Ольга Денисова
Одинокий путник

   "И уходит где-то в направленье юга
   Одинокий путник в январе холодном"
Ё-вин (Лина Воробьева)

* * *
   Ветер дул с севера, ледяной, резкий, он принес с собой колючую снежную крупу и дышал жестоким холодом. Лес выл под его ударами, трещал сорванными сучьями, и швырял их на лед реки. Тучи неслись по небу, как кони от степного пожара, меж ними мелькала полная луна, от чего по земле бежали мрачные тени. Во тьме мерещились зловещие крики, хохот, рычание, конский топ и ржание огромных коней, под копытами которых дрожит земля.
   Лешек шел и улыбался. И если сначала его била крупная дрожь – не от страха, от эйфории – то теперь ее сменила невероятная легкость. Пожалуй, он был счастлив. Он не хотел думать о том, сколько ему придется пройти, имея два стакана пшена и огниво. Он не хотел думать о холоде, пронизывающем его полушубок, о ветре, обморозившем лицо и руки, которые он старательно втягивал в узкие рукава, о поземке, заметающей наезженный санный путь, об одиночестве и голодных волках, которые, наверное, наблюдают за ним из леса.
   Он не знал, который час, а рассмотреть звезды сквозь обрывки туч не успевал. Судя по тому, как повернулась луна, он шел около пяти часов, а это значит, что в монастыре уже проснулись и обнаружили его исчезновение. А если они заметили пропажу кристалла, то, возможно, и снарядили погоню. И от этого ему вовсе не было страшно, наоборот, ему хотелось, чтобы Полкан понял, кто унес кристалл, чтобы он топал ногами и орал на всех, кто подворачивается ему под руку, размахивал плетью и скрипел зубами от злости. И мысль эта заставляла Лешека улыбаться еще шире.
   Ветер дул ему в спину.
* * *
   Между тем архидиакон Дамиан, Эконом Усть-Выжской Пyстыни, по прозвищу Полкан, которое ему самому очень нравилось, вовсе не топал ногами, не орал, а разве что скрипел зубами. Если авва узнает о том, что кристалл исчез, был украден, то, пожалуй, виноватым окажется сам Дамиан, если не успеет изловить вора.
   По своей сути Дамиан был так же далек от служения богу, как авва – от потворства блудницам, и наверное поэтому так и не получил сана священника, но, волею судьбы оказавшись в монастыре, сумел сделать блестящую карьеру и здесь. От приютского мальчика к бесправному послушнику, от новоначального к инспектору приюта, к сорока пяти годам Дамиан добрался до вершины и стал, по сути, воеводой Пустыни. И, хотя должность его и называлась по старинке «Экономом», на его плечах в первую очередь лежала безопасность монастыря, охрана его границ, расширение земель и лесов, приносящих монастырю доходы. И если пришлые разбойники опасались трогать хорошо укрепленный монастырь, то регулярные стычки с людьми князя Златояра заставили авву согласиться на содержание профессиональных воинов-монахов, хорошо вооруженных и обученных Дамианом лично.
   Не имея возможности подниматься по служебной лестнице монастыря (а Дамиан отлично понимал, что аввой ему не стать никогда), он перешел к расширению сферы своего влияния, как внутри Пустыни, так и за ее пределами. Не то чтобы отец-настоятель мог поколебать достигнутое им могущество, но вступить с ним в открытый конфликт означало ни больше, ни меньше разрушить Пустынь, превратить ее из монастыря в мелкое княжество, а этого Дамиан не хотел, во всяком случае, пока – монастырский устав с его жесткой иерархией, послушанием, церковной дисциплиной позволял управлять им не задумываясь о настроениях насельников.
   Кристалл примирял амбиции Дамиана и стремления аввы, они оба нуждались в нем, каждый по-своему, и его исчезновение означало возвращение к давнему конфликту, противостоянию, в котором Дамиану не суждено было взять верх.
   Он обнаружил пропажу сразу, едва заслышал било, созывающее братию на службу. Сам Дамиан давно получил разрешение молиться в своей келье, и только тогда, когда появляется время, свободное от многочисленных праведных трудов на благо обители, однако он привык вставать рано, поэтому просыпался зачастую задолго до подъема братии.
   Сундучок был открыт, как будто вор хотел, чтобы исчезновение кристалла заметили немедленно. А может, побоялся щелкнуть замком еще раз. А может, просто забыл, по глупой неопытности.
