Жак. Так и должно быть.
   Они спешились и растянулись на траве. Жак спросил своего Хозяина:
   – Вы спите или бодрствуете? Если бодрствуете, я сплю; если спите, я бодрствую.
   Хозяин ответил:
   – Спи, спи!
   – Значит, я могу рассчитывать на то, что вы бодрствуете? Ибо на сей раз мы рискуем лишиться обеих лошадей.
   Хозяин вынул часы и табакерку; Жак задремал, но поминутно вскакивал и спросонья размахивал руками. Хозяин спросил:
   – Какой дьявол вселился в тебя?
   Жак. Меня донимают мухи и комары. Хотел бы я узнать от кого-нибудь, на что нужны эти бесполезные твари?
   Хозяин. А если ты этого не знаешь, то неужели они ни на что уж не нужны? Природа не создает ничего бесполезного и лишнего.
   Жак. Конечно; раз какой-нибудь предмет существует, то он должен существовать.
   Хозяин. Когда у тебя избыток крови, особенно дурной крови, как ты поступаешь? Зовешь лекаря, и он выпускает тебе два-три тазика. Так вот комары, на которых ты жалуешься, – это туча маленьких крылатых лекарей, прилетающих, чтоб колоть тебя своими маленькими ланцетами и вытягивать кровь каплю за каплей.
   Жак. Да, но без разбора, не справляясь с тем, слишком ли много ее у меня или слишком мало. Приведите сюда чахоточного и увидите, что ваши маленькие крылатые лекари будут жалить и его. Они думают о себе, и все живое думает о себе, и только о себе. Если это вредит другому – наплевать, лишь бы себе не в обиду…
   Затем он похлопал руками в воздухе, приговаривая:
   – К черту маленьких крылатых лекарей!
   Хозяин. Жак, знаешь ли ты басню о Гаро[76]?
   Жак. Знаю.
   Хозяин. Что ты о ней думаешь?
   Жак. Дрянная басня.
   Хозяин. Легко сказать!
   Жак. И доказать нетрудно. Если бы вместо желудей на дубе росли тыквы, разве этот дурак Гаро заснул бы под дубом? А если б он не заснул под дубом, то не все ли равно было бы его носу, падают ли оттуда тыквы или желуди? Читайте эту басню своим детям.
   Хозяин. Один философ, твой тезка[77], запрещает читать ее.
   Жак. У всякого свои взгляды, и Жан-Жак не Жак.
   Хозяин. Тем хуже для Жака.
   Жак. Кто может быть в этом уверен, пока мы еще не дошли до последнего слова последней строки той страницы, которую мы заполняем в великом свитке!
   Хозяин. О чем ты думаешь?
   Жак. Я думаю о том, что, пока вы говорили, а я отвечал, вы говорили независимо от своей воли, а я отвечал независимо от своей.
   Хозяин. А еще о чем?
   Жак. Еще? Что мы с вами две живые и мыслящие машины.
   Хозяин. А на что же теперь направлена твоя воля?
   Жак. Да все осталось по-прежнему. Только в обеих машинах действует еще одна пружина.
   Хозяин. И эта пружина…
   Жак. Черт меня побери, если я думаю, что она может действовать без причины. Мой капитан говорил: «Дайте причину, и от нее произойдет действие: от слабой причины – слабое действие; от мгновенной причины – мгновенное действие; от перемежающейся причины – перемежающееся действие; от временной причины – временное действие; от прекращенной причины – никакого действия».
   Хозяин. Но я чувствую, – по крайней мере мне так кажется, – будто внутри себя я свободен, точно так же, как я чувствую, что думаю.
   Жак. Мой капитан говорил: «Да, вы чувствуете это теперь, когда ничего не хотите; но захотите ли вы свалиться с лошади?»
   Хозяин. Так что же, и свалюсь!
   Жак. Радостно, без отвращения, без усилия, как тогда, когда вам заблагорассудится слезть у ворот постоялого двора?
   Хозяин. Не совсем; но не все ли мне равно, лишь бы я свалился и доказал себе, что я свободен.
   Жак. Мой капитан говорил: «Как! Неужели вы не видите, что без моего возражения вам никогда не пришла бы в голову фантазия сломать себе шею? Выходит, что я беру вас за ногу и выбрасываю из седла. Если ваше падение что-либо доказывает, то не то, что вы свободны, а лишь то, что вы спятили». Мой капитан говорил еще, что пользование свободой, осуществляемое без основания, является типичным свойством маньяка.
   Хозяин. Это для меня слишком мудрено; но, в отличие от тебя и твоего капитана, я верю, что хочу, когда хочу.
