Ширяй волновался. Пробовал стучать в бубен обрубком руки, пробовал закрепить на нем обруч с оберегами, иногда беспомощно смотрел на Млада, но тот кивал и говорил, что отсутствие руки не должно помешать. Шаманская пляска немного меняется, но и только, смысл же ее остается прежним: задать ритм самому себе и тем, кто на тебя смотрит.
   Кроме студентов в назначенный час на подъем шаманов пришли смотреть и псковичи, и новгородцы — на широкой выжженной полосе перед стеной хватило места всем. Те, кто хотел получше рассмотреть представление, поднимались на стены, толпились на лестницах и башнях. Пожалуй, такой толпы Млад ни разу не собирал — обычно ему помогала одна деревня или село. Но чем больше зрителей, тем легче идет подъем, и боги с большей готовностью дают то, о чем их просят.
   В добыче живого огня поучаствовали студенты, псковичи же принесли только что срубленное дерево на костер. Начали ближе к вечеру, когда солнце спустилось к стене, хотя Млад больше любил ночные подъемы. Ширяй поднимался прилюдно в первый раз в жизни, ему еще ни разу не доводилось просить о чем-то богов — он прошел пересотворение в конце лета.
   — Постарайся почувствовать людей, которые на тебя смотрят, — наставлял Млад, — это необязательно, я все равно тебя подниму, но попробовать стоит. Помнишь, когда студенты хотели поджечь терем выпускников, ты заговорил, и тебя услышали? Вот примерно так нужно действовать сейчас. Шаман должен заворожить толпу, чтоб все вокруг хотели того же, что ты собираешь просить у богов. Если люди подталкивают тебя вверх, намного легче, и подняться можно гораздо выше.
   — Да, Мстиславич, ты уже говорил… — проворчал Ширяй сквозь зубы — волновался.
   — И расслабься, забудь, что на тебя смотрят, — добавил Млад.
   — Я не понял, забыть или почувствовать людей? — усмехнулся парень.
   — Одно другого не исключает.
   — Я подумаю над твоими словами, — Ширяй посмотрел на Млада с сомнением.
   — Ага, — кивнул Млад. Ну разве так ученик должен отвечать на слова учителя? Впрочем, спорить с Ширяем он любил, и после подъема они еще обсудят это, когда у парня появится собственный опыт и собственные ощущения.
   Одного шаманенка поднимать наверх легче, чем двоих — Млад скрежетнул зубами: Добробой никогда не будет просить богов о чем-то и никогда не поднимется наверх прилюдно. Он не успел стать настоящим шаманом. Ширяй, похоже, тоже вспомнил о нем, но ничего не сказал, только отвернулся ненадолго, пряча от Млада лицо.
   Разношерстная толпа поймала ритм шаманской пляски налету, почти сразу — Млад почувствовал волну, возвращающуюся к нему со всех сторон. Она была похожа на рябь на воде, на содрогание, на биение пульса — тысячи сердец стучали в такт его песне. Дрожь земли, воздуха и огня слилась с содроганием толпы, подчиняясь двум бубнам и клацанью оберегов. Ощущение огромного счастья выплескивалось через край, и Ширяй тоже чувствовал это счастье: его бубен и пляска помогали Младу, ему не пришлось толкать ученика вверх — тот взлетел сам.
   Белый туман принял их в объятья, пропуская дальше безо всяких препятствий, росное поле стелилось к ногам, и медведь-прародитель вышел навстречу, что тоже было добрым знаком.
   — Мстиславич, а там что? — Ширяй показал рукой в сторону берега далекой реки, — ты никогда не говорил…
   Млад сначала не понял, что показалось ему странным в жесте ученика: все было как обычно, но тот сам вскрикнул вдруг:
   — Мстиславич! Ты видишь? Ты видишь?!