   Робкий стук в тяжелую дверь просторной светлой кельи заставил Дамиана вскочить и захлопнуть крышку сундучка – посторонним незачем знать о пропаже.
   – Кого там принесла нелегкая? – проворчал он себе под нос, – Входи!
   Благочинный – разжиревший на доходах Пустыни иеромонах – робко сунул пуговичный нос в щелку: Дамиана побаивались все, зная о его крутом нраве и привычке впадать в неконтролируемую ярость по пустякам. Дамиан же терпеть не мог толстяков, особенно мелких ростом. Сам он был сухощав, хотя и прикладывал к этому немало усилий, высок ростом и широк в плечах.
   – Доброго здравия, отец Дамиан, – тихо, с придыханием начал Благочинный, – я бы не решился тебя потревожить с таким пустяком, но, зная твою щепетильность в подобных вопросах…
   Дамиан скривился:
   – Зайди и закрой двери.
   Благочинный снова кивнул, шумно сглотнул и с усилием прикрыл тяжелую дверь.
   – Я бы не стал… но такого у нас давно не случалось…
   – Ну?
   – Ушел послушник Алексий, певчий, тот, которого привезли два месяца назад… Ну, которого похитил колдун и…
   – Я понял, – грубо оборвал Дамиан, – куда он ушел?
   – Я… Я не знаю. Он ушел из Пустыни.
   – Как? Куда он мог уйти? Что ты несешь?
   – Вот, – благочинный протянул клубок тряпок.
   – Что это? – Дамиан поморщился.
   – Его вещи. Переоделся в мирское, и ушел. И сказал, что ни секунды здесь больше не останется, – благочинный перешел на шепот, – он сорвал крест…
   – Ты понимаешь, что говоришь? Куда он уйдет? Январь месяц! Кругом лес, за окном метель, он заблудится и замерзнет еще до рассвета! И где он взял мирскую одежду?
   – Забрал у кастеляна, наверное…
   Дамиан, как ни странно, отлично помнил этого послушника Алексия, которого два месяца назад нашли и вернули в монастырь после двенадцатилетнего отсутствия. Лешек – заблудшая душа, или Лешек – дар божий. И за его волшебный голос экклесиарх, старенький отец Паисий, прощал ему заблудшую душу, равно как и все остальные его прегрешения. Высокий, худенький, этот Лешек более всего напоминал отрока, хотя отроду ему было что-то около двадцати пяти – он всегда выглядел моложе своих лет, Дамиан запомнил его еще в приюте. Несомненно, тот и ребенком отличался от сверстников, простеньких крестьянских мальчиков, чем уже тогда невероятно раздражал Дамиана: мальчик вызывал у него подсознательный страх, непонятное стремление спрятаться от взгляда его огромных светлых глаз, как будто укоряющих в чем-то. Глядя на этого ребенка, Дамиан испытывал чувство вины, и, наверное, именно поэтому его постоянно преследовало желание запугать, заставить опустить глаза, пригнуть голову мальчика к земле… Только от чувства вины это не спасало – по сравнению с другими приютскими детьми тот и так был запуган без меры, потому что отставал от сверстников по росту, и характером обладал слабеньким, сломать который ничего не стоило.
   В детстве отрок напоминал Дамиану котенка, сосущего молоко из брюха матери – младенческие безвольные чуть приоткрытые губы, бесхитростные, как у гукающего грудничка, движения тонких пальчиков, постоянно что-то перебирающих, продолговатая ямочка на подбородке, которую мальчик все время пытался разгладить рукой; его узкие плечи Дамиан мог полностью покрыть ладонью. Взгляд его, всегда удивленный, из-под длинных, загнутых вверх ресниц стремился куда-то вдаль, и по гладким волосам, цвета зрелого каштана, так и тянуло провести рукой.
   Лешек – дар божий… В придачу к никчемно-умилительной внешности, отрок имел поистине ангельский голос. Паломники, которые в жизни монастыря всегда играли немаловажную роль, в первую очередь, внешнеполитическую, впадали в религиозный экстаз, слушая его пение, и пускали сладкие сопли. Что говорить, и сам Дамиан, слушая волшебное пение ребенка, чувствовал, как нежно ломит грудь, и как обрывается дыхание, и влажные глаза сами собой поднимаются к куполу церкви… И это тоже приводило архидиакона в бешенство – ему казалось, что не он, тогда инспектор приюта, имеет полную власть над приютским мальчиком, а тот владеет его душой. А этого Дамиан не выносил, он не хотел допустить влияния на себя какого-то отрока.
   Пустынь не владела ни одной из святынь, являющих миру чудеса: ни исцеляющих мощей, ни целебных источников, ни чудотворных икон в обители не было. Хотя богомаз имелся, и неплохой, а иконы его украшали церкви не только на землях монастыря, но и далеко за их пределами, однако ни одна из них не мироточила, не помогала от болезней, не спасалась сама собой от пожаров – в общем, никаких волшебных странностей не обнаруживала.
   Но, несмотря на это, Пустыни было чем привлечь знатных прихожан – монастырь славился своим хором. Его наставник – экклесиарх Паисий – обучался у греков, на Афоне, и сам когда-то обладал хорошим голосом, но основная его заслуга состояла в том, что он умел найти способных учеников, обучить их крюковой грамоте, поставить голос: пел его хор чисто, слаженно и красиво. Настолько красиво, что послушать его приезжали бояре из самого Новгорода, и из Ладоги, а однажды – и из далекого Олонца. И, конечно, оставляли деньги!
   В детстве отрок Алексий был украшением хора, его жемчужиной, и когда обитель потеряла его, ничто не могло утешить экклесиарха. Но когда Пустынь обрела его снова, Паисий, убедившись в том, что сломавшийся голос не утратил волшебной силы, пришел в восторг, а Дамиан рассчитывал с его помощью приобрести для монастыря сильных покровителей.
   Послушника забрали у колдуна вместе с кристаллом.
   – Кастеляна ко мне, и очень быстро! – выплюнул он Благочинному в лицо, – и певчих, и послушников, которые видели, как он уходил.
   – Всех? – присел Благочинный.
   Дамиан прикинул и кивнул:
   – Самых толковых. Человек пять, не больше. Только очень быстро. И… не надо распространяться об этом. Это может повлиять на настроение братии…
   – Я понимаю, я только тебе…
   – Да ты-то только мне, а остальные? Разговоры на эту тему пресекать!
   – Понял…
   Ну как эта мокрая курица будет пресекать разговоры? Вот когда сам Дамиан был Благочинным, никто бы не посмел ослушаться приказа. Потому что каждый знал: его сосед по келье может первым доложить об этом многочисленным помощникам Дамиана.
 
   Через полчаса, вытряхнув душу из доверчивого кастеляна, и отупев от допроса безголовых певчих, Дамиан спустился во двор, с удовольствием вдохнул свежий морозный воздух и направился к сторожевой башне. Еще не рассвело, но ветер потихоньку стихал – день обещал быть солнечным и холодным.
   И этот щенок посмел! Он посмел войти в комнату к спящему Эконому, открыть дверь, мимо которой и Благочинный проходил на цыпочках! Он обманул кастеляна, сказав, что за одеждой его послал отец Паисий. И тот поверил! Потому что никто из насельников не решился бы на обман, и кастеляну в голову не могло придти, что парень нагло лжет!
   И ни один из послушников не побежал докладывать об его уходе, ни один! Ну, это недоработка Благочинного, с ними со всеми придется разобраться отдельно.
   Щенок, мальчишка! Дамиан и сам не ожидал такого поступка, и от кого? От жалкого певчего, труса и слюнтяя, который два месяца ходил, втянув голову в плечи, радуясь, что его не убили вместе с колдуном. Такого не случалось за всю историю монастыря. Да, кто-то уходил, и уходил тайно, но летом, летом, не зимой! И уж тем более не прихватывал с собой монастырского имущества. И не срывал крестов на глазах двадцати человек, и не произносил пламенных речей, от которых присутствующие теряли голову. Как же можно было так ошибиться? Пригреть змею на груди? Это все Паисий, он взял мерзавца под крыло!
   Дамиан со злостью распахнул дверь в трапезную сторожевой башни – с некоторых пор его собственная «братия» начала и питаться отдельно от остальных монахов. За столом дремал только один дружник, в грязном подряснике, подложив скомканный клобук под щеку. Дамиан покрепче хлопнул дверью, не желая тратить время на скандалы: понятно, что вчера братья пили и вели непристойные беседы чуть не до самого утра.
   – Всех сюда, быстро… – прошипел Дамиан сквозь зубы, когда проснувшийся монах вскочил на ноги.
   Может быть, они были не дураки пожрать и выпить, но по приказу Эконома умели действовать без промедления: не прошло и двух минут, как молчаливые воины-монахи, мрачные с похмелья, расселись за столом.