   Жак. Но если вы и сейчас и всегда были хозяином своей воли, то почему бы вам не захотеть и не влюбиться в мартышку? Почему не перестали вы любить Агату, когда вам этого хотелось? Три четверти нашей жизни, сударь, мы проводим в том, что хотим чего-либо и не делаем этого.
   Хозяин. Да, это так.
   Жак. И делаем, когда не хотим.
   Хозяин. Докажи-ка это.
   Жак. Если вам угодно.
   Хозяин. Угодно.
   Жак. Будет сделано, а теперь поговорим о другом…

 

 
   После этих шуток и нескольких других речей в том же духе собеседники умолкли. Жак приподнял поля своей огромной шляпы: она же – дождевой зонтик в дурную погоду, солнечный зонтик в хорошую, головной убор во всякую погоду, темный склеп, в котором один из лучших умов, когда-либо существовавших, вопрошал судьбу в важных случаях. Когда поля шляпы были подняты, лицо находилось приблизительно в середине всей фигуры; когда они были спущены, Жак не видел перед собой и на расстоянии десяти шагов, отчего у него создалась привычка держать нос по ветру, так что о его шляпе можно было по справедливости сказать:
   Os illi sublime dedit, coelumque tueri
   Jussit, et erectos ad sidera tollere vultus.[78]
   Итак, Жак, приподняв свою огромную шляпу и блуждая взором по полям, заметил землепашца, который тщетно колотил одну из двух лошадей, впряженных в плуг. Лошадь эта, молодая и сильная, легла в борозду, и сколько землепашец ни дергал ее за повод, сколько ни просил, ни ласкал, ни угрожал, ни ругался, ни бил, – животное лежало неподвижно и упорно отказывалось подняться.
   Жак, поразмыслив некоторое время над этой сценой, сказал своему Хозяину, который также обратил на нее внимание:
   – Знаете ли, сударь, что там происходит?
   Хозяин. А что же, по-твоему, там происходит, кроме того, что я вижу?
   Жак. Не угадываете?
   Хозяин. Нет. А ты угадал?
   Жак. Угадал, что это глупое, заносчивое, ленивое животное – городской житель, который, гордясь прежним своим званием верховой лошади, презирает плуг; словом, эта лошадь олицетворяет Жака, которого вы видите перед собой, и других таких же подлых негодяев, бросивших деревню, чтоб носить ливрею в городе, и предпочитающих выпрашивать кусок хлеба на улицах или умирать с голоду, вместо того чтобы вернуться к земледелию – самому полезному и почетному из ремесел.
   Хозяин расхохотался, а Жак, обращаясь к землепашцу, до которого не долетали его слова, сказал:
   – Бедный малый, бей, бей, сколько влезет: у нее уже выработался характер, и ты оборвешь еще не один ремешок у своего кнута, прежде чем внушишь этой гнусной твари хоть сколько-нибудь подлинного достоинства и малейшую охоту к труду…
   Хозяин продолжал смеяться. Жак, наполовину от нетерпения, наполовину из жалости, встал, направился к землепашцу и, не пройдя и двухсот шагов, повернулся к своему Хозяину и закричал:
   – Сударь, сюда, сюда! Это ваша лошадь, ваша лошадь!
   Действительно, это была она. Не успело животное узнать Жака и его Хозяина, как оно поднялось по своей воле, встряхнуло гривой, задрожало, встало на дыбы и с нежностью приблизило морду к морде своего сотоварища. Тем временем Жак с возмущением цедил сквозь зубы:
   – Мерзавка, гадина, лентяйка! Закатить бы тебе двадцать пинков!..
   Хозяин, напротив, целовал лошадь, одной рукой гладил ей бок, другой похлопывал по спине и, чуть не плача от радости, восклицал:
   – Моя лошадь! Моя бедная лошадь! Наконец-то я тебя нашел!
   Землепашец недоумевал.
   – Я вижу, господа, – сказал он, – что эта лошадь принадлежала вам; тем не менее я владею ею вполне законно: я купил ее на последней ярмарке. Если бы вы, однако, пожелали взять ее назад за две трети той цены, которую я уплатил за нее, то вы оказали бы мне большую услугу, ибо я не знаю, что с ней делать. Когда выводишь ее из конюшни, она сам дьявол; когда хочешь запрячь – еще того хуже; когда она попадает на поле, она ложится и скорее позволит себя убить, нежели потерпит, чтобы на нее надели хомут или навьючили на спину мешок. Не смилуетесь ли вы, господа, надо мной и не избавите ли меня от этого проклятого животного? Красавец конь, но годится только, чтоб приплясывать под всадником; а мне это ни к чему…
   Ему предложили в обмен любую из двух других лошадей на выбор; он согласился, и оба наши путешественника не спеша вернулись к тому месту, где отдыхали, и оттуда, к своему удовлетворению, увидели, что лошадь, уступленная ими землепашцу, безропотно примирилась со своим новым положением.
