел?
   Фасо не ответил. Он вздыхал тяжело и длинно (так ночью в темном хлеву вздыхает вьючная скотина), пересыпал в ладонях горсть придорожных гремучих камешков. Потом сам неожиданно спросил:
   — Что тебе рассказывали о Мире?
   Леф опешил.
   — Все рассказывали, — он пожал плечами. — Я все знаю, что в Мире есть. И про долины знаю, и про Черные Земли, которые еще зовут Жирными. И про дорогу — на одном ее конце Ущелье Умерших Солнц, а на другом Несметные Хижины...
   Фасо наконец обернулся, с непонятной жалостью глянул Лефу в глаза:
   — И это все, что ты знаешь? Мало. Впрочем, ни Хон, ни Гуфа не могли рассказать тебе большего — они ничего не знают. А мы... Ты должен был уже слышать о нас. Мы живем в уединенных местах, подчинив свое бытие единой цели — узнавать истину. Слушай: давным-давно Мир не имел границ. Множество людей жили в нем, ты и представить себе не можешь сколько. Они были мудры, эти люди, они умели делать красивые крепкие вещи, строить дома из огромных твердых камней... А еще они умели сохранять свою мудрость в диковинных узорах, выдавленных на звонкой красной глине. Такую теперь не умеют замешивать. А потом... Потом в Мир пришло бешенство небывалых ветров, уничтожавших людей и творения их; небесный огонь жег посевы и хижины, солнце умерло, а новое родилось лишь через множество дней, которые не наступили. Это новое Солнце, родившись, увидело, что Мир стал крошечным, что людей в нем уцелела лишь горстка и мудрость их съедена ненаступившими днями, а в Ущелье Умерших Солнц поселилась Бездонная Мгла, которая по сию пору продолжает карать чахнущих потомков людских, насылая на них бешеных да исчадия звероподобные...
   Фасо умолк, искоса зыркнул на Лефа. Тот шмыгнул носом, прошептал еле слышно:
   — А за что она карает людей?
   — Не знаю, — покачал головой Фасо. — Но мы узнаем. Узнаем. — Он встал, навис над Лефом гигантской глыбой. — Мы, Носящие Серое, смиренные послушники Мглы, посвятившие себя бдению над слабеющим огоньком человеческой жизни. Мы исцеляем хворых, заговариваем и отвращаем зло, предупреждаем люд о появлениях злых посланцев Бездонной и умиротворяем ее гнев священными жертвами — это можем лишь мы. Но главное, которое способны совершить лишь немногие, живущие среди нас (простые общинники прозывают их Истовыми), — это обрести понимание сокрытого в таинственных глиняных символах знания древних. Лишь это знание способно вновь раздвинуть пределы Мира, лишь мы призваны свершить такое великое благо. Ты хочешь спасти мать свою, и отца, и Гуфу, и всех людей, сколько есть их в наших долинах и в Жирных Землях? Хочешь спасти поколения от угасания достатка и жизни? Хочешь стать одним из нас? Молчи, не говори ничего! Я вижу и так: ты хочешь этого! Пойдем.
   Даже голос Фасо перестал казаться Лефу смешным. Нет-нет, он был благозвучен, этот голос, он был подобен реву могучего ветра. И захотелось броситься на осклизлую, грязную дорогу, прижаться лицом к ногам доброго и могучего так, как почему-то пыталась однажды Раха лечь перед Гуфой, когда Леф, проснувшись после долгого-долгого, как ему показалось, сна, попросил еды.
   Он сделал бы это. Дорожная грязь и огромные, отсырелым мехом обмотанные ступни властно тянули его к себе, и казалось, то все-все хорошее, какое было вокруг, исходит от утвердившейся перед ним несоизмеримой ни с чем фигуры; но тут Фасо сделал неосторожное движение, и все кончилось.
   Это ведь солнце рождало свет, тепло и небесную синеву — солнце, а не заслонивший его собою Фасо. И не такой уж он большой, оказывается...
   Фасо вовремя заметил свою оплошность и поторопился изменить тон.
   — Ну, ты решился, малыш? — Снова добродушное лицо, снова смешливые глаза-щелочки. — Пойдем?
   Леф не успел ответить. Что-то новое мелькнуло во взгляде Фасо, губы его зашевелились без единого звука — быстро, еще быстрее...
   — Я пойду с тобой.
   Что?! Неужели это Леф такое сказал? Ведь он собирался ответить совсем иначе... Или нет? Теперь уже не вспомнить, но это неважно. Он сказал то, что следовало.
   Фасо протянул руку, и Леф ухватился за мягкую ласковую ладонь. Тележка осталась стоять поперек дороги — неважно; Раха дожидается дров — неважно; важное лишь там, куда ведет его этот добрый-добрый большой человек, вот только...
   — Фасо! Послушай, Фасо! Можно, я спрошу позволения идти за тобой, если мы дорогой повстречаем отца?
   Фасо резко остановился.
   — Мы можем встретить твоего отца? Он не дома теперь?
   — Нет, не дома. Спозаранку от Кутя прибежали сказать, будто в лесу неладное делается. Следы будто непонятные какие-то видели поблизости от Десяти Дворов, вроде как странный кто-то со склона на дорогу спускался. На босого человека похоже — это по такому-то холоду. Не хотел отец идти, говорил, что не страшно; что сам он зимой еще видел, как послушники с дури да безделья голыми по лесу шныряют; что Торк с Лардой своей уже третий день как на Склон ушел охотиться, и ежели бы чего, так упредил бы; что дымов-сигналов нигде не видать — долго говорил такое. А потом топор взял да и отправился глядеть на следы.
   Леф примолк, удивляясь, что так обстоятельно сумел рассказать обо всем — не хуже взрослого степенного мужика. Он ждал похвалы, но не дождался. Фасо кривился, зачем-то покусывал губы, озирался. Что ли, он испугался? Чего? Вот же странный все-таки человек...
   Наконец Фасо проговорил, вперившись в Лефовы глаза тяжким, непонятным каким-то взглядом:
   — Пойдешь один. Прямо по дороге пойдешь, вверх, через лес. Встретится кто, спросит: «Куда?» — скажешь, будто за дровами. Как доберешься до забора — он высокий, из бревен торчащих сделан, другого такого в Долине не сыщется... Как, стало быть, доберешься, покричи, что тебя Лефом звать, что Старший Брат прислать соизволил. Скажешь такое — пустят. Уразумел? Ступай тогда, и пусть охранит тебя Бездонная Мгла!
   И не успел Леф даже рта приоткрыть от изумления, как Фасо, свернув с дороги, скорым размашистым шагом отправился невесть куда прямо по галечной россыпи. Только раз обернулся, не останавливаясь, да прикрикнул на Лефа, чтоб тележку с собой забрать не забыл.
   Леф покорно побрел к тележке. Муторно ему было и плакать хотелось, а еще очень ему хотелось разобраться хоть в чем-нибудь из случившегося. Ну, например, понять, почему же он все-таки пойдет туда, куда наказал идти странный и, наверное, все же не очень хороший человек Фасо.
 
   Небывалый плетень (да нет уж, какой там плетень, вовсе что-то непонятное и страшное) Леф приметил издали. Приметил и встал столбом посреди крутой скользкой дороги. Ну никак не хотелось ему дальше идти. С чего бы это?
   Он присел на передок тележки, подпер щеки ладонями и задумался. Фасо велел идти — значит, надо идти. Почему непременно нужно делать так, как сказал Фасо? Неясно. То ясно, что нужно. Однако не получается. Не получается заставить себя идти вперед, а возвращаться нельзя — Фасо велел идти. Что ж, так теперь и жить на этом самом месте? Плохо...
   Леф неприязненно покосился на кое-как обтесанные верхушки бревен, вздыбившиеся выше деревьев наподобие огромной неуклюжей пилы. Ишь, выпятились... И примерещилось ему вдруг, будто не ново для него это зрелище. Опять вернулось на миг недавно пережитое: боль, тошнота, бессилие исходящего липким потом непослушного тела, а перед глазами струится розовый жаркий туман, и в тумане этом вдруг всплывают непривычно жесткие глаза Гуфы, и будто льются из них странные, мутные видения — зубчатая стена выше древесных вершин, лоснящиеся самодовольные лица, широкие складки серых одежд, дыра в земле, и тяжелые волосатые руки волокут к этой дыре что-то дергающееся, заплывающее багровыми сгустками, а потом видения растворяются в отвращении, неприязни, страхе — во всем том, что укладывается в короткое слово «нельзя». Вот только было ли это на самом деле? Быть может, при виде диковинного строения память наделила схожестью с ним образы одного из муторных снов, какими терзала Лефа злобная хворь? Он не мог разобраться в происходящем. Стиснув руками виски, причитая и всхлипывая, Леф скорчился, уткнулся подбородком в колени, а взглядом — в землю и вдруг замер, мгновенно позабыв об этих, ссорящихся в нем и из-за него.
   Следы. Четкие и ясные. Кто-то пересек дорогу и вошел в кусты, нависшие над левой обочиной. Леф осторожно протянул руку, кончиками пальцев притронулся к ближайшему отпечатку. У этого, который прошел, была совсем небольшая нога. И он был бос. Он ступал здесь, по едва успевшей оттаять грязи, а потом ушел бродить по промозглому лесу, где под деревьями все еще сохранились островки почернелого снега. Следы босых ног. Такие же, как те, что перепугали нынче утром корчмаря Кутя.
   Леф раздумчиво подергал себя за уши, встал, шумно вздохнул и решительно полез в колючие мокрые кусты.
   Ему не было страшно — он просто еще не знал, что леса нужно бояться. Правда, мать запрещала соваться дальше чахлой, изувеченной собирателями дров рощицы, от которой до опушки не вдруг доберешься, и пугала Лефа всяческими лесными ужасами. Но мать часто опасалась такого, чего разумные не опасаются. Она, к примеру, до крика пугается, когда находит утопившегося в горшке древогрыза. И еще она Бездонной боится, а сама и объяснить-то не может толком, что это за штука такая. Смешно...
   Идти было трудно. Ноги то и дело оскальзывались на мокрой гнилой листве, накидка будто нарочно цеплялась за что ни попади, и, слыша треск расползающегося одеяния, Леф соображал, что не миновать ему нынче Рахиных подзатыльников. Потом он вспомнил о забытой на дороге тележке и совсем уже решил вернуться, но не вернулся. Подзатыльники, и брань, и прочее — это все уже бывало и будет не однажды, а вот такое интересное, как нынче, может больше никогда не случиться. И потом, подзатыльник — это и не обидно почти, когда за дело. А поесть вечером все равно дадут.
   Занятому подобными мыслями, Лефу не сразу пришло в голову подивиться, почему он по сию пору не потерял следа, который в лесу сделался совсем почти неуловимым для глаз.
   Это было странно. Тот, шедший, вовсе не хотел выпячивать свои следы напоказ, и шел он не прямо — сворачивал, часто петлял, а однажды, случайно ступив на снег, вернулся и разровнял нечаянный отпечаток. Но несмотря на всяческие эти его ухищрения, Леф без особого труда примечал на упругой лесной подстилке места, где касались ее ноги неведомого босого. Непонятно это, совсем непонятно...
   Только-только успел Леф над этим задуматься, как следы вывели его на крутую каменистую россыпь и сгинули. Вот они чем оборачиваются, раздумья пустые. Тут бы идти да радоваться, что ладно все, так нет же, ему еще уразуметь надобно: отчего да зачем... Вот и спугнул удачу-то. И что же теперь? Одежу изорвал, дров не собрал, тележку покинул, и ради чего это?
   Леф размазал по щеке слезы и полез на осыпь — оглядеться. Может, не велика она, может, за ней след снова отыщется? Сопя и потея, он взобрался наверх и вдруг ойкнул тихонько, втиснулся в камни, замер.
   За гребнем осыпи обнаружился неглубокий овраг. На плоском галечном дне его скопилась большая (не менее двух ростов людских в поперечнике) лужа прозрачной снеговой воды, а в луже этой, широко разбросав тонкие руки, лежал лицом вниз совершенно голый человек. Он лежал спокойно, ни единым движением не морща водную гладь, и спина его — тощая, с выпирающими лопатками и позвонками — была совершенно синей и мелко-мелко дрожала.
   Ошалевший от увиденного, Леф вообразил было, что человек этот упал в овраг, расшибся и теперь, не имея сил шевельнуться, тонет. Но в тот самый миг, когда он вскинулся помогать и спасать, неподвижная фигура с шумным всплеском перевернулась, подставив любопытному солнцу лицо и неожиданно высокую грудь.
   Едва не выдавший себя рвущимся с губ вскриком, Леф торопливо зажал ладонями рот.
   Нельзя сказать, что впервые пришлось ему увидеть такое.
   Видел он уже и Гуфу, давно переставшую стесняться своего старческого тела; случалось в тесноте хижины помимо желания запнуться взглядом и о Рахину наготу (и подзатыльник получить за нечаянное подглядывание — тоже случалось). Так что в ту пору знал он уже, что бабы и мужики телом друг от друга отличны и что скрываемое бабами не стоит того, чтобы на него смотреть.
   Но разве мог он представить себе, каким красивым способно оказаться это запретное?!
   А она и не знала, что кто-то за ней следит, эта непостижимая девчонка, отважившаяся голой бродить по холодному весеннему лесу и плескаться в ледяной воде. Она медленно выбралась на берег, вздрагивая, стуча зубами, подхватила с земли какой-то клок не слишком чистого меха, принялась растираться им, и тугие округлые груди упруго покачивались при каждом движении рук.
   Странно... Ведь она совсем не казалась слабой. Тело ее было сухощавым и сильным, смуглую кожу пятнали светлые полоски зарубцевавшихся царапин, маленькие ступни уверенно и цепко утвердились на осклизлых влажных камнях. Так откуда же взялось похожее на жалость чувство, от которого Лефу опять захотелось плакать? Или это была жалость к себе, неспособному на то, что совершила девчонка? Или... Может, это было только похоже на жалость?