   – Сегодня ночью Пустынь покинул послушник Алексий, Лешек – заблудшая душа, если кто не помнит, – тихо начал Дамиан, – он ушел и унес принадлежащую мне вещь, очень важную для обители вещь. Перед уходом он сорвал крест и произносил богохульные речи перед другими послушниками. Найти мерзавца. Любой ценой. И притащить сюда. Живым.
   Монахи многозначительно переглянулись, но не произнесли ни слова – ни удивления, ни вопросов не было на их лицах, и Дамиан в который раз порадовался, каких славных воинов ему удалось выпестовать своими руками. Многие из них стали его дружиной, будучи приютскими мальчишками, многие пришли в Пустынь послушниками, некоторых он сам привел со стороны, соблазнив сытой жизнью в стенах монастыря.
   – Следы вокруг обители наверняка замело, но в лесу их можно отыскать, – продолжил он, усевшись во главу стола и сообщив приметы беглеца, – но если он не дурак, в чем я сильно сомневаюсь, он пойдет по реке – это его единственный шанс выжить. Поэтому разделитесь, пусть большинство двигается на север – обыскивает озеро и лес, а небольшой конный отряд контролирует реку и прилегающие деревни. Разошлите гонцов в скиты и на заставы, если он не отыщется сегодня, завтра круг поисков придется сильно расширить.
   – Да он наверняка замерз в лесу, или замерзнет в ближайшие часы! – усмехнулся брат Авда, старший в башне. Он один из немногих должен был понять, какую вещь унес с собой послушник.
   – Значит, вы найдете его тело и принесете сюда, – кивнул Дамиан, – наказать мерзавца было бы полезно, но мне нужна украденная им вещь гораздо больше, чем он сам.
* * *
   На рассвете ветер стих, в воздухе зазвенел мороз, и выбеленный небосвод словно покрылся инеем. От холода захватывало дух, лес замер и вытянулся по струнке, скованный стужей, лед потрескивал под ногами, и иногда от этого становилось страшно – Лешек без труда представлял себе глубокую черную воду, и сосущее течение, и саженную корку льда над головой.
   Он сильно озяб и подозревал, что обморозил лицо и пальцы. Иногда он растирал лицо рукавами, но только напрасно сдирал кожу – заиндевелый волчий мех на отвороте не согревал, а царапал. Поначалу он еще дышал на руки, но потом отказался от этого: они обветривались, но не согревались. Теперь же Лешеку казалось, что дыхание его остыло и выдыхает он точно такой же морозный воздух, какой и вдыхает.
   Надо было уходить с реки в лес, при свете дня его увидят издалека, а конные нагонят его так быстро, что он не успеет как следует спрятаться. Странно, но погони Лешек не боялся, и легкая улыбка все еще играла на обветренных губах. Будто его страх, вечный страх, остался в монастыре, будто он скинул его с себя вместе с ненавистным подрясником, сорвал с шеи вместе с крестом.
   Лешек огляделся: лес стоял по обоим берегам реки, но один берег был крутым, а другой – пологим. Он задумался: на пологом берегу его скорей начнут искать, зато, поднимаясь на крутой, он не сможет замести следов. В конце концов, он выбрал пологий берег – если погоня обнаружит его следы, то его найдут за час, не больше.
   Жаль, что стихла метель. Лешек оглянулся – на санном пути следы его мягких, меховых сапог не были заметны, метель сдула с реки снег, уложив его валиком на берега. Конечно, их можно разглядеть, и те, кто будет его искать, несомненно их увидят. Он вздохнул и прошел по собственному следу назад, прошел довольно далеко, с полверсты. Теперь они точно не найдут того места, где он углубится в лес.
   Засыпать глубокие дырки от сапог на берегу оказалось тяжелей, чем он думал – снег набился в рукава, и заломило запястья. Самое обидное, что за ним все равно оставалась широкая полоса потревоженного снега, которую при желании можно разглядеть, как бы тщательно он ее не заравнивал.
   Лешек только-только добрался до первых елей с толстыми стволами, когда услышал глухой стук копыт. Сердце упало, он присел и постарался слиться с серой корой дерева. Но, на его счастье, кто-то проехал мимо в сторону монастыря – проехал на санях, запряженных парой коней, с молодецким гиканьем, нахлестывая лошадей. Из-под полозьев во все стороны летела легкая на морозе снежная пыль, и Лешек выдохнул: теперь его следов точно не увидят, напрасно он шел назад. Удача снова тронула губы улыбкой.
   Он зашел в лес довольно далеко – при свете солнца он не боялся заблудиться. Сначала он собирался идти вдоль реки вперед, но ему пришлось отказаться от этой мысли – сугробы местами доходили ему до пояса. Но и остановка на несколько часов не входила в его планы – мороз убьет его, как только он перестанет двигаться. Оставалось лишь разжечь костер и отогреть, наконец, лицо и руки. Высушенные морозом дрова будут гореть бездымно, что-что, а костры Лешек разжигать умел. Он без труда нашел подходящую валежину, и только потом сообразил, что топора у него с собой нет. Пришлось ломать сухие сучья непослушными руками.
   Прозрачный, почти невидимый огонь жарко разгорелся за несколько минут, и сжирал ветки с фантастической скоростью. Лешек протянул к нему тонкие посиневшие пальцы, и вскоре к ним вернулась чувствительность – это было очень больно, а боли он всегда боялся. Пришлось перетерпеть: ему казалось, что любой звук разнесется по лесу на несколько верст. Однако руки отогрелись, приобрели нормальный цвет, загорелось лицо и мучительно потянуло в сон.
   Есть Лешек не хотел – слишком сильное волнение всегда отбивало ему аппетит, поэтому пшено он решил поберечь. Чтобы не уснуть, он наломал еще сучьев, на этот раз потолще, пожевал еловую ветку и пососал снег – можно ничего не есть несколько суток, но пить и жевать еловую хвою при этом надо обязательно, так научил его колдун.
   Если он уснет, то костер погаснет через полчаса. И даже если он зароется в снег, как это делают на морозе собаки, то все равно рискует замерзнуть.
* * *
   Лешек попал в Усть-Выжскую Пустынь, едва ему исполнилось пять лет. Между тем, он отлично помнил свое детство. Помнил мать – сначала молодую, веселую, румяную, а потом в одночасье состарившуюся от болезни. Помнил ее прозрачное лицо с синевой на щеках, тонкие руки, обнимающие его за шею, губы, целующие его лоб. А вот отца и деда он помнить не мог – их убили, когда ему не было и года.
   Через много лет, передавая колдуну рассказы матери, Лешек узнал, что дед его был знаменитым волхвом Велемиром; им и его сыном князь Златояр когда-то откупился от церковников. Дом сожгли, и они с матерью прятались у чужих людей, переходя из деревни в деревню. Голод, горе, не сложившийся быт подкосили ее, и первая же лихорадка высосала из нее жизнь. Лешека отдали в приют, к монахам, не желая связываться с хлипким, болезненным мальчонкой, который никогда бы не стал в семье хорошим работником.
   Монахи тоже не обрадовались этому приобретению. Из приюта для подросших воспитанников вели два пути – стать послушником, или поселиться в какой-нибудь деревне, которые во множестве были разбросаны по монастырским землям, и платить монастырю подати, размер которых с каждым годом становился все больше, практически не оставляя крестьянину возможности выбраться из нищеты. И какой из этих путей стоило выбирать, каждый решал для себя самостоятельно.
   Любой послушник мечтал стать монахом, однако большинство из них доживали до старости, так и не добившись пострига. Зато те, кому это удалось, превращались в высшую касту, «белую кость» монастыря – им гарантировалась сытая, безбедная жизнь и необременительный труд. Послушники же, еще более бесправные, чем слободские крестьяне, выполняли и черную работу при монастыре, и занимались тем же самым сельским хозяйством на землях, которые монастырь еще не роздал под крестьянские наделы.
   Очевидно, Лешек не годился ни для того, ни для другого. И только когда обнаружился его чудесный голос, который монахи упорно называли божьим даром, они смирились с его существованием. Он один из немногих мог быть уверен в том, что из послушника превратиться в монаха очень быстро, а возможно, когда-нибудь получит духовный сан.
   Его обучали грамоте, но этим и исчерпывалась разница между певчими и остальными приютскими детьми. Лешек вспоминал семь лет в приюте с содроганием: с первого до последнего дня такая жизнь казалась ему кошмаром.
   Его не любили воспитатели, за его странную манеру себя вести – слегка отстраненную, что со стороны казалось надменностью, а может, ею и была. Они хором твердили о «грехе гордыни» и смирении, но в те времена он их не понимал. Он так и не привык к побоям, и всегда думал, что непременно умрет, когда его будут сечь, но ни разу не умер, только всегда долго плакал, ни столько от боли, сколько от унижения. И при этом панический страх перед розгой не сказывался на его поведении – он просто не понимал, почему все вокруг стремятся его уязвить, и хотел стать хорошим, но не знал как. Мир однозначно казался ему несправедливым и непонятным.
   Его не любили сверстники, завидуя его исключительному положению даже среди певчих, и при каждом удобном случае старались либо расправиться с ним самостоятельно, либо свалить на него вину за свои прегрешения. Он не пытался им понравиться, держался особняком, вызывая еще большее озлобление. А учитывая его хрупкое телосложение, перед сверстниками он был совершенно беззащитен.
   По ночам, свернувшись клубком под тонким одеялом и дрожа от холода, Лешек думал о маме. Он, конечно, знал, что она умерла – об этом ему частенько напоминали воспитатели – но не вполне понимал, что это значит. Он воображал, как она приходит в спальню, садиться на кровать рядом с ним, обнимает его и целует. Иногда эти мысли согревали его и утешали, а иногда заставляли тихо и безысходно плакать, зажимая рот подушкой, чтобы никто не услышал, как он исступленно шепчет себе под нос: «Мамочка, приди ко мне, пожалуйста! Приди только на минутку!» Мама любила его, мама гладила его по голове, она понимала его с полуслова и жалела. Лешек даже не думал о том, что она может защитить его, или просто забрать из этого мрачного, холодного места – так далеко его мечты не простирались. Возможно, допусти он такую мысль хоть раз, и безнадежность свела бы его с ума. Нет, о таком он мечтать не смел – ему хотелось лишь, чтобы его пожалели и приласкали. Поэтому в воображении он и пересказывал ей свои горести, и представлял, как мама прижимает его к себе и шепчет ласково: «Мой бедный Лешек».
   Он был бесконечно одинок, и его первые попытки сблизиться с кем-то из ребят всегда заканчивались плачевно – если его и принимали в игру, то лишь для того, чтобы насмеяться, оставить в дураках или заставить плакать. Став постарше, Лешек понял, что таковыми были правила игры, и смеялись, и оставляли в дураках, и доводили до слез не только его одного. Но лишь он один сдавался и бежал от таких игр, бежал сам, когда его никто не гнал. В конце концов, он оставил попытки подружиться со сверстниками, замкнулся в себе, и всякое приглашение к общению испуганно принимал в штыки, чем настраивал ребят против себя еще сильней, пока окончательно не превратился в изгоя, довести которого до слез считалось не только не зазорным, но и в некотором роде почетным. И если сначала ему было скучно, то потом – страшно и стыдно.
   Он ходил, стараясь слиться со стенами, и в спальне забивался под одеяло, чтобы лишний раз не попасться кому-нибудь на глаза – тому, кто не знает чем сейчас заняться и найдет развлечение в том, чтобы немного его помучить. Лешек был гадок самому себе, противный страх сковывал его с головы до ног, если кто-то заступал ему дорогу или стаскивал с него одеяло. Он не был способен даже на то, что бы разозлиться, и неизменно мямлил и просил его не трогать.
   Но мама, которой Лешек откровенно поверял свой ужас, и свою унизительную беспомощность, в его воображении никогда не осуждала его, напротив, утешала и объясняла его слабость понятными и уважительными причинами. С ней он говорил о своих мыслях, далеких от окружающей действительности, ей он пел песни, и ей рассказывал выдуманные трогательные истории, которые придумывал сам.
   Только через три года его жизнь изменилась к лучшему – в приюте появился десятилетний Лытка, крещеный Лукой. У него имелся слух, и волею отца Паисия его определили в певчие, однако он оказался таким крепким, здоровым парнем, что и тринадцатилетние ребята побаивались к нему задираться. В приюте дети делились на четыре группы-спальни, примерно по пятнадцать человек, в соответствии с возрастом, и старшие редко обращали внимание на младших, но Лытку, как показалось Лешеку, уважали и ребята из старших групп.
   Лытка не стремился к лидерству, но всякая несправедливость вызывала в нем бешенство, и он восстанавливал ее при помощи увесистых кулаков. Он не собирал вокруг себя «своей» команды, но его уважали, к нему тянулись, и очень быстро получилось так, что приют зажил по новым порядкам, и по этим порядкам никто не смел обижать маленького Лешека. Лытка привязался к нему, как к родному брату, сначала просто оказывая покровительство, а потом, сойдясь поближе, начал смотреть на Лешека снизу вверх, находя его не только талантливым, но и необыкновенно умным.