   — Вижу, Ширяй, — Млад обнял его за плечо, — вижу…
   Ширяй поднес к глазам правую ладонь и долго рассматривал ее, и поглаживал пальцами, и трогал, словно хотел убедиться в том, что ничего не путает. А Млад подумал, что теперь каждое возвращение сверху будет причинять парню боль — ему придется заново мириться с потерей. Нет ничего больней не оправдавшихся надежд, а подъемы будут питать эту надежду. Призрачную надежду на то, что внизу рука не исчезнет.
   — Я понимаю, Мстиславич. Я все понимаю. Ты не переживай за меня, — Ширяй вздохнул и натянуто улыбнулся, — но я все-таки был прав. Я знал, что если ее положить на погребальный костер, она будет со мной. Только я думал — потом, после смерти.
   — Наверное, так и должно быть, — Млад пожал плечами, — она ушла в мир нави.
   — Так что там, в той стороне? Почему мы никогда туда не ходим?
   — Я точно не знаю, я не уверен. Но, судя по всему, это дорога, которой мы пройдем когда-нибудь… По которой уже прошел Добробой… Но, пока ты по ней не пройдешь, ты не узнаешь, куда она ведет.
   — А если пойти по ней сейчас?
   — Ты упадешь. Сорвешься. Разве ты не чувствуешь, как поток под тобой становится слабей, когда идешь туда, куда тебе ходить не стоит?
   — Раньше чувствовал, а сейчас — нет. Я думаю, это из-за руки. Часть меня уже там…
   — Не ходи туда. Может быть, ты и прав, может быть, ты и не сорвешься. Но, возможно, оттуда нельзя вернуться.
   — Да нет, я не собираюсь. Просто любопытно.
   — Ты освоился? Можешь двигаться дальше? — Млад пристально посмотрел на ученика — ему предстоит появиться перед богами второй раз в жизни. В первый раз Млад сам поднимал учеников наверх сразу после пересотворения, это было что-то вроде ритуала представления нового шамана богам. Но ученики плохо помнили этот подъем, он и сам своего первого подъема с дедом почти не помнил — смутные образы и непонятные ощущения, в которых он еще не разобрался. Второй раз — совсем другое дело. Впрочем, Ширяй был сильным шаманом, очень сильным, и этот подъем только подтвердил его силу.
   — Я готов, — Ширяй сосредоточено кивнул.
   — Посмотрим, как тебя примут боги.
   — А кого мы будем просить?
   — Я не знаю. Никогда не знаешь, кто выйдет к тебе. А кого ты хочешь увидеть?
   — Перуна!
   — Ну, сейчас не его время. И потом, нам нужно солнце, а не гроза. Я думаю, выйдет Дажьбог, — улыбнулся Млад.
   Но он ошибся — словно вняв просьбе юного шамана, в первый раз пришедшего просить о чем-то богов, к ним вышел именно громовержец. А может, бог-воин просто хотел повидаться с Младом, потому что заговорил первым, и Млад почувствовал усмешку в его словах:
   — Ну? Знают ли боги будущее?
   — Боги могут его менять. Так же, как и люди, — Млад пожал плечами.
   — Не всегда, — снова усмехнулся бог и повернулся к Ширяю, — Проси. Посмотрим, чему ты научился у своего наставника.
   Наглости Ширяю было не занимать, он не чувствовал трепета перед громовержцем и не растерялся:
   — Мы просим ясного неба, чтоб начать праздновать возвращение светлых богов из Ирия. Вас, то есть… Почему бы богам не пойти нам навстречу?
   Перун захохотал, и гром загремел в его смехе. Но Ширяя его смех не смутил — он терпеливо ждал, когда бог ему ответит, не опуская головы.
   — Что ж… — наконец, сказал громовержец, — я доволен. Никто из богов не оценил бы твоей просьбы, но мне понравилось. Подойди ближе.
   Ширяй без страха шагнул в его сторону и спросил:
   — А разве боги не видят меня насквозь? Разве им надо рассматривать меня вблизи, чтоб что-то понять?
   — Видят, видят, — проворчал Перун, словно строгий дядька своему подопечному, — и не твое дело судить мои слова.
   — Я не сужу, я спрашиваю. Что, трудно ответить?
   — Я ответил, — громовержец снова посмеялся, — ладно. Иди. Будет вам ясное небо. Только к добру ли?
   — А это уже наше дело, — усмехнулся в ответ Ширяй.
   — Конечно, ваше, — кивнул громовержец.
   Млад хотел отступить назад, но Перун неожиданно обратился к нему.
   — Постой. Я как-то говорил, что за жизнь твоего ученика и правую руку другого я буду отвечать тебе на любые вопросы до хоть до скончания века…
   Ширяй, до этого уверенный и нахальный, изменился в лице и посмотрел на Млада с испугом. Но громовержец продолжил:
   — Хоть ты и отказался, но раз так сложилась жизнь… Я хотел предупредить: тот, кого люди называют архистратигом чужого бога, время от времени наведывается в белый туман. Он ждет кого-то, хочет кого-то перехватить. Я не знаю, кто из тех, кто призван нами при рождении, теперь отвернулся от нас.
   — Ты, бог, считаешь это важным? — Млад поднял брови.
   — Да. Я считаю это важным. Для нас.
   — Ты просишь меня найти его?
   — Я ни о чем тебя не прошу, — презрительно ответил громовержец, — но, если это важно для нас, это не может не быть важным для вас. Я отвечаю на те вопросы, которые ты не умеешь мне задать. Иди. У тебя хороший ученик, он превзойдет учителя. Если… Иди. Продолжай думать, что боги не знают будущего.
 
   — Мстиславич, почему ты не сказал мне, что потребовал от тебя Перун? — спросил Ширяй, когда они улеглись спать.
   — Он сказал мне, что пошутил. Он сказал, ему не нужны ни наши жизни, ни наши руки. Я не знаю, зачем он это говорил, я не знаю, что эти слова означали. Он говорил, это не будущее, а жребий, судьба. Он как будто обвинял меня в начале этой войны. В том, что я знаю о ней, но ничего не делаю.
   — Это неправда! Ты делал! Ты даже на вече говорил!
   — Наверное, этого было мало… — вздохнул Млад.
   — Только не надо теперь вешать это на себя! Ты все время в чем-то виноват! С Мишей был виноват, теперь в начале войны виноват!
   — Слушай, ты читал христианскую книжку, — Млад вспомнил слова Перуна, — архистратиг — это Михаил Архангел?
   — По-моему, да. Что я помню, что ли, как они там назывались? Их там было выше крыши! Я помню, что он был воеводой. Наверное, это и есть архистратиг, если на греческий перевести.
   — Спи. Завтра обсудим все. Ты устал?
   — Есть немного. Но не сильно, я думал, будет тяжелей.
   — Было очень много людей — это помогает. Но ты сильный шаман. И громовержцу твоя наглость понравилась. Но ты иногда думай, с кем разговариваешь. Громовержец посмеется, а Дажьбог сбросит вниз.
   — Почему?
   — Они разные. Спи.
   — Я почему-то совсем не хочу спать, — Ширяй зевнул.
   — Ага, — усмехнулся Млад.
   — Нет, я хочу, конечно… Но я хочу понять все, подумать… Мне обидно сейчас заснуть. Завтра я могу о чем-нибудь забыть.
   — Ничего, не забудешь. А забудешь — я напомню.
   — Ты не можешь напомнить мне, что я чувствовал.
   — Могу, — улыбнулся Млад, — когда-то я чувствовал то же самое.
   — А к тебе тоже первым вышел Перун?
   — Нет. У меня первым был Сварог.
   — Ого! — Ширяй приподнялся.
   — Он больше никогда не выходил ко мне. Только в первый раз.
   — И что он тебе сказал?
   — Он сказал деду, что из меня получится хороший учитель. Учителем я быть не собирался, я хотел в университет. Но, видно, на свете действительно существует жребий. Спи.
   Ширяй зарылся под плащ, но через минуту снова поднял голову:
   — А Перун вышел к нам, потому что хотел поговорить с тобой или потому что он покровитель воинов, а просили солнца именно воины?
   — Я не знаю. Спи.
   — Я еще хотел сказать. Я понял, что ты имел в виду, когда говорил, что надо чувствовать толпу и не обращать на нее внимания.
   — Хорошо. Ширяй, сил нет никаких, давай поговорим завтра. Я правда устал.
   — Ладно, ладно, — снисходительно ответил ученик, — отдыхай.
   — Ты забыл добавить: «так и быть», — проворчал Млад и повернулся лицом к стене.
 
   На рассвете их разбудил грохот пушек — не иначе, ландмаршал дождался праздника, чтоб застать русичей врасплох. На этот раз пушки били по стенам, по заложенным проломам — через проломы осаждавшим было проще попасть в крепость, чем через ворота с ловушками.
   Небо было ясным, и на приступ немцы снова пошли в полдень, с юга, когда солнце слепило глаза защитникам стен: громовержец оказался прав.
   Млад с жалкими остатками сотни сражался на стене, в этот раз это было проще — толпа кнехтов не напирала, большинство лезли в крепость через проломы, где их встречало псковское ополчение. Когда солнце прошло половину пути от полудня до заката, стало ясно, что этот штурм захлебнется — надежды ландмаршала не оправдались, Псков встретил его во всеоружии. Единственным преимуществом немцев в этом бою стали осадные башни, выстроенные выше крепостных стен — лучники обстреливали защитников сверху. Но из десяти башен только три добрались до цели, остальные снесли псковские пушки.
   Когда одна из башен подошла вплотную к крепости, студентам пришлось туго — наемникам удалось закрепиться на стене, и сражались они отчаянно, прикрывая кнехтов, поднимающихся наверх по лестницам.
   Млад очень быстро оказался в самой гуще боя, его оттеснили к выступу стены, к бойницам, сквозь которые время от времени со второй осадной башни стреляли из луков и ручниц. Он снова не слышал ничего, кроме лязга оружия, снова забывал о времени — упоение боем захватывало его полностью: странное, совершенно ему не свойственное желание убивать, рождало бесстрашие и безрассудство. С тех пор, как он в первый раз схватился с ландскнехтом в Изборске, прошло много времени — Млад чувствовал себя гораздо уверенней. Да и рука привыкла долго размахивать мечом, и доспехи уже не давили на плечи.
   На помощь студентам на стену поднимались псковичи и новгородцы — немцев на стене били с двух сторон, и победа была не за горами. Млад не понял, как это получилось — ему казалось, что за его спиной двое новгородских ополченцев и можно смотреть только вперед, когда почувствовал опасность — в бою звериное чутье просыпалось в нем, он не раз и не два успевал отразить удар сзади, когда ни услышать его, ни увидеть не мог. И в этот раз он начал разворачиваться, чтоб подставить меч под грозящее ему орудие, но не успел: его настиг прямой удар топором в правую лопатку — порвал кольчужные кольца, пропорол стеганку, расколол кости, глубоко впился в легкое и застрял — тот, кто нанес удар, остался без оружия. Если бы он не начал поворачиваться, топор достал бы до сердца или перебил позвоночник…
   Млад не ощутил боли, только подумал о том, что это, должно быть, больно. Голова поплыла сразу, не прошло и секунды: он качнулся, теряя равновесие, и некоторое время еще стоял, боясь вздохнуть, когда почувствовал кровь во рту. Колени подогнулись, он уперся левым плечом в стену и начал оползать по ней вниз — медленно, все еще надеясь удержаться на ногах. Дыхания не хватало, он осторожно вдохнул, поперхнулся и кашлянул, но от этого кровь хлынула через дыхательное горло. Млад схватился руками за грудь, словно хотел разорвать кольчугу, он еще не задыхался, но чувствовал, что еще немного — и начнет темнеть в глазах. Взгляд его уперся в серые камни под ногами — они раскачивались и не складывались в одну картинку. Розовая, пенистая кровь закапала на колени — не так уж ее было много, как ему показалось.
   Выпрямиться. Выпрямиться, и не потерять сознания. Млад вцепился ногтями в неровные камни стены, стараясь поднять голову, расправить плечи: рвущая боль тут же прошила тело насквозь и разлилась по правой стороне груди. Он опять попытался осторожно вдохнуть, кровь булькала в горле, нестерпимо хотелось кашлять, и боль, казалось, едва не разодрала его на куски. Но воздух прошел внутрь. Млад закашлялся, отхаркивая кровь, в глазах потемнело и на минуту пропали все звуки вокруг — только оглушительный звон в ушах.
   Надо держаться прямо… Нельзя падать, нельзя нагибаться. Он откинул голову на стену, надеясь, что она его удержит. Дышать. Медленно. Осторожно. Каждый маленький вдох, продлевающий жизнь, был мучителен — до слез, до полного отчаянья. Кашель толкал кровь изнутри, бил по раскрошенным костям, и в голове мутилось от боли. Только бы не потерять сознания… Блаженная чернота накатывала на него, словно качели, несущиеся сверху вниз, и он отталкивал ее, и она отлетала обратно, чтоб тут же накатить снова.
   Бой продолжался, но Млад не видел его, только слышал лязг, ругань, стоны, хруст костей и чавканье лезвий, пробивающих плоть — в бою он не обращал на эти звуки внимания. Кто-то случайно задел рукоять топора, торчащего у него из спины, и это было очень больно, но топор сидел там так крепко, что не шелохнулся. Млад не мог застонать — слишком расточительно: воздуха едва хватало на то, чтоб не задохнуться.
   Предрассветное росное поле открывало ему вид на широкую реку вдали, и мокрые кисточки высоких трав холодили колени… Он шагал к реке… Ему никогда не приходило в голову двигаться в ту сторону, и ничего хорошего не могло его там ждать, но он шагал — широко, размашисто, словно радуясь освобождению.
   Он обещал. Он обещал вернуться. Дана… Он обещал… Как просто сбросить с себя боль, вместе с давящими на грудь доспехами, развернуть плечи пошире, вдохнуть полной грудью и шагать вперед. Он сделал все, что мог. Он дышал и кашлял, пока ему хватало на это сил, а потом сил не осталось. У шаманов очень сильна воля к жизни, иначе бы они не возвращались после первого же подъема. Он обещал. Он прошел пересотворение и не отказался от жизни, так почему же сейчас ему так хочется идти и идти вперед, по предрассветному росному полю, зная, что он никогда не сможет вернуться обратно?
   Серый камень, забрызганный кровью, был едва различим в сумрачном, задымленном свете. Боль тянула из спины жилы, кашель спазмами сжимал грудь, и хриплый, судорожный вдох едва не убил Млада. Он обещал. Дышать. Не упасть. Не потерять сознания. Ему хватит сил.
   Звезды сменялись белым туманом, и росное поле стелилось к ногам ковровой дорожкой. Он гнал его от себя, он отталкивал его, плавал в белом тумане, и снова возвращался к серым камням. Холод. Боль и холод. Факелы на стенах. Тихие голоса, далекие вскрики и глухие стоны.
   Кто-то жесткой рукой взялся за рукоять топора и потянул его к себе — топор не подался. Стон разомкнул запекшиеся, окровавленные губы, но вместо него хрип и кашель вырвался из горла вместе с пенистой кровью.
   — Погоди. Осторожней, он еще жив, — голос прогремел в ушах, такой удивительно знакомый голос. Младу не хватило сил подумать о том, кому он принадлежит, но что-то теплое, похожее на надежду, шевельнулось внутри от этих слов.
   — Брось, Мстислав. С такими ранами не живут.
   — Погоди.
   — Мстислав, живых не успеваем спасать. Это покойник.
   Теплое дыхание факела коснулось лица, шум огня показался оглушительным и далеким одновременно.
   — Это мой сын, Зыба… Ты что не видишь? Это мой сын…
 
   Кровь хлынула из раны, кровь заклокотала в горле и наполнила рот, когда отец выдернул из спины топор одним коротким и сильным движением. Боль перехлестнула через край, кашель сотрясал тело, Млад хрипел и задыхался, воздух пошел в легкое через рану с хлюпающим, сосущим звуком, но отец тут же зажал ее полотенцем, вдавливая в спину обломки кольчужных колец.
   — Давай, Лютик, давай… Дыши… Откашливай…
   И Млад откашливал, но почти безуспешно, и проваливался в белый туман, и выплывал из него, и кашлял снова, и тянул в себя воздух, надеясь задержать его внутри хоть на миг. С него сняли кольчугу одним движением, распороли стеганку и рубаху, а он все не мог откашляться, кровь пенилась на губах и текла через нос, бурлила в груди и не давала дышать.
   — Давай, сын… — шептал отец.
   Млад хрипел, и боль перестала иметь значение: нехватка воздуха оказалась страшней.
   — Дыши! Кашляй! — орал отец и стучал ему по спине, пригибая голову вниз.
   И Млад кашлял: каждый толчок был похож на удар топором в спину, и перед глазами сгущалась тьма, на дне которой мутно проблескивали звезды. И белый туман снова оседал на лице каплями холодного пота, и росное поле мерцало на его границе.
   — Мстислав, ты заметил? Это был русский топор, а не алебарда.
   Вопрос остался без ответа, засел где-то на самом дне сознания, и долго бился в голове в поисках выхода.
 
   Он не мог кричать, и вместо крика изо рта с хрипом хлопьями падала пенистая кровь. Отец ставил на место вдавленные в легкое кости быстро, грубо и точно, шепча в рану слова заговора, отсасывал кровь крепкой деревянной трубкой и снова соединял отломки костей. Млад плохо понимал, что происходит и почему ему так больно, цеплялся ослабевшими пальцами за локти придерживающего его Зыбы; со лба градом катился пот, тошнота перекатывалась в груди, и кашель сотрясал тело новой болью. Шепот отца — спокойный, уверенный и монотонный, не давал сойти с ума.
 
   Кровь остановилась на третьи сутки. Млад полулежал на наскоро сколоченных нарах в палате возле дощатой загородки, у окна, и рассматривал расписные своды потолка и стен: вычурный рисунок, неделю назад казавшийся прекрасным, осточертел ему в первый же день, а он не мог повернуть головы, чтоб смотреть в другую сторону. Ширяй крутился рядом: то поправлял подложенные под спину тюфяки, то приносил воды, то, вздыхая, сидел в ногах. Млад не говорил, не шевелился, только иногда осторожно кашлял, но мысли в его голове были отчетливы, даже чересчур. И чувства стали острей, а может, он просто острей их осознавал, потому что все они сбивали слабое дыхание, и сердце стучало прямо в рану, словно острым молоточком.
   Ширяй, когда собирался что-то сделать, протягивал вперед сначала правую руку. Млад убеждал себя в том, что парень привыкнет, но от каждого его движения хотелось сжать зубы.
   «Это был русский топор, а не алебарда». Млад крутил эту мысль в голове, и не верил в нее. Лишившись оружия, поднимаешь то, что лежит под ногами, и не разбираешь, русское это оружие или немецкое. И наемник, и кнехт могли подобрать то, что выронил русич. Это было бы очевидно, если бы не пропавшая броня…
 
   Легкое развернулось на пятый день. Отец, прижимающий ухо к его груди, взял Млада за руку и еле заметно сжал ему пальцы.
   — Молодец, сын.
   Как будто в этом была какая-то заслуга Млада.
   — Из тех, кому я пробовал лечить такие раны, не выжил ни один, — сказал отец и сжал ему пальцы чуть сильней, — это действительно воля к жизни, больше я ничем не могу это объяснить.
   Млад кивнул.
   — Тебе не холодно?
   Отец каждый раз спрашивал, не холодно ли ему, и клал руку ему на лоб.
   Холодно Младу стало на следующее утро. Он проснулся от кашля, и думал, что в палате открыты окна и двери, и мороз должен покрыть инеем пол и расписные стены. У него стучали зубы. Он пытался натянуть плащ повыше, к самому подбородку, но дрожащие пальцы не могли удержать скользкий мех.
   За окном шел дождь…
   Не надо было быть врачом, чтоб понять: это горячка. Отец напрасно радовался: загноившаяся рана убьет еще верней, чем кровь в дыхательном горле. Кашель не давал вздохнуть…
   — Лютик, — отец спал за загородкой и вышел, разбуженный кашлем Млада, — ты чего?
   — Мне холодно, бать, — ответил Млад и закашлялся снова.
   Отец тут же кинулся разматывать повязки, и от этого стало еще холодней — Млада начал бить озноб.
   — Нет, рана чистая, — Младу показалось, отец выдохнул с облегчением, — это легкое. Тоже опасно, но мы поборемся…
   Ширяй кутал его в одеяла, поил горячим отваром, сделанным отцом, клал в ноги нагретые камни — Млад не мог согреться. А к вечеру ему стало жарко — так жарко, будто рядом горел огонь и обжигал кожу.
   Следующие дни Млад помнил очень плохо — он то горел в огне, то мерз, то обливался потом и от слабости не мог шевельнуться. К нему приходила Дана — он запомнил это очень хорошо. Он говорил с ней, жаловался, обещал остаться в живых — ее прохладные руки остужали лоб. Но однажды, очнувшись от забытья, увидел, что за ним ухаживает совсем другая женщина — молодая и красивая псковитянка. Ширяй сидел с ним ночами, а днем его сменяла эта женщина.
   Кашель мучил его день и ночь, и с каждым днем боль в ране становилась все сильней, пока не стала нестерпимой. Отец, делая перевязки, говорил, что гноя нет, рана чистая и не верил — не хотел верить — что с ней что-то не так.
   — Лютик, это от кашля. Ты просто ослаб, тебе кажется.
   — Бать, не может быть. Не могу больше, бать… сил нет терпеть.
   — Лютик, это легкое. Я ничего не вижу. Ты же знаешь, я пальцами вижу, мне внутрь заглядывать не надо. Рана и должна болеть, сильно болеть.
   — Почему же она раньше так не болела?
   — Это от кашля, Лютик, говорю тебе. Ты устал, у тебя горячка. Это пройдет… Еще немного, и это пройдет. У тебя и кашель стал слабей, ты поправляешься.
   И Млад опять горел в огне, и снова уходил в забытье, и белый туман сгущался вокруг, но не остужал огня и не снимал боли. Страх смерти витал над ним и рождался в левой стороне груди — с каждым зыбким ударом сердца. Иногда Млад не мог понять, где болит сильней — справа или слева.
   — Дана, милая, если бы ты знала, как мне больно… — шептал он доброй псковитянке.
   А когда ее не было рядом, звал Дану, с каждым разом все громче и отчаянней — от крика было немного легче. И однажды ночью он ее увидел — увидел по-настоящему, не перепутал с чужой женщиной. Она спала у себя дома, на широкой кровати под пологом, а на подоконнике горела маленькая масляная лампа. Млад позвал ее тихо, боясь напугать, но она не проснулась. Ему казалось, стоит ей проснуться, и боль пройдет, а она все не просыпалась, только повернулась на спину, и голова ее металась по подушке, как будто она видела дурной сон. Он кричал в полный голос, а она все не просыпалась. От отчаянья у него из глаз едва не бежали слезы, он кашлял и умолял ее проснуться, и надеялся, что она его когда-нибудь услышит. И она, наконец, услышала. Села на постели, глядя вокруг, и провела тонкими пальцами по лицу, словно избавляясь наваждения. А потом решительно поднялась на ноги и отчетливо сказала: