– Но… – начал Дамиан, но авва снова его перебил.
   – Я запрещаю тебе действовать силой. Можешь обыскивать дома, одно это вызовет большое недовольство. Но жечь и убивать не смей. Если до завтрашнего утра ты ничего не добьешься, я сам приеду в слободу, отслужу литургию и прочту проповедь. Может быть, Божье слово окажется сильней копий и огня.
   Дамиан скривился. Авва, конечно, не дурак, и проповедовать умеет мастерски, но тут он обольщается – мужичье в своей темноте никогда не купится на его «божье слово». Раздражение он придержал при себе, и, садясь в сани, был вовсе не так уверен в успехе – что толку обыскивать дома? В них всегда найдется какое-нибудь укромное место, куда никто не догадается заглянуть. Мужичье понимает только язык силы, и если уступить им сейчас, в следующий раз они схватятся за топоры, когда придет время делиться урожаем. Авва этого не понимает.
   – Ладно… – пробормотал Дамиан себе под нос, – посмотрим. Обыскивать дома тоже можно по-разному.
   Он прибыл в слободу, когда совсем стемнело и крестьяне топили печи на ночь. Ползать по домам, полным едкого, непроглядного дыма, особого смысла не имело. А вот выстудить жилье широко открытыми дверьми показалось Дамиану интересной идеей.
   Он расположился в избушке, пристроенной к церкви, и занял в ней одну комнату из трех. Избушка была довольно убогой: топилась по-черному, окна в ней затягивались пузырем, на котором толстым слоем осела сажа, а с потолка слетали грязные хлопья.
   Монахи устали. Авда снял патрули с реки, и перевел их ближе к слободе, и Дамиан привез с собой десяток свежих дружников, но люди, которые провели почти двое суток в седле, не успевали отдохнуть за те несколько часов, которые им выделял Авда. Дамиан и сам не спал вторую ночь, но заснуть бы не смог – едва он закрывал глаза, так сразу вспоминал о кристалле, о жалком певчем, который посмел… И злость подбрасывала его на постели, и глухое рычание вырывалось из груди – он должен поймать мерзавца! Дамиан понимал, что главное – это кристалл, но чем дольше длились поиски, тем сильней над ним довлело желание отомстить, наказать, втоптать обратно в грязь, где послушнику самое место. Не убить, нет – это слишком просто. Чтобы этот волшебный голос охрип, умоляя о пощаде. И чтобы все остальные запомнили, надолго запомнили, каково оно – перейти дорогу Эконому обители.
   Нет, выйти в лес или на реку парень не мог – на девственно ровном снегу любое движение будет заметно издали, даже в темноте. А на тропе, которую успели протоптать к лесу, постоянно дежурило два человека. Мышь не проскочит.
   Дамиан сам объехал верхом слободу, сам убедился в том, что все выходы просматриваются как на ладони, и, когда над слободой перестали виться дымы, отдал приказ обыскать дворы еще раз. И сам заходил в каждый дом, и сам проверял то, что ему казалось подозрительным.
   Прятали беглеца хорошо. Возможно, в домах на такой случай предусматривались тайники. Ведь скрывали же они где-то хлеб от сборщиков – Дамиан ни секунды не верил, что крестьяне отдают положенное до последнего зернышка. Но хлеб они скорей всего зарывали в землю, и доставали только по весне, а сейчас зарыть что-то в землю очень трудно.
   Нет, чтобы найти парня, надо раскатать эти дома по бревнышку. И неизвестно, на кого работает время. Братья сбиваются с ног, а певчий валяется на полатях и отъедается хлебцем с молочком. Да он всю зиму может просидеть в слободе!
   Если проповедь аввы действия не возымеет, Дамиан не станет больше цацкаться с мужичьем. Завтра утром он пошлет гонцов в пограничные скиты, и тогда топоры крестьянам не помогут.