   Жак. Что скажете, сударь?
   Хозяин. Что скажу? Скажу, что тебя вдохновляет либо бог, либо дьявол, хоть и не знаю, кто именно. Жак, друг мой, боюсь, что в тебя вселился дьявол.
   Жак. Почему дьявол?
   Хозяин. Потому, что ты творишь чудеса, и твои поучения крайне подозрительны.
   Жак. А что общего между поучениями, которые читаешь, и чудесами, которые творишь?
   Хозяин. Вижу, что ты не знаком с доном Ла Тастом.[79]
   Жак. А что говорит этот дон Ла Таст, с которым я не знаком?
   Хозяин. Он говорит, что и бог и дьявол одинаково творят чудеса.
   Жак. А как же он отличает божьи чудеса от дьявольских?
   Хозяин. На основании поучений. Если поучения хороши, то чудеса – от бога, а если плохи, то – от дьявола.
   Здесь Жак засвистал, а затем добавил:
   – А кто скажет мне, темному невежде, относительно того, хороши ли или плохи поучения творящего чудеса? Эх, сударь, сядем на наших кляч! Какое нам дело, с помощью бога или Вельзевула нашлась ваша лошадь? Разве поступь у нее станет хуже от этого?
   Хозяин. Нет. Однако, Жак, если ты одержим…
   Жак. А есть какое-нибудь средство от этого?
   Хозяин. Средство? Только одно – заклинание бесов, а до тех пор… пить одну только освященную воду.
   Жак. Мне, сударь, пить воду! Чтобы Жак пил освященную воду! Да лучше пусть тысяча чертей вселится в меня, чем я выпью хоть каплю освященной или неосвященной воды. Разве вы не заметили, что я гидрофоб?..
   Ах, гидрофоб! Жак сказал: «гидрофоб»?.. – Нет, нет, читатель; сознаюсь, что это слово исходит не от него. Но при такой строгой критике ты не сможешь прочесть ни одной сцены из любой комедии или трагедии, ни одного диалога, чтобы не обнаружить авторского слова в устах его персонажей. Жак сказал: «Сударь, разве вы еще не заметили, что при виде воды я впадаю в бешенство?..»
   Ну-с, перефразировав его слова, я был менее правдив, но более краток.
   Они снова сели на лошадей, и Жак сказал Хозяину:
   – В своих любовных похождениях вы дошли до того места, когда, дважды изведав счастье, собирались испытать его в третий раз.
   Хозяин. Как вдруг дверь, ведшая в коридор, отворилась. И вот комната полна народу, который толчется и галдит; я вижу свет, слышу голоса мужчин и женщин, говорящих одновременно. Кто-то резко отдергивает полог, и передо мной отец, мать, тетки, кузены, кузины и полицейский комиссар, который говорит внушительным тоном:
   «Господа, пожалуйста, без шума: преступление налицо; но мы имеем дело с галантным человеком; есть только одно средство исправить зло; он не преминет им воспользоваться и не допустит, чтоб его принудили к этому на основании закона…»
   При каждом слове отец и мать осыпали меня упреками; тетки и кузины не скупились на самые отборные эпитеты по адресу Агаты, которая спрятала голову под одеялами. Я находился в оцепенении и не знал, что отвечать. Обращаясь ко мне, комиссар сказал насмешливо:
   «Сударь, хоть вам здесь и очень удобно, все же соблаговолите встать и одеться…»
   Я повиновался и облачился в свое платье, которым заменил платье шевалье. Пододвинули стол; комиссар принялся составлять акт. Между тем другие всеми силами удерживали мать, чтоб она не убила дочь, а отец успокаивал ее:
   «Не волнуйся, жена, не волнуйся; если ты убьешь дочь, то дела этим не поправишь. Все обойдется благополучно…»
   Присутствующие сели на стулья и приняли различные позы, выражавшие скорбь, негодование или гнев. Отец, отчитывая жену, говорил:
   «Вот что значит плохо присматривать за дочерью!..»
   А мать отвечала:
   «Но он с виду был таким добродушным, приличным человеком! Кто бы мог подумать!»
   Остальные хранили молчание. Кончив составлять протокол, его зачитали вслух; а так как он заключал в себе одну только истину, я подписал его и спустился вместе с комиссаром, который весьма учтиво предложил мне сесть в карету, дожидