Мерваль: «Ошибаетесь, господа, ибо кто в наше время поступает по совести? Спросите у господина шевалье де Сент-Уэна; он должен знать кое-что об этом».
   И вот мы выходим от Мерваля, который с площадки лестницы спрашивает, может ли он на нас рассчитывать и послать за торговкой. Мы отвечаем утвердительно и в ожидании часа встречи отправляемся все вчетвером обедать в соседний трактир.
   Матье де Фуржо заказал обед, отличный обед. Во время десерта к нашему столу подошли две девчонки со своими дребезжалками. Лебрен пригласил их присесть. Их заставили выпить, поболтать, сыграть кое-что. Пока трое моих сотрапезников забавлялись тем, что тискали одну из девиц, другая, сидевшая рядом со мной, шепнула мне тихо:
   «Сударь, вы находитесь в скверной компании: среди этих людей нет ни одного, который не был бы на примете у полиции».
   Мы покинули харчевню в условленный час и отправились к Мервалю. Я забыл тебе сказать, что этот обед истощил не только кошелек шевалье, но и мой; по дороге Лебрен сообщил Сент-Уэну, а тот передал мне, что Матье де Фуржо требует десять луидоров за посредничество и что меньше этого ему предложить нельзя; если мы его удовлетворим, то получим товары дешевле и легко сможем вернуть эту сумму при продаже.
   Приходим к Мервалю, где нас уже опередила торговка со своими товарами. Мадемуазель Бридуа (так ее звали) рассыпалась в любезностях и реверансах и выложила перед нами ткани, полотна, кружева, перстни, алмазы, золотые тавлинки. Мы отобрали от всего. Лебрен, Матье де Фуржо и шевалье делали оценку, а Мерваль вел запись. Общая сумма составила девятнадцать тысяч семьсот семьдесят ливров, на каковые я собрался выдать расписку, когда мадемуазель Бридуа сказала мне, делал реверанс (а она ни к кому не обращалась без реверанса):
   «Сударь, вы намерены заплатить в срок?»
   «Безусловно», – отвечал я.
   «В таком случае, – возразила она, – вам должно быть безразлично, выдать ли мне расписку или векселя».
   Слово «вексель» заставило меня побледнеть. Кавалер заметил это и сказал мадемуазель Бридуа:
   «Векселя, сударыня? Но векселя поступят на рынок, и неизвестно, в какие руки они попадут».
   «Вы шутите, господин шевалье; разве мы не знаем, с каким уважением следует относиться к лицам вашего ранга?..»
   И снова реверанс.
   «Такие бумаги держат в своем бумажнике; их выпускают только после наступления срока. Вот взгляните!..»
   И опять реверанс… Она извлекает бумажник из кармана; читает имена целой кучи лиц всякого звания и положения. Кавалер подошел ко мне и сказал:
   «Векселя! Это чертовски серьезное дело! Подумай о том, что ты делаешь. Впрочем, эта особа смахивает на порядочную женщину, а кроме того, до наступления срока либо ты, либо я будем при деньгах».
   Жак. И вы подписали векселя?
   Хозяин. Подписал.
   Жак. Когда дети уезжают в столицу, то у отцов в обычае читать им маленькое наставление: «Не бывайте в дурном кругу, угождайте начальству точным исполнением долга, блюдите свою религию, избегайте девиц дурного поведения и мошенников, а в особенности никогда не подписывайте векселей»…
   Хозяин. Что ты хочешь? Я поступил, как другие: первое, что я забыл, это было наставление моего отца. И вот я запасся товарами на продажу; но мне нужны были деньги. Там было несколько пар кружевных манжет, очень красивых; шевалье забрал их себе по своей цене и сказал:
   «Вот уже часть твоих покупок, на которой ты ничего не потеряешь».
   Матье де Фуржо облюбовал часы и две золотые тавлинки, стоимость которых обязался тотчас же внести; остальное Лебрен взял к себе на хранение. Я сунул в карман роскошный гарнитур с манжетами; это был один из цветочков букета, который я намеревался преподнести. Матье де Фуржо мгновенно вернулся с шестьюдесятью луидорами: десять он удержал в свою пользу, а остальные пятьдесят отдал мне. Он заявил, что не продал ни часов, ни тавлинок, а заложил их.
   Жак. Заложил?
   Хозяин. Да.
   Жак. Знаю, у кого.
   Хозяин. У кого?
   Жак. У девицы с реверансами, у Бридуа.
   Хозяин. Верно. К манжетам и гарнитуру я присоединил красивый перстень и коробочку для мушек, выложенную золотом. В кошельке у меня лежало пятьдесят луидоров, и мы с шевалье были в великолепном настроении.
   Жак. Все это прекрасно. Меня интересует только бескорыстие этого господина Лебрена; неужели он вовсе не имел доли в добыче?
   Хозяин. Полно смеяться, Жак; ты не знаешь господина Лебрена. Я предложил поблагодарить его за услуги; он рассердился, ответил, что я, по-видимому, принимаю его за какого-нибудь Матье де Фуржо и что он никогда не попрошайничал.
   «Вот он каков, этот дорогой Лебрен! – воскликнул шевалье. – Всегда верен себе; но нам было бы стыдно, если бы он оказался честнее нас…»
   И шевалье тут же отобрал из товаров две дюжины платков, отрез муслина, которые стал навязывать Лебрену для подарка жене и дочери. Лебрен принялся разглядывать платки, которые показались ему очень красивыми, муслин, который он нашел очень тонким, а наше предложение – настолько радушным, что, принимая во внимание возможность в скором времени отблагодарить нас за это продажей находящихся у него вещей, он позволил себя уговорить. И вот мы вышли и мчимся во всю прыть извозчичьей лошади к дому той, которую я любил и которой предназначались гарнитур, манжеты и перстень. Подарок был превосходно принят. Со мною были ласковы. Тут же примерили гарнитур и манжеты; перстень оказался прямо создан для пальчика. Мы поужинали, и поужинали весело, как ты можешь себе представить.
   Жак. И остались ночевать?
   Хозяин. Нет.
   Жак. Значит, шевалье остался?
   Хозяин. Вероятно.
   Жак. При том темпе, каким вы мчались, пятидесяти луидоров ненадолго хватило.
   Хозяин. Да. Спустя неделю мы отправились к Лебрену узнать, сколько выручено от продажи остальных вещей.
   Жак. Ничего или очень мало. Лебрен был грустен, ругал Мерваля и девицу с реверансами, называл их жуликами, негодяями, мошенниками, клялся не иметь с ними больше никаких дел и вручил вам около семисот или восьмисот франков.
   Хозяин. Приблизительно так: восемьсот семьдесят ливров.
   Жак. Итак, если я только умею считать, восемьсот семьдесят ливров Лебрена, пятьдесят луидоров Мерваля или Фуржо, накинем еще пятьдесят луидоров за гарнитур, манжеты, перстень, – вот и все, что вам досталось из ваших девятнадцати тысяч семисот семидесяти пяти ливров в товарах. Мерваль был прав: не каждый день приходится иметь дело с такими достойными людьми.
   Хозяин. Ты забыл про манжеты, взятые шевалье по своей цене.
   Жак. Но шевалье, вероятно, никогда больше о них не упоминал?
   Хозяин. Да, это так. Ну, а об обеих тавлинках и часах, заложенных Матье, ты ничего не скажешь?
   Жак. Тут я уж не знаю, что сказать.
   Хозяин. Между тем наступил срок платежа по векселям.
   Жак. И ни вам, ни шевалье не прислали денег.
   Хозяин. Мне пришлось скрываться. Уведомили родных; один из моих дядей приехал в Париж. Он подал жалобу в полицию на всех этих мошенников. Жалобу переслали полицейскому чиновнику; чиновник был старым покровителем Мерваля. Он ответил, что, поскольку делу дан законный ход, полиция уже ничего не может сделать. Заимодавец, принявший в заклад тавлинки, привлек к суду Матье. Меня впутали в дело. Судебные издержки оказались столь огромными, что, по продаже часов и тавлинок, не хватило для полного расчета еще пятисот или шестисот франков.
   Ты этому не поверишь, читатель. А если я скажу тебе, что продавец лимонада, живший по соседству от меня и недавно скончавшийся, оставил двух бедных сироток в младенческом возрасте. Комиссар явился к покойному и опечатал все имущество. Затем печати сняли, составили опись и распродали все их добро; за продажу выручили около девятисот франков. Из этих денег, за вычетом издержек, осталось по два су на каждого сироту; им вложили в руки эти гроши и отвели их в приют.
   Хозяин. Ужасно.
   Жак. А между тем все остается так и поныне.
   Хозяин. Тем временем отец мой скончался. Я погасил векселя и вышел из своего убежища, где, должен признать к чести шевалье и моей подруги, они составляли мне компанию с удивительным постоянством.
   Жак. И вот вы по-прежнему под влиянием шевалье и вашей красотки; и ваша красотка водит вас за нос еще больше прежнего.
   Хозяин. Почему ты так думаешь?
   Жак. Почему? Потому, что, когда вы стали сами себе хозяином и владельцем приличного состояния, надо еще было околпачить вас окончательно, то есть сделать настоящим мужем.
   Хозяин. Думаю, что таково было их намерение; но оно не увенчалось успехом.
   Жак. Либо вы счастливец, либо они оказались большими растяпами.
   Хозяин. Но мне кажется, что голос у тебя менее хриплый и что ты говоришь свободнее.
   Жак. Вам только так кажется; дело обстоит иначе.
   Хозяин. Не мог ли бы ты продолжать историю своих любовных похождений?
   Жак. Нет.
   Хозяин. И ты склоняешься к тому, чтоб я продолжал историю своих?
   Жак. Я склоняюсь к тому, чтобы сделать перерыв и приложиться к кубышке.
   Хозяин. Как! С твоим воспаленным горлом ты опять приказал наполнить кубышку?
   Жак. Да; но ячменным отваром, черт бы его побрал! А потому мне не приходит в голову ни одна мысль; хожу как дурак и не перестану так ходить, пока в кубышке будет один только отвар.
   Хозяин. Что ты делаешь!
   Жак. Выливаю отвар; я боюсь, как бы он не принес нам несчастья.
   Хозяин. Ты спятил!
   Жак. Спятил или не спятил, а в кубышке не останется даже слезинки.

 

 
   Пока Жак выливает содержимое кубышки на землю, Хозяин смотрит на часы, открывает табакерку и собирается продолжать свою историю любовных похождений. А я, читатель, склонен заткнуть ему рот, показав издали старика военного, сутулого, скачущего верхом во всю прыть, или молодую крестьянку в маленькой соломенной шляпке и в красной юбке, идущую пешком или восседающую на осле. А почему бы старику военному не оказаться капитаном Жака или приятелем капитана? – Но ведь он умер. – Вы думаете?.. Почему бы молодой крестьянке не оказаться госпожой Сюзон, или госпожой Маргаритой, или хозяйкой «Большого оленя», или Жанной, или ее дочерью Денизой? Сочинитель романов не преминул бы так поступить; но я не люблю романов, за исключением романов Ричардсона. Я пишу историю; моя история либо заинтересует, либо не заинтересует; во всяком случае, меня это нисколько не заботит. Мое намерение – быть правдивым; я его исполнил. А потому я не стану возвращать брата Жана из Лиссабона; жирный приор, едущий нам навстречу в кабриолете с молоденькой и хорошенькой женщиной, не будет аббатом Гудсоном. – Но ведь аббат Гудсон умер. – Вы думаете? Разве вы были на его похоронах? – Нет. – А потому он жив или умер – как вам будет угодно. От меня зависит остановить кабриолет, выпустить оттуда приора и его спутницу и в связи с этим нанизать ряд событий, вследствие чего вы не узнаете ни любовных похождений Жака, ни любовных похождений его Хозяина; но я пренебрегаю всеми этими способами и только прихожу к убеждению, что с помощью некоторого воображения и нескольких стилистических прикрас легко смастерить роман. Будем придерживаться правды и, пока Жак не вылечится от воспаления горла, предоставим говорить его Хозяину.
   Хозяин. Однажды утром шевалье явился ко мне грустный; накануне он, моя (или его, а быть может, и наша) возлюбленная, отец, мать, тетки, кузины и я провели день за городом. Он спросил меня, не совершил ли я какой-либо неосторожности, которая заставила бы родителей заподозрить мою страсть. Затем он сказал, что, встревоженные моим ухаживанием, отец и мать допросили дочь; что если я питаю честные намерения, то мне ничего не стоит в них признаться, и семья почтет за честь принять меня на таких условиях; но что если я в течение двух недель не объяснюсь открыто, то меня попросят прекратить посещения, которые привлекают к себе внимание, служат предметом сплетен и вредят репутации их дочери, отваживая от нее выгодных женихов, достойных сделать предложение без риска получить отказ.
   Жак. Ну как, сударь, есть у Жака нюх?
   Хозяин. Шевалье добавил:
   «Две недели – срок короткий. Вы любите, вас любят; как вы поступите через две недели?»
   Я без обиняков ответил кавалеру, что ретируюсь.
   «Ретируетесь! Значит, вы не любите?»
   «Люблю, и сильно люблю; но у меня есть родные, имя, звание, притязания, и я никогда не решусь похоронить все эти преимущества в лавке какой-нибудь мещаночки».
   «Могу я им это объявить?»
   «Если угодно. Однако, шевалье, внезапная щепетильность этих людей меня удивляет. Они позволили дочери принимать от меня подарки; двадцать раз оставляли меня наедине с нею; она посещает балы, ассамблеи, спектакли, гульбища в городе и за городом с первым, кто предложит ей свой экипаж; они спокойно спят, пока у нее музицируют и разговаривают; ты свободно посещаешь их дом, когда тебе заблагорассудится, а между нами говоря, шевалье, когда тебя пускают в какой-нибудь дом, то туда можно пустить и другого. Их дочь пользуется дурной славой. Я не верю тому, что о ней говорят, но и не стану также это опровергать; однако ты признаешь, что ее родители могли несколько раньше побеспокоиться о чести своего дитяти? Хочешь, чтобы я сказал тебе правду? Меня почитали у них за простофилю, которого собирались приволочь за нос к ногам приходского священника. Они ошиблись; я нахожу мадемуазель Агату очаровательной; она вскружила мне голову: это явствует из тех невероятных расходов, в которые я пустился ради нее. Я не отказываюсь продолжать, но только с условием, что впредь она будет немного подобрее. Я не намерен вечно расточать время, состояние и вздохи у ее ног, когда могу использовать их целесообразнее в другом месте. Ты передашь эти последние слова мадемуазель Агате, а все предыдущее – ее родителям… Либо наше знакомство должно прекратиться, либо я буду принят на новых условиях, и мадемуазель Агата найдет для меня лучшее применение, нежели прежде. Припомните, шевалье: когда вы ввели меня к ней, вы обещали мне легкую победу, которой я не дождался Шевалье, вы меня надули».
   Шевалье: «Честное слово, я сам был введен в заблуждение. Кто бы подумал, что при такой легкомысленной внешности, при таком непринужденном и веселом тоне эта девушка окажется маленьким драконом добродетели!»
   Жак. Черт возьми, сударь, это здорово! Вы, значит, раз в жизни проявили смелость?
   Хозяин. Бывали и такие дни. На сердце у меня лежали приключения с ростовщиками, мое бегство от девицы Бридуа в обитель святого Иоанна Латеранского, но больше всего – строгость мадемуазель Агаты. Мне немножко надоело быть в дураках.
   Жак. Как же вы поступили после этой смелой речи, обращенной к вашему милому другу, шевалье де Сент-Уэну?
   Хозяин. Я сдержал слово и прекратил свои посещения.
   Жак. Bravo! Bravo! mio caro maestro![70]
   Хозяин. Прошло недели две, и я не получал никаких вестей, если не считать шевалье, который старательно докладывал мне о впечатлении, произведенном на семью моим отсутствием, и убеждал меня не сдаваться. Он говорил:
   «Там начинают удивляться, переглядываются, шушукаются; спрашивают, какая может быть причина вашего недовольства. Девица ломается; сквозь ее притворно равнодушный тон видно, что она уязвлена; она заявляет: „Этот господин больше не появляется; значит, он не хочет, чтобы его видели; тем лучше, это его дело…“ Затем она делает пируэт, начинает напевать, отходит к окну, возвращается, но уже с красными глазами; все замечают, что она плакала».
   «Плакала!»
   «Затем она садится, берет свою работу, хочет приступить к ней, но приступить не может. Кругом беседуют; она молчит; пытаются ее развеселить, она сердится; предлагают ей игру, прогулку, спектакль – она соглашается, а когда все готовы, ей приходит в голову что-нибудь другое, но мгновение спустя надоедает… Ага, ты смутился! Больше я тебе ничего не скажу».
   «Значит, шевалье, вы полагаете, что, если бы я вернулся…»
   «Полагаю, что ты сделал бы глупость. Надо твердо стоять на своем, надо быть решительным. Если вернешься незваный, ты погиб. Пусть эти люди наберутся ума-разума».
   «А если меня не позовут?»
   «Тебя позовут».
   «А если будут тянуть слишком долго?»
   «Тебя скоро позовут. Черт подери! Такого человека, как ты, не легко заменить! Если ты вернешься по своей воле, на тебя будут дуться, заставят дорого заплатить за твою выходку, тебя впрягут в такое ярмо, в какое пожелают; придется подчиниться, придется преклонить колени. Хочешь ты быть господином или рабом, к тому же сильно пришибленным рабом? Выбирай. По правде говоря, ты поступил несколько необдуманно: трудно принять тебя за безмерно влюбленного человека; но что сделано, то сделано, и если из этого можно извлечь пользу, то не следует упускать случая».
   «Она плакала!»
   «Ну так что же, что плакала? Пусть лучше она плачет, чем ты».
   «Но если меня не позовут?»
   «Тебя позовут, будь спокоен. Когда я прихожу, то не вспоминаю о тебе, словно тебя нет на свете. Наконец меня спрашивают, видел ли я тебя; я равнодушно отвечаю то „да“, то „нет“; затем разговор переходит на другие предметы, но все же обязательно возвращается к твоему бегству. Заговаривает либо отец, либо мать, либо тетка, либо Агата: „После такого внимания, какое мы ему оказали!.. Сочувствия, которое мы проявили к его тяжбе!.. Любезного обхождения моей племянницы!.. Учтивостей, которыми я его осыпала! Сколько раз клялся он нам в своей привязанности! Верьте после этого людям!.. Открывайте двери своего дома перед теми, кто хочет у вас бывать!.. Полагайтесь на друзей!“
   «А Агата?»
   «В доме – полное недоумение, могу тебя заверить».
   «А Агата?»
   «Агата отводит меня в сторону и говорит: „Понимаете ли вы что-нибудь в поведении своего друга? Вы столько раз уверяли, что он меня любит; вы, конечно, сами этому верили: да и почему бы вам не верить? Я тоже верила, я…“ Тут она останавливается, голос ее слабеет, глаза наполняются слезами… Но что я вижу! Ты и сам прослезился! Больше я ничего не скажу, дело решенное. Я понимаю, чего ты хочешь, но этого не будет. Если ты сделал глупость, убежав от них без всякого смысла, то я не позволю тебе повторить ее, бросившись им на шею. Надо извлечь выгоду из этого происшествия, чтобы подвинуть твое дело с Агатой; пусть она убедится, что держит тебя не настолько крепко, чтоб не могла потерять, пусть она примет меры, чтоб тебя сохранить. Ограничиться поцелуем руки после того, что ты сделал! Но по совести, шевалье, ведь мы друзья: ты можешь, не погрешая против чести, довериться мне: ты ничего у нее не добился?»
   «Ничего».
   «Врешь; притворяешься целомудренным».
   «Я, быть может, так бы и поступил, будь у меня для этого основание; но клянусь, я не имел счастья солгать».
   «Это необъяснимо: ведь ты вовсе не такой неловкий… Как! Неужели она ни разу не проявила слабости?»
   «Нет».
   «Может быть, она и проявила, но ты не заметил и упустил случай? Боюсь, как бы ты не вел себя чуть-чуть глуповато; это свойственно таким честным, деликатным и сентиментальным людям, как ты».
   «Ну, а вы, шевалье, – спросил я, – что вы там делаете?»
   «Ничего».
   «У вас нет никаких притязаний?»
   «Прошу прощения! Они были, и даже довольно долго; но ты „пришел, увидел, победил“. Я заметил, что на тебя усиленно смотрят, а меня совершенно не замечают, и намотал себе это на ус. Мы остались добрыми друзьями: мне поверяют свои крохотные мысли, иногда следуют моим советам; и за неимением лучшего я согласился на второстепенную роль, на которую ты меня обрек».
   Жак. Я хочу отметить два обстоятельства, сударь. Первое: мне ни разу не удалось рассказать свою историю без того, чтобы тот или иной черт меня не перебил, а ваша течет без перерыва. Такова жизнь: один вертится между шипами и не колется; другой тщательно следит, куда ставить ноги, и все же натыкается на шипы посреди лучшей дороги и возвращается домой ободранный до потери сознания.
   Хозяин. Разве ты забыл свой припев: великий свиток и предначертания свыше?
   Жак. Второе: я настаиваю на том, что ваш шевалье де Сент-Уэн – отъявленный мазурик и что, поделив ваши деньги с ростовщиками Лебреном, Мервалем, Матье де Фуржо, или Фуржо де Матье, и Бридуа, он старается навязать вам свою любовницу, но, разумеется, самым честным образом, пред лицом нотариуса и священника, чтобы затем разделить с вами и жену… Ой, горло!..
   Хозяин. Знаешь ли, что ты делаешь? Вещь очень обычную и крайне наглую.
   Жак. Я на это способен.
   Хозяин. Ты жалуешься на то, что тебя прерывают, и сам прерываешь других.
   Жак. Это – последствие дурного примера, который вы мне подали. Мать хочет заниматься амурами и требует, чтобы дочь была благоразумна; отец хочет быть расточительным и требует от сына бережливости; хозяин хочет…
   Хозяин. Прервать своего лакея, прерывать его, сколько вздумается, и требует, чтобы лакей его не прерывал.

 

 
   Не опасаешься ли ты, читатель, что здесь повторится сцена, имевшая место в трактире, когда один кричал: «Ты спустишься вниз!», а другой: «Нет!» Отчего бы мне не прожужжать вам уши: «Буду перебивать!..» – «Не будешь перебивать!»? Несомненно, если я немного раззадорю Жака или его Хозяина, то начнется ссора; а если она начнется, то бог весть чем кончится. Правда, однако, заключается в том, что Жак скромно отвечал Хозяину:
   – Я вас не перебиваю, я только пользуюсь вашим разрешением и беседую с вами.
   Хозяин. Пусть так; но это еще не все.
   Жак. Какую же еще непристойность мог я совершить?
   Хозяин. Ты опережаешь рассказчика и лишаешь его предвкушаемого им удовольствия удивить тебя; ты упорствуешь в своей неуместной прозорливости, угадываешь то, что ему хотелось тебе сказать, и вот – ему остается только умолкнуть, и я умолкаю.
   Жак. Ах, сударь!
   Хозяин. Черт бы побрал умных людей!
   Жак. Согласен; но у вас не хватит жестокости…
   Хозяин. Признай, по крайней мере, что ты этого заслуживаешь.
   Жак. Признаю; но после этого вы посмотрите на часы, возьмете понюшку табаку, гнев ваш утихнет, и вы будете продолжать свою историю.
   Хозяин. Этот чудак делает со мной что хочет…
   Спустя несколько дней после моей беседы с шевалье он снова явился ко мне; у него был вид триумфатора.
   «Ну как, приятель? – сказал он. – В другой раз будете верить моим предсказаниям? Я же говорил вам, что сила на вашей стороне; вот вам письмо от крошки; да, письмо, письмо от нее…»
   Письмо это было очень ласковым: упреки, жалобы и прочее; и вот я снова водворился у них.

 

 
   Ты бросаешь мою книгу, читатель. Что случилось? Ах, кажется, я угадал: тебе хочется заглянуть в письмо? Г-жа Риккобони[71] не преминула бы тебе его показать. А письмо, которое г-жа де Ла Помере продиктовала своим ханжам? Я уверен, что ты жалеешь и о нем. Хотя его было бы труднее составить, чем письмо Агаты, и я не приписываю себе особого таланта, я все же полагаю, что справился бы с ним; однако все это не было бы чем-то новым: с ним случилось бы то же, что с великолепными речами Тита Ливия[72] в его «Истории Рима» и кардинала Бентивольо[73] в его «Фландрских войнах». Их читаешь с удовольствием, но они разрушают иллюзию. Историк, приписывающий своим героям речи, которых они не говорили, способен приписать им поступки, которых они не совершали. Вот почему умоляю тебя обойтись без этих двух писем и продолжить чтение.
   Хозяин. У меня спросили о причине моего бегства; я сказал первое, что взбрело на ум, и все пошло по-прежнему.
   Жак. Иначе говоря, вы продолжали тратить деньги, а ваши любовные дела не подвигались ни на шаг.
   Хозяин. Шевалье расспрашивал о моих успехах и, казалось, терял терпение.
   Жак. Он, может быть, действительно терял терпение.
   Хозяин. Почему?
   Жак. Почему? Потому, что…
   Хозяин. Договаривай же.
   Жак. Ни в коем случае; надо предоставить рассказчику…
   Хозяин. Мои уроки идут тебе на пользу; это меня радует… Однажды шевалье предложил мне совершить с ним прогулку. Мы отправились на день за город. Выехали рано утром. Пообедали в трактире и поужинали там же; вино оказалось превосходным; мы много выпили, беседуя о правительстве, религии и любовных делах. Никогда шевалье не выказывал мне еще такого доверия, такой дружбы; он рассказал все приключения своей жизни с самой невероятной откровенностью, не скрывая от меня ни хорошего, ни плохого. Он упрекал себя только за один поступок из своего прошлого и не надеялся простить себе его до гроба.
   «Признайтесь в нем своему другу, шевалье: вам станет легче. Ну что? О чем идет речь? Вероятно, какой-нибудь пустяк, который ваша щепетильность преувеличила?»
   «Нет, нет! – возгласил кавалер, опуская голову на ладони и стыдливо закрывая ими лицо. – Это гнусность, непростительная гнусность. Поверите ли? Я, шевалье де Сент-Уэн, однажды обманул – да, обманул своего друга».
   «А как это случилось?»
   «Увы! Мы с ним были приняты в одном доме, – вот как теперь мы с вами. Там была девушка вроде мадемуазель Агаты; он был влюблен в нее, а она – в меня; он разорялся на нее, а я пользовался ее милостями. У меня никогда не хватало смелости признаться в этом, но, если мы с ним встретимся, я открою ему все. Эта ужасная тайна, которую я ношу в своем сердце, давит меня; я должен во что бы то ни стало избавиться от этого бремени».