   Обыскав все тридцать дворов, Дамиан начал обыск сначала. Если он не может вытащить беглеца на свет божий, то и спать ему спокойно он не даст. Люди валились с ног, и пред рассветом Дамиан их пожалел. Он и сам вымотался: его тошнило от кислых запахов слободы, от сажи, собравшейся в углах, от грязных коровников, ледяных погребов и пустых колодцев. Писклявые дети, заспанные, простоволосые хозяйки, вонючие старики, неопрятные, широколицые девки, ковыряющие в носу, мельтешащие перед глазами мальчишки, которые не могут и пяти минут усидеть на месте. Куда им столько детей? Хорошо живут, вот и плодятся.
   Авва прибыл едва рассвело. Привез с собой Паисия, двух иеродиаконов, трех певчих – не иначе, хотел поразить мужиков грандиозностью богослужения. И братья, только-только получившие возможность отдохнуть, снова отправились по дворам – собирать народ в церковь. Дамиан, не желая оставлять своих людей, а так же демонстрируя авве понимание важности его действа, тоже не остался в прибранной за ночь избушке.
   Брат Авда, уставший, с лицом еще более похожим на череп, чем обычно, отозвал его в сторону:
   – Мужики недовольны. Поговаривают, вот-вот за топоры возьмутся. Надо бы с ними поосторожней, пока со скитов дружники не приехали.
   – И что ты предлагаешь? – взорвался Дамиан, – пусть авва проповедь в пустой церкви читает? Нам с тобой?
   – Ну, может больных не надо туда?
   – Надо! Всех надо! Пока авва будет перед ними распинаться, мы еще раз дома обойдем. Пустые. Тише будет, спокойней. Может, услышим что.
   В крохотную церквушку все слободские не вместились, и некоторые, преимущественно дети постарше, остались слушать службу под окнами. Разумеется, вместо этого они больше возились в снегу, громко хохотали и бегали друг за другом. Дамиан скрипел зубами – да, это не приютские мальчики с глазами долу, которые бояться сказать лишнее слово. Вместо тишины над слободой неслись визги, смех и лай собак.
   Пришлось поставить четверых монахов присматривать за ними – чтобы дети не наследили на дороге к реке.
   Третий обыск ничего не дал. Авва читал проповедь долго, а потом причастил малышей и немощных, так что времени Дамиану хватило. Но в домах стояла тишина – нигде не скрипнула половица, не щелкнула лучинка, не раздался вздох…
   Расходился народ из церкви веселей, чем шел туда.
   – Отец Дамиан! – подъехал к нему монах, помогавший на службе, – авва зовет тебя к себе.
   – Ну, как служба? – спросил Дамиан, сжав губы.
   – Очень хорошо получилось, и такая проповедь были интересная… – монах расплылся в улыбке, – некоторые даже плакали.
   – Да ну? Это они от скуки и от голода, – процедил Дамиан, и направил коня к церкви. На лицах встречных крестьян слез он не заметил.
   Авва, как всегда, оставался спокоен и добр, но от Дамиана не укрылось его радостное настроение. Не иначе, он был доволен собой.
   – Ну что? Теперь подожди до вечера. Мне показалось, что служба им понравилась, особенно пение – они таращились на клирос, открыв рты. Красиво получилось, Паисий молодец, отлично подготовился. И икона мироточила, это тоже произвело впечатление.
   Дамиан вежливо кивнул – авва в этом никогда ничего не понимал. Что им до красивой службы? Поглазели и по домам пошли.
   – Надо чаще проводить службы зимой. Сидим в обители, так тараканы за печкой, – вздохнул игумен, – я думаю, пора в Никольскую постоянного батюшку посадить. И изба для него есть, и приход большой получается.
   Ну точно. Авва доволен собой. Как дитя, честное слово! Дамиан с трудом удержался, чтобы не заскрипеть зубами.
   Они пообедали втроем с Паисием, и Дамиан, которому до этого кусок не лез в горло, вдруг понял, как проголодался. Как ни странно, но слободские прислали авве жареного гуся и вкусный пирог с ягодами, отчего тот укрепился в мысли о силе божьего слова. А вот Дамиана это насторожило – он не ожидал от крестьян такой любви к проповедникам, и немедленно велел выяснить, из какого дома принесли гостинцы.
   Он еле-еле дождался, когда авва наконец отправится обратно в Пустынь – надо было дать людям отдохнуть, а к ночи начинать действовать более решительно. Он еще и сам не знал, что предпримет, и склонялся к пожарам. Была у него задумка забрать из каждого дома по ребенку и стращать родителей их смертью, но на это мужики точно могли взбунтоваться, а со скитов пока никто не прибыл. А вот пожар можно списать на гнев Божий и устроить неплохое представление.
   Но сначала – отдохнуть. После сытного обеда Дамиан мечтал только о нескольких часах сна, и теперь его не пугала ни сажа, которая летит с потолка избушки, ни сырая постель, пропахшая затхлью: он провалился в сон, едва его голова коснулась соломенной подушки.
   Ему показалось, что спал он всего несколько минут, но открыл глаза в полной темноте и услышал за окном шум и крики. У него сложилось впечатление, что вся слобода высыпала на улицу, и первой его мыслью было: бунт! Но почему? С чего вдруг? Да еще и на ночь глядя? Или выбрали момент, когда большинство братьев спит?
   Дамиан сел на кровати и крикнул:
   – Авда! Кто-нибудь! Что там происходит?
   Но сонные монахи шумели за стенкой, и, похоже, тоже ничего не понимали. Дамиан натянул сапоги, завернулся в меховой плащ, и хотел выйти на улицу, чтобы посмотреть самому, но тут ему навстречу в комнату вбежал молоденький дружник, еще послушник и, захлебываясь, прокричал Дамиану в лицо:
   – Господь явил чудо! Настоящее чудо! Не даром авва причащал немощных!
   Дамиан слегка отстранился: щенячий восторг юноши, похоже, не позволит ему изложить суть дела толком.
   – Спокойно, – протянул Дамиан, – не горячись. Какое чудо? Почему вся слобода ходит по улицам? Вы их окружили хотя бы? Осмотрели?
   – Так чудо же… – прошептал дружник, – люди радуются, иконы несут…
   – Какие иконы? Что произошло?
   – Дедушка Вакей пошел. Два года лежал, а после причастия пошел! Господь явил милость…
   Дамиан похолодел.
   – Что? Где Авда? – прошептал он, а потом рявкнул во весь голос, – Авда!
   – Брат Авда спал. Наверное, уже проснулся. Все проснулись.
   Дамиан оттолкнул мальчишку в сторону и выбежал во двор церкви. Это кристалл. Господь таких чудес не являет! Это кристалл, и они нарочно подняли шумиху. Сейчас тут будет столько следов, что можно будет вывести два десятка беглецов, и никто этого не заметит!
   – Авда! – еще громче крикнул он, но увидел, как брат Авда с криками и проклятиями догоняет толпу, высыпавшую на лед реки. И в этой толпе идут монахи, и – Дамиан не сомневался – льют слезы умиления, глядя, как темные крестьяне славят бога и поднимают над головой иконы, которые еще вчера прятали в подклетах, чтобы не занимали место в доме.
   Впереди толпы шел высокий седой старик в белой рубахе без пояса, как будто не боялся холода, поднимая икону на вытянутых руках. Дамиан не видел его лица, но думал, что старик улыбается. В его движениях не было уверенности, будто он удивлялся каждому сделанному шагу, и высоко поднимал лицо, и иногда потрясал иконой, словно проверял, действительно ли держит ее в руках. Но в то же время необычайная энергия исходила из его белой фигуры – Дамиану показалось, что над головой деда поднимается едва заметное свечение, и он встряхнулся, чтобы прогнать навязчивое видение.
   Возносить благодарение богу мужики не умели, поэтому делали они это так же, как привыкли славить своих истуканов – пели, плясали, резвились и в открытую тискали девок. Ребятня рассыпалась по льду, и кто-то тащил за собой санки: они играли в снежки, бегали друг за дружкой, валялись в снегу, и Дамиан не успел добежать до реки, как с десяток пацанов успели подняться на крутой противоположный берег, да в нескольких местах, и, увязая в снегу, пытался катиться вниз на санях. Луна еще не взошла, и это было особенно некстати. Впрочем, тот, кто придумал этот «крестный ход», наверняка знал, когда восходит луна.
   «Дедушка Вакей пошел», – неслось отовсюду.
   – Братья! – рявкнул Дамиан, но его голос утонул в шуме двух с лишним сотен людей, и ему ничего больше не осталось, как поймать пробегавшую мимо лошадь и, вскочив в седло, догонять толпу, двигавшуюся в сторону монастыря.
   Он ухватил за шиворот дружника, который чуть поотстал, но продолжал раскрыв рот смотреть на фигуру белого старика.
   – С ума сошли! – заорал Дамиан, нагнувшись к его лицу, – в седло, быстро! Он уйдет, он уже ушел!
   – Так ведь… чудо же… Господь явил.
   – Какое чудо? Вы что, дети малые?
   – Дедушка пошел… – прошептал монах, – после причастия пошел.
   – В седло, я сказал! Вдоль берега! Быстро! Дурачье! Шкуру спущу всем! Факелы готовьте!
   Старик жив не будет! Дамиан почувствовал, что на него накатывает «помутнение»: он уже был не в силах справиться с гневом, а скоро и совсем перестанет отдавать себе отчет в своих поступках. После «помутнений», которые случались не так уж часто, он ничего не помнил и иногда ужасался, как мог такое выкинуть, и не врут ли ему, рассказывая о тех бесчинствах, которые он вытворял. Обычно начиналось это с вина, но иногда бывало и просто от усталости или долгой нервотрепки. Честное слово, лучше бы его связывали в такие минуты, потому что за последствия своих поступков ему приходилось расплачиваться в твердой памяти.
   Дамиан пришпорил коня, обгоняя толпу, выскочил пред стариком, и дернул поводья с такой силой, что лошадь поднялась на дыбы, грозя разбить копытами голову чудом выздоровевшего «божьего раба».
   Старик, остановившись, не шелохнулся и смерил Дамиана тяжелым взглядом из-под седых кустистых бровей. И Дамиан вдруг заметил, что тот стоит на снегу босиком.
   – Убью! – рыкнул Дамиан и вырвал из-за пояса короткий меч – такие в дружине были только у него и у Авды.
   Он развернул коня и хотел опустить меч на голову старика, и уже расколол напополам икону, которую тот поднимал над головой, но не успел заметить, как из толпы вперед метнулись двое мужиков, и меч его со звоном налетел на лезвия двух перекрещенных топоров.
   Наверное, «помутнения» с ним все же не случилось, потому что он отлично помнил происходящее: как его стащили с коня, выкрутили руку с мечом, и, если бы не подоспевший Авда, могли бы, чего доброго, и зарубить ненароком.
   – Мы вас не трогаем! – вперед вышел крестьянин, русобородый, широкоплечий и высокий, – и вы нас не троньте. Мы войны не хотим, но и в обиду себя давать не собираемся.
   Дамиан, еще не поднявшийся из снега, хотел что-то возразить, но его опередил Авда. По крайней мере, он был спокоен и тверд.
   – Хорошо, – кивнул он крестьянину, – идите по домам, тихо и быстро. Вашу шутку с господним чудом мы поняли и оценили. Теперь кончайте ломать это представление, собирайте детей и расходитесь. Иначе нам действительно придется воевать, и мы в этом понимаем больше вас. Я обещаю, что монахи никого не тронут, если вы спокойно и быстро разойдетесь.
   Крестьянин усмехнулся в густую бороду, подумал, посмотрел на старика и сдержанно кивнул:
   – Если с дедушкой хоть что-нибудь случится, ни один монах живым отсюда не уйдет.
   Дамиан встал и отряхнулся – крестьяне, судя по их взглядам, всерьез намеривались выполнить свое обещание. И ему стало не по себе: от толпы исходила угроза, такая же темная, тяжелая и холодная, как лезвие топора.
   Все равно поздно. Дамиан вместо злости вдруг почувствовал обиду – его обвели вокруг пальца, как мальчишку! За двое суток позволить себе три часа отдыха, и проспать! А ведь можно было предположить, что если что-то случится, то именно до восхода луны. Или перед рассветом, когда внимание у всех ослаблено. Обида и усталость. Не было сил даже разозлиться как следует.
   Старик описал на льду широкий круг и повел слободских назад, к домам. Хозяйки кликали детей, кто-то продолжал петь, в толпе повизгивали девки, но иконы быстро опустились вниз, и плясать крестьяне перестали.
   Дамиан вздохнул, и кто-то подвел к нему его коня, и придержал стремя.
   – Вдоль берега. Все. Он уже в лесу. Каждый след на берегу проверить. Факелы берите: если он след заметал, в темноте не разглядите.
* * *
   Лешек ушел из слободы перед рассветом, когда луну затянуло тяжелыми, низкими облаками. К тому времени весь правый – крутой – берег, был исхожен вдоль и поперек, не столько мальчишками, сколько монахами, проверившими каждый след. Впрочем, и левый берег они без внимания не оставили. Из лесу монахи еще не вернулись – им приходилось тяжело: не только пробираться вперед по глубокому снегу, а прочесывать его в поисках следа. Конных Дамиан снова поставил патрулировать лед – они почему-то были уверены, что Лешек и дальше собирается двигаться по реке.
   Лежа между потолком и полом, он слышал, как к дедушке приходили Дамиан и Авда, приходили только вдвоем, не доверяя секрета остальным монахам, и расспрашивали его о кристалле и беглеце. Но грозить побоялись – обещали зерна, если он расскажет им об этом подробней. Но дедушка твердо стоял на своем: показывал срезанный громовый знак, на месте которого углем нарисовали православный крест, рассказывал про икону, которую Дамиан расколол надвое, мол, стоило поставить ее в красный угол и зажечь лампадку, как случилось чудо и чувствительность вернулась к неподвижным членам. Хозяева и старшие дети поддакивали, и всем было понятно, что это наглая ложь, но никто не мог уличить в этом старика.
   Дамиан злился, Авда оставался спокойным, и через пару часов они ушли, несолоно хлебавши, хлопнув дверью так, что с полок посыпались горшки.
   Лешеку накинули на плечи беленое льняное полотно, а броские сапоги спрятали под онучи – теперь в темноте он мог очень легко спрятаться в снегу. Хозяйка дала ему в дорогу хлеба и вареной рыбы, а дедушка отдал снегоступы, в которых когда-то ходил на охоту. Прощались тепло – Лешек не мог выразить благодарность за спасение, а хозяин махал руками и говорил, что за вылеченную спину дедушки он отдал бы половину дома, и этой платы все равно было бы мало. Старик, обнимая Лешека, не удержался от слез, и Полева, привстав на цыпочки, поцеловала его неумелыми горячими губами, покраснела и расплакалась.
   Слободу охраняли пятеро конных, но, будучи уверенными, что беглец давно ушел, несли службу без особого усердия. Тем более что предрассветное время всегда самое тяжелое для патрулирования.
   Лешек поднялся на правый берег и шел по проложенным монахами следам, пока не рассвело: рассвет был сереньким и тусклым, мороз немного ослаб, но вскоре подул пронизывающий северный ветер и повалил густой снег. Сворачивая с нахоженного пути Лешек надел снегоступы: теперь его следы занесет быстрей чем через час, и монахи никогда не узнают, куда он направился.
   Лес на правом берегу рос гуще, чем на левом, огромные ели опускали ветки к самой земле, и под некоторыми вообще не было снега, настолько плотно они покрывали ветвями свои корни. До земли ветер не доставал – выл по верхам, путался в кронах, и только иногда забрасывал вниз клубящиеся снежинками круговерти.
   Лешек шел и думал, что это колдун, глядя на него сверху, просит ему нужной погоды: солнца для кристалла и снегопада – заметать следы. Он поднимал голову к небу, как будто надеялся высмотреть сквозь тучи скуластое лицо и пронзительные черные глаза, и шептал:
   – Спасибо, Охто, спасибо тебе. Прости меня.
* * *
   Каждое утро, просыпаясь на широкой мягкой кровати в доме колдуна, Лешек чувствовал огромное счастье. И оттого, что солнце светит в светлые, прозрачные окна, и оттого, что ему так мягко и тепло под толстым одеялом, и оттого, что не надо никуда бежать, никого бояться, никому служить. Он быстро потерял счет дням недели, и узнавал, какой сегодня день, только по субботам, когда колдун посещал окрестные деревни ил ездил на торг. И от этого вечером, дождавшись колдуна с его рассказами, Лешек снова засыпал счастливым – в монастыре в это время служили всенощную, а он мог спокойно нежиться в постели. Конечно, в глубине души ему было немного страшно, но страх этот скорей походил на азарт непослушного мальчишки, который делает нечто запретное и уверен, что избежит наказания. Ему очень хотелось в такие минуты высунуться в окно и показать богу язык.
   Выяснилось, что Лешек не умеет делать то, что доступно каждому двенадцатилетнему мальчишке: он не умел плавать, ездить верхом, ловить рыбу, лазать по деревьям, ходить на веслах, бить из лука мелкую дичь – вообще ничего. Колдун посмеивался над ним, но по-доброму, отчего Лешек нисколько не обижался. Он боялся воды, боялся подходить близко к лошадям, которых у колдуна было целых четыре, а, достав руками крепкий сук, не мог подтянуться, чтобы на него залезть.
   Дом колдуна стоял в удобном месте, где глубокая речка Узица широко разливалась небольшим озерцом, и поворачивала с северо-запада на северо-восток. Получалось, что двор с двух сторон окружен водой, а с третьей от посторонних глаз его прятал густой сосновый лес. Берег реки со стороны дома был довольно пологим, зато на другой стороне поднимался высокой, обрывистой кручей.
   Над рекой склонялась вековая ива с серебряными листьями, рядом с ней стояла крошечная банька, а у толстой сосны в глубокий погреб со льдом вели крепкие ступени. За домом, у самого леса в сарае лежало душистое сено, и Лешек очень полюбил прыгать и кататься в нем, и частенько засыпал там, разморенный подвижной игрой. Кроме четырех лошадей у колдуна имелась рыжая корова, куры и белые гуси, которые свободно плавали по реке и никто их не пас.
   Несмотря на то, что лето бежало к концу, и ночи зачастую бывали сырыми и холодными, колдун купался каждый день, а то и не по одному разу, и, как только Лешека перестало шатать из стороны в сторону, потащил его за собой в воду.
   В монастыре мальчиков мыли в бане раз в месяц, и, хотя монастырь стоял в устье большой реки Выги, практически на берегу озера, купаться их никогда не водили, да и сами монахи этим брезговали.
   Лешеку было очень страшно и холодно. Но колдун, глядя на его несчастное лицо, так хохотал, что ему пришлось сжать зубы и войти в реку по вязкому, илистому дну, серьезно подозревая, будто под водой кто-нибудь обязательно его укусит, или, чего доброго, схватит за ногу и утащит на дно.
   Однако не прошло и недели, как Лешек перестал бояться, и вбегал в обжигающую воду со смехом, как и колдун, и потихоньку учился плавать, и даже нырял.
   Оказалось, что в жизни есть столько разных дел, которыми хочется заняться, что Лешеку не хватало длинного летнего дня, и, засыпая, он строил планы на следующий. После бесконечных запретов монастыря, он удивлялся, почему колдун ничего ему не запрещает, а если и запрещает, то выглядит это совсем не так, как в приюте. Да, собственно, и запретов было всего три: не заходить далеко в лес, потому что можно заблудиться, не пить из маленьких кувшинчиков, расставленных на полках кухни, потому что можно отравиться, и не брать в руки кристалл.
   Матушка на самом деле никакой матушкой колдуну не была, она просто помогала ему по хозяйству. Ее муж умер, сыновей у нее не было, а многочисленные дочери давно вышли замуж и осели в семьях мужей. На второй день пребывания Лешека в доме, матушка вытащила из своего сундучка два оберега на кожаных ремешках, и повесила Лешеку на шею вместо креста.
   – Матушка! – возмутился колдун, – куда столько! Говорю же, я сам ему сделаю обереги, какие понадобятся.
   – Так я только ложечку… – ответила старушка, – чтобы толстенький был, ложечку. И гребешок, для здоровья.
   Лешек с любопытством разглядывал новые приобретения: маленькая серебряная ложка, совсем игрушечная, понравилась ему больше, чем колючий гребень, но, надо сказать, он носил их всегда, не снимая. Толстеньким он так и не стал, но обереги эти стали для него символом любви к нему матушки. Колдун же носил только один оберег – крест в круге, и говорил, что больше ему самому ничего не надо. Круг означал солнце, его коловращение, а крест – землю и четыре стороны света на ней. Однако для Лешека привез сразу несколько штук, и самый первый – змеевик – от злого бога. На нем голова женщины, богини холода, венчалась клубком змей. Оберег был очень красивый, тонкой работы, и, наверное, дорогой.
   – Она защищает достоинство, – объяснил колдун, – и если злой бог протянет к тебе свою длань, змеи его покусают.
   – А что такое «достоинство»? – на всякий случай спросил Лешек, – это мои вещи?
   – Достоинство – это гордость и честь, самоуважение. Главное, что должно быть в человеке – чувство собственного достоинства. Так что бросай привычку креститься на входе в дом и клонить глаза долу.
   От этой привычки Лешеку избавиться было трудно, и он, перекрестившись, всегда втягивал голову в плечи, думая, что колдун непременно даст ему за это подзатыльник, как это делали воспитатели, искореняя дурные привычки мальчиков. Но колдун ни разу этого не сделал, напротив, каждый раз, увидев испуганного Лешека, прижимал его к себе, целовал в макушку и говорил:
   – Голову в плечи тоже не прячь. Виноват – умей ответить. А не виноват – прими жестокость с гордостью.
   И через несколько дней Лешек, протянув два пальца ко лбу и поймав нарочито серьезный взгляд колдуна, прыскал в ладонь, и колдун хохотал вместе с ним.
   – Ты бы хоть пошалил иногда, – вздыхала старушка, глядя на молчаливого Лешека за обедом, – сидишь, как сычонок, воды в рот набрал и кол проглотил.
   Колдун же за столом неизменно разговаривал, чем очень Лешека сначала удивлял.
   – Матушка, им в монастыре было велено сидеть за столом прямо и молча. Вот он и сидит.
   Тут колдун нисколько не ошибался. Еще положено было смотреть в тарелку, а не по сторонам, и эта наука давалась Лешеку особенно тяжело, наверное потому он и избавился от этой привычки раньше всего, и действительно хлопал глазами, как сычонок, глядя в окна или разглядывая что-нибудь интересное в кухне.
   А еще он пел. Пел когда хотел. И колдун всегда замирал и бросал свои занятия, если слышал его песню, а иногда подходил ближе, садился возле Лешека на траву, ставил локти на колени и опускал на руки подбородок.