— Да что вы, почтеннейшие! Где уж мне сметь... — Нор очень надеялся, что больше ему никогда в жизни не придется разговаривать таким голосом. — Наоборот, я надеялся посмешить вас еще забавнее. Хотите, я разобью стакан лбом? Причем у меня даже синяка после этого не останется.
   Быкоподобный Тир расхохотался. Смех его дребезжал, словно треснутый котелок волокли по мелкой брусчатке, — этакая могучая глотка могла бы расщедриться на что-нибудь повнушительнее.
   — А ты ничего себе, потешный, — объявил Тир. — Валяй — греби, весели дядек! Порадуешь нас — наградим, с собой возьмем... Ы-гы-гы-гы-гы!..
   Нор подобострастно закивал:
   — Порадую, сей же миг порадую...
   Он мельком глянул в лицо Рюни, исковерканное горьким удивлением и гадливостью; нашарил на столе стакан поувесистее... В следующий миг толстостенная посудина будто по собственной воле вырвалась из его руки и угодила в лоб младшего негодяя. Нор не смотрел, как валится на пол удерживавший Рюни наглец, как вскакивает вывернувшаяся из-под обмякшего тела девушка — парень и не глядя знал, что бросок был точен и об одном противнике можно надолго забыть. Но человекоподобный бык уже поднимался из-за стола.
   Сидящий Тир, оказывается, был ничтожным заморышем по сравнению с Тиром, выпрямившимся во весь рост. Почему же всемогущие, сотворив такого дуболома, не озаботились наделить его благонравием?! Плохо дело. Человек-бык несоизмеримо сильнее, он зол, но уверен в себе, а потому нетороплив и спокоен... Спокоен? Вот это как раз поправимо. А не станет хладнокровия, так сила и гнутой медяшки не будет стоить!
   Нор вздернул губу, словно кусаться хотел, спросил любезно:
   — Зачем же вы рассердились, почтенный? Я же как пообещал, так и сделал — разбил лбом. Ведь не было уговора, что лоб непременно будет моим! А вы собирались смеяться, но не смеетесь. Почему?
   Тир с ответом торопиться не стал. Сперва он зачем-то ощупал стол, подвигал его, приподнял. Потом сказал, удерживая на вытянутых руках добротное сооружение, за которым гости, бывало, и по шестеро и по восьмеро сиживали:
   — Не поспешай. Сейчас все будем смеяться.
   Всхрапнув, человек-бык грохнул столом об пол, выпрямился, стряхнул превратившиеся в щепу опоры и двинулся к Нору, явно собираясь прихлопнуть его обезноженной столешницей. Двигался Тир нарочито размеренно, неспешно, однако времени на придумывание каких-либо хитрых выходок у парня не оставалось. Что же делать? Под рукой нет ничего хоть отдаленно напоминающего оружие. Кочерга, однажды сослужившая такую хорошую службу, далеко — она прислонена к каминной решетке, а дорогу к камину загораживает ходячая гора мускулов с огромной доской в лапах. Н-да, невесело получается. Если всемогущие позволят выкрутиться, то больше ни шагу без ножа и железного бивня. Плевать, что вооруженный подавальщик будет подозрительно смахивать на идиота, что о диковинном бивне могут пойти опасные слухи, — плевать! Все лучше, чем вот так стоять, будто уличная шавка перед боевым медведем... Хотя какую пользу могли бы сейчас принести нож или бивень? Да никакой!
   Окажись Нор с подобным страшилищем один на один — сбежал бы, и в голову ему никогда не пришло бы ставить это бегство себе в упрек. Но сейчас нужно было спасать не только себя. Дядюшка Лим от растерянности и — чего уж грех утаивать! — от немалого страха напрочь утратил способность двигаться, а Рюни...
   Рюни, к сожалению, не лишилась чувств, как это следовало бы сделать в подобной ситуации скромной благонравной барышне. Пользуясь тем, что о ней на время забыли, девушка прошмыгнула мимо упивающегося своей грозной медлительностью Тира и добралась до той самой кочерги, о недоступности которой мгновением раньше горевал Нор. Прихватив железяку обеими ладонями за самый кончик витой рукоятки, Рюни неслышно двинулась к огромной беззащитной спине. Лихо, красиво все это получалось у девушки — видать, немало труда успел положить на ее обучение господин Тантарр.
   Нор уже видел осторожно поднимающийся над макушкой Тира приконченный клюв кочерги. А еще он видел (хоть сам не понимал — как), что Тир знает о готовящемся клюнуть его в темя железе. Человек-бык вроде не подавал ни малейшего повода для таких подозрений, однако парень был совершенно уверен: он слышит крадущиеся шаги за спиной, чувствует близость угрозы и выгадывает миг для страшного удара назад — всей мощью разворота огромного тела. Что будет с Рюни — это и камбале ясно. Увернуться она наверняка не успеет, а отбить... Вряд ли есть в Арсде человек, способный отбить гнутым железным прутом тяжеленную доску, выпиленную из двухобхватного дуба.
   — Рюни, не смей! Он знает, беги!!!
   Трудно сказать, угадывал ли Нор наперед последствия своего вопля, или он на что-то другое рассчитывал. Рюни и Тир не разобрали ни слов, ни даже кто именно заорал словно резаный — они просто сделали то, о чем только и думали. Оба ударили одновременно, и оба слишком рано. Грохнулась об пол выбитая из девичьих рук кочерга; сама девушка, лишь чуть задетая краем столешницы, отлетела к стене, схватилась за ушибленный локоть. Тир, жуткий удар которого ни по чему существенному не пришелся, ценой отчаянного усилия все-таки сумел устоять на ногах. И он же сумел опомниться первым. С глухим рыком гигант наступил на кочергу, глянул оценивающе на Рюни, на Нора — кого кончать первым? И вот тут-то Нор выискал для себя оружие.
   — Зря вы, непочтенный, на кочергу влезли. — Парень будто продавливал слова сквозь сжатые зубы. — Добрый маэстро Тино учит, что нельзя менять ритм посреди песни. Так уж не сомневайтесь: если я стаканом начинал, то стаканом и закончу.
   Нет-нет, Тир явно слишком умелый боец, чтобы терять самообладание из-за дерзости какого-то сопляка. Пытаться бросать в него стаканом тоже глупо — он видел судьбу приятеля и теперь наверняка готов отбивать своей столешницей любые броски. (Кстати, о приятеле — он, кажется, начинает шевелиться. Надо спешить.)
   То, что Нор сделал в следующее мгновение, было неожиданностью даже для него самого, а уж для Тира — тем более. Парень нахлобучил на культю глиняную посудину и метнулся вперед. Тир пытался ударом встретить этот показавшийся глупым наскок, но только сам себе навредил. Нор в прыжке успел схватиться здоровой рукой за верхний край столешницы и, уже падая, изо всех сил грохнул культей по открывшемуся Тировому лицу.
   Парень упал на колени (плохо упал, неловко), но тут же вскочил, отпрыгнул, еще не чувствуя ни ушибов, ни боли в порезанном осколками обрубке левой руки. Нор, не отрываясь, смотрел на Тира, и Рюни как зачарованная смотрела на Тира, и Сатимэ тоже смотрел на Тира, прижимая к губам трясущиеся белые пальцы. А Тир падал. Медленно, сперва почти незаметно для глаз — несколько мучительных мгновений пришлось пережить наблюдающим, прежде чем доски пола вздрогнули под тяжестью рухнувшей туши. Подвели Тира собственная сила и мощная стать. Другому проломленная переносица не помешала бы разделаться с Нором, потом — с Рюни, а потом и все заведение разнести в щепки. Но очень большие люди часто не умеют переносить мучительную внезапную боль, поскольку мало кто отваживается причинять ее подобным гигантам.
   Теперь, когда все почти окончилось, Нор понял, что больше совсем ничего не может. Ноги мерзко дрожали, взмокла спина, сердце трепыхалось позорно и жалко, причем почему-то вовсе не там, где положено. Все-таки очень полезное качество души — бояться не во время, а после. Лучше бы, конечно, не бояться вообще, но такое, наверно, выше человеческих возможностей. Хотя пределы этих самых возможностей одним всемогущим известны.
   И снова треклятое «почему» — почему сегодня опять удалось совершить то, на что сам себя не осмеливался считать способным? Учитель говорил: «Виртуоз думает только о цели, которую хочет достичь. А пути ее достижения тело найдет без помощи головы». Сегодня все так и вышло. Значит, Нор стал виртуозом? Подумать только: в одиночку, без оружия свалить бешеного... Бешеного?! Да нет же, чушь это, его ведь так и не удалось разозлить...
   А молодой заводила приходил в себя. Не рано ли ты успокоился, виртуоз собачий? Как бы каяться не пришлось!
   Нет, каяться не пришлось. Пока Нор вытрясал из головы сумятицу несвоевременных мыслей, Рюни успела выбежать и вернуться, едва ли не силой волоча за руку Круна. Вышибала шел неохотно, все время оглядывался и крепко, словно боясь, что отнимут, прижимал к груди мясницкий топор. Старина Крун всегда грустил, если ему мешали закончить работу. Причем, оглядев зал, он сразу сделался деловит и сосредоточен — догадался, что предстоит занятие поважней, чем кромсание мяса.
   Тиров дружок действительно приходил в себя. Однако зрелище, явившееся его только-только успевшим открыться глазам, мало способствовало улучшению самочувствия: коренастый верзила в заляпанной бурыми кляксами одежде, опирающийся на окровавленную секиру. Уж не в его ли честь названа проклятая таверна?
   — Дурень, — неприязненно сказал верзила. — Тебе кто это позволял трепыхаться?
   В следующий миг короткий удар рукоятью топора вернул будущего обитателя ниргуанской колонии в состояние полного умиротворения.
   Крун сунул под мышку свое жуткое орудие, наклонился, приподнял утратившего сознание дебошира, но почему-то сразу уложил его обратно на пол. Укоризненно ворча, достойный вышибала направился к Тиру. Тот лежал на спине, запрокинув окровавленное лицо; на его приоткрытых губах медленно вздувались и лопались багровые пузыри. Крун покосился на Нора, буркнул:
   — Зря так валяться оставил. У него полная пасть кровищи, захлебнуться может. Эх-хе, учишь вас, учишь...
   С тяжким вздохом вышибала перекатил хрипящего Тира на живот, за ноги проволок к выходу.
   — Ишь, до чего увесистый... Какая ж это хвороба его рожала-выкармливала нам на загривок?!
   Крун перевалил бесчувственное тело быкообразного человека через порог, потом вытащил туда же его приятеля и принялся командовать невесть когда успевшими столпиться зеваками, отряжая одних за квартальным, других — на Торжище, где всегда околачиваются рейтарские патрули. Возражений слышно не было: дядюшку Круна в Припортовье уважали.
   Нор почти не интересовался происходящим — он боролся с собой. Парню очень хотелось куда-нибудь прилечь, но Рюни и ее батюшка поглядывали на него с таким восхищением, что любое проявление слабости казалось совершенно немыслимым. Нор даже поймал себя на вовсе дурацкой мысли: жаль, что удалось отделаться лишь ссадинами да порезами. Окажись хоть одна из полученных ран серьезной, сейчас можно было бы развалиться прямо на полу и даже позволить себе такую роскошь, как стоны. А Рюни, наверное, с плачем хлопотала бы над ним, стараясь облегчить страдания своего верного защитника...
   Проведай о подобных сокровенных мечтаниях орденский трибунал, так не миновать бы Нору к граничному возрасту повторного отлучения. Впрочем, кто-то из обессмертивших свое имя песнетворцев совершенно справедливо заметил: «Влюбленный отличен от обычного идиота всего лишь тем, что способен осознать всю бездонную глубину своего идиотизма — и то не как правило». Витиевато выражались старинные творцы песнопений, ни единого слова попросту сказать не умели, однако справедливость большинства их суждений оспаривать трудно...
   Вялые неуместные мысли трепыхались в мозгу, словно полудохлые мальки в обмелевшем садке, и парень вдруг понял, что Рюни придется-таки ухаживать за обессилевшим раненым. И непослушные мысли, и усиливающаяся дрожь в разбитых коленях, и временами захлестывающая горло вязкая тошнота — всему этому причина вовсе не запоздалый страх. Порезы на левой руке сгоряча показались пустячными, но не подсыхают они, сочатся себе и сочатся красненьким — левую полу куртки уже хоть выжимай.
 
   В комнате было пусто, сумеречно; по ней бродили теплые сквозняки, пахнущие портом, солью и вечерней сыростью. Бродили они не просто так, а занимались всяческими делами: качали оконные занавески, поскрипывали дверью, задирались с огоньком свечи, пристроенной возле изголовья кровати, — Эти мимолетные потасовки вспугивали разлегшуюся на стенах невесомую черноту теней.
   Нор проснулся от жажды, но долго не мог решиться протянуть руку к стоящему поблизости молочному кувшинчику. Нет-нет, парень совершенно не чувствовал прежней слабости, просто очень уж хорошо и уютно было лежать. Боль ушла почти вся, оставила от себя самую малость. Ровно столько оставила, чтобы напоминать, как досаждала раньше, и заставить ценить нынешнюю свою кротость. Нор оценил. Никчемные с виду ранки оказались глубокими, в них набилось много мелких глиняных осколков, и призванный хозяином лекарь долго ковырялся в кровавом месиве длинной стальной иглой, нудно бормоча: «Терпи, сиди смирно... Все уже, все... Терпи...» Парень, может, и сам хотел бы сидеть смирно, только ведь не получалось! А тут еще Рюни... Неужели трудно было уйти, занятие какое-нибудь себе выдумать? Так нет же, сидела над душой, таращилась, переживала... Нор сквозь слезы видел ее дрожащий подбородок, глаза, которые сделались круглее стаканных донышек, — видел и отчаянно старался совладать со своим трепыхающимся телом. Но старина Крун, которому врачеватель велел удерживать раненого силой, все равно обливался потом и надсадно сопел, а хрусту стиснутых зубов никак не удавалось заглушить стоны и вскрики. Позор...
   Потом, когда наконец окончился этот кошмар, Нор получил нежданную компенсацию за перенесенные боль и стыд. Пока взопревший лекарь накладывал на кровоточащие раны лоскуты липкой ткани, Рюни подошла вплотную и медленно, не стыдясь родительских взглядов, сжала ладошками щеки ошалевшего парня. Кроме названной при свидетелях жены или невесты, лишь мать могла бы позволить себе такое, только вряд ли Рюни намеревалась объявлять Нора своим ребенком.
   Нору очень хотелось поверить в очевидность негаданно сбывающихся надежд, но мешало выражение девичьих глаз. Виноватыми были эти глаза, жалеющими — и не более.
   Откровенный разговор пришлось отложить — не затевать же выяснение отношений в присутствии родителей Рюни и вовсе посторонних людей! А тут еще, как на грех, Нора одолела внезапная сонливость — сказались-таки усталость, боль и всевозможные переживания. Последнее, что запомнилось парню — это лекарские наставления, адресованные, очевидно, Круну и Сатимэ: «Несите в постель. И ни в коем случае не беспокоить, слышите?»
 
   Сколько времени прошло, прежде чем он очнулся? Тогда был полдень, сейчас — вечер, но не следующего ли дня? Бесово врачевание могло уложить в постель и на двое суток, и на трое... Ладно, хватит валяться!
   Нор осторожно сел, потом встал на ноги, держась за спинку кровати. Можно было бы, не держаться: слабость действительно пропала, и только свирепая жажда мешала парню чувствовать себя вполне сносно. Но жажда — это беда поправимая. Глиняное горлышко кувшина будто специально лепили именно для губ Нора, молоко оказалось холодным, слегка подсоленным, словом, парень и мигнуть не успел, как в кувшине осталась лишь звонкая пустота. А пить хотелось по-прежнему, к тому же сразу проявилась еще одна трудновыносимая потребность из тех, которые совершенно невозможно утолять в жилых помещениях. Нор поспешно оделся и вышел.
   Сумерки — штука обманчивая. Мертвая тишина в распивочном зале, многочисленные запоры на дверях, ведущих во внутренний дворик... Или произошло что-то небывалое, или сейчас не вечер, а глубокая ночь. Последняя из догадок больше походила на правду: в случае какого-нибудь несчастья коридоры и лестницы вряд ли были бы так безлюдны. Ладно, к чему эти гадания на рыбьей печенке? Похоже, не похоже... Открой дверь да глянь. Все равно ведь выходить собрался.
   Снаружи действительно была ночь — прозрачная, на удивление светлая. Квадратик, вырезанный из неба глухими стенами, кишел звездами, но глянувший вверх Нор поначалу их не заметил. Парня ослепила луна, напоминавшая иззубренный в схватках, но вновь начищенный и отполированный гвардейский бронзовый щит. А рядом с огромным лунным диском сияли еще два, поменьше и поровнее, — точь-в-точь новенькие монетки, только что без вычеканенных адмиральских девизов. Вот это да! Ночь Крабьего Оцепенения... Всего лишь раз в году полная луна и оба Крабьих фонарика одновременно появляются в небе, и уж совсем редко такая ночь бывает безоблачной. Когда подобная редкость все же случается, берега темнеют от скопищ выбравшихся из моря крабов. Легиарды многоногих тварей коченеют в недоступном пониманию столбняке, созерцая диковинную небесную иллюминацию. Их можно спокойно брать руками, можно сгребать лопатами или есть живьем — ни один даже не шевельнется. Беспомощностью крабов вовсю пользуются птицы и всяческое зверье, но люди опасаются даже случайно наступить на них. Причинить крабу вред в Ночь Оцепенения — верный способ накликать на себя скорые бедствия. Это куда хуже, чем сметать пыль собачьим хвостом или прикоснуться к уху нищего в полдень. А еще говорят, что если, глядя на луну и фонарики, загадать свое самое сокровенное желание, то оно непременно сбудется. Только сперва нужно сказать какие-то чародейственные слова...
   — Крабы ждут на берегу, ждут всю ночь; просят вас меня услышать, помочь; если вас моя не тронет беда, крабам с места не сойти никогда!
   Это было сказано где-то очень близко, невнятной скороговоркой, а потом тот же голос (то ли девичий, то ли детский) забормотал что-то неразборчивое. Через несколько мгновений после того, как смолк захлебывающийся шепот, хрипловатый юношеский басок спросил тоскливо:
   — Думаешь, сбудется?
   — Да...
   И стало тихо, только время от времени кто-то вздыхал — безрадостно так, протяжно.
   Нор огляделся, но ничего не увидел. Странно. Светло почти как днем, и прятаться тут вроде бы негде. Только вспучившийся посреди двора невысокий сруб ледника может служить каким-то подобием укрытия... Ну да, так и есть. Что-то шевельнулось над дальней стеной сруба и тут же исчезло. Похоже, будто приподнял голову человек, сидящий под этой самой стеной прямо на земле. А еще похоже, что он там сидит не один. Наверное, кто-то из слуг дядюшки Сатимэ жертвует сном ради душевной беседы. И правильно — в такую ночь спать грешно.
   Стараясь не вспугнуть печальную парочку, Нор прокрался вдоль заваленной дровами стены к интересовавшему его чуланчику (хвала Ветрам, двери почти не скрипели — ни та, в которую вышел, ни та, в которую вошел).
   Он уже возвращался, когда первый голос — конечно же, девичий, а не детский — сказал:
   — Он не осудит, поймет. — Короткое молчание, и снова — Обязательно поймет. Я знаю Нора: он не захочет себе счастья ценой моего. Он добрый, хороший.
   Ого! Разговор-то, оказывается, интересный! Парень замер, боясь дышать. Приятно, конечно, когда называют хорошим и добрым, но не худо бы узнать, за что ты так назван и кем. Хотя «кем» — это уже, кажется, ясно...
   — Ни тебе, ни мне он никогда не делал зла — только наоборот, — мрачно произнес сиплый басок, и Нор едва не вскрикнул, узнав голос своего соседа по школьной келье. — А я... Зря они не пустили меня с переселенцами! Ты бы опять привыкла... К нему, как раньше.
   — Перестань! Я так не хочу, не хочу привыкать! Он сам не захочет, если по привычке! — Девушка говорила почти зло, срываясь на вскрики, и понявший все до конца Нор бросился прочь от этих узнанных голосов, от того страшного, непоправимого, что сулил ему подслушанный разговор.
   Он опомнился уже у себя в комнате. Собственно, «опомнился» — неудачное слово. Опомниться Нору предстояло очень не скоро, если предстояло вообще. Он бродил из угла в угол, пиная скудную мебель, давясь отчаянием и мутной злобой невесть на кого и за что. Злиться действительно было не на кого; разве что на самого себя, да и то поздно, а значит — глупо. Все. Отчалила лодочка. Отчалила, не вернется. Можно колотиться мордой об стенку, можно убить кого-нибудь, спалить дом — что угодно можно натворить, и только одно не получится: исправить. Отчалила лодочка. Не вернешь.
   Злоба сменилась стыдом, потому что все-таки не удалось отвертеться от никчемных мыслишек: «С двумя руками небось был хорош, двурукого небось привечала... А как только...» (Несправедливо же, подло! Ни при чем здесь увечье твое, дурень ты!) «Я ради нее... А она...» (А что она? Кто за тобой в Прорву полез? И это после того, как ты ее на свою поганую Школу сменял. Ну, чего молчишь?! Ведь сменял же!) «Крело-то, Крело! Еще другом назывался, песья отрыжка... Воспользовался мигом, отнял, украл...» (Да не он украл — ты, идиот, пробросался! За что его такими словами?! За то, что ради твоего драгоценного спокойствия хотел на Ниргу сбежать! Сам ты хуже собаки — та хоть хвостом вилять умеет, а ты только облаивать да кусаться!)
   Нор добрался до кровати, сел, тяжело уставился на укутанную тряпицей культю. На желтоватом стираном полотне четко проступали пока еще крохотные алые пятнышки. Допрыгался... Задел, что ли, во время беготни да метаний по комнате? Мог и задеть.
   Парень снова почувствовал себя плохо: разболелась голова, в горле принялась ворочаться горькая дрянь... Еще немного, и опять придется звать лекаря. Звать? Ну уж нет! Лучше тихонько помереть в этой комнате-конуренке, чем снова ловить на себе жалостные взгляды Рюни.
   Помереть... А собственно, ради чего теперь стоит жить? Что у тебя осталось? Пьяные шакальи морды, которые надобно бить ради неприкосновенности чужого добра? Изо дня в день, до старости, пока не вышвырнут за ненадобностью или (что еще хуже) оставят дармоедом-приживальщиком в память былых заслуг. Ты и не знал, а будущее уже давно поглядывало на тебя сонными глазками почтенного старины Круна, который не сошел с ума от беспросветности своей достойной работы единственно потому, что сходить-то ему почти не с чего.
   А еще будет женитьба, не по любви — по предписанному Уложениями порядку. Обязательно клюнет какая-нибудь дура, уж больно нажива соблазнительная: и тебе капитанского рода, и драчун лихой (дуры от таких просто млеют), и самостоятельный, при уважаемом деле — вышибала в солидном заведении. А что калека, так это даже к лучшему. Верный кусок хлеба под старость — милостыню выклянчивать (калекам хорошо подают, охотнее, нежели всяким прочим). И потянутся дни. Как в собственных давних стихах: «Тоска тягучих серых дней». Унылая брань из-за пустяков, попреки малым достатком, хмельные приятели с низкими лбами и глазками старины Круна, кухонный чад... А вечерами — осточертевшая близость нелюбимых глаз, торопливая похоть (просто так, от безделья, чтобы все как у всех)... Вот, значит, для какой жизни отпустила свою добычу Серая Прорва! Так стоит ли?..
   Может, пойти к префекту и напроситься в горный гарнизон? Ах да, без допущения к стали нельзя... Тогда на Ниргу. Нору почему-то казалось, что его, в отличие от Крело, никакие благодетели не станут удерживать от подобного шага. И пусть, так будет лучше для всех. По крайней мере, не придется путаться под ногами у Рюни и ее избранника; не придется своим присутствием постоянно растравлять в их душах чувство вины, которое очень быстро сменится досадой и неприязнью.
   Ладно, хватит терзаться. Чем ныть, лучше радуйся, что теперь можно не беспокоиться за Рюни. Здорова она, просто по Крело своему сохла. И ни в какую купальню, конечно же, не ходила, а ходила искать этого сбежавшего от самого себя дурака. Вот, стало быть, почему в кассе дядюшки Лима обнаруживались лишние деньги — Рюни подсовывала обратно то, что ей давали на купания. Интересно, кто же все-таки не пустил Задумчивого Краба в ниргуанские поселения, кто заставил вернуться? А, да ну его к бесам! Тебе-то какая разница — кто? Что случилось, то случилось уже навсегда. Докопаться до сути можно, только зачем тебе это? Совершенно незачем...
   Парню становилось все хуже. Повязка увлажнилась, стала тугой и жгла, как будто набухала не кровью, а кипятком. Тем не менее Нор вынудил себя встать и принялся бродить по комнате. Ноги держали плохо, приходилось то и дело приваливаться к стене, цепляться за спинку кровати, но парень никак не желал лечь — назло головокружению, назло дрожи в коленях, назло всему.
 
   А потом он едва не упал, споткнувшись о торчащий из-под кровати футляр — длинный, округлый, затянутый линялой замшей. От нечаянного пинка футляр этот с певучим гулом вылетел на середину комнаты, и Нор замер, впился в него почти испуганным взглядом. Парень давно уже думать забыл о скрипке — вернувшись, не увидел ее на обычном месте и решил, что пропала, что хозяева выкинули. А она, оказывается, цела. Больше года подарено школьной науке, еще год растрачен вообще неизвестно где, и все это время убранная с глаз старая ворчунья терпеливо дожидалась своего владельца. Ну вот, дождалась. Отыскалась. И что с ней делать? Проку-то от нее теперь с крабий хвост, даже продать рука не поднимется. А хоть бы и поднялась, так все равно никто не позарится: старенькая она, исцарапанная и без двух струн. Единственно, чем ценна, — это памятью о родителях да прошлых неплохих временах, но подобную ценность никто, кроме самого Нора, разглядеть не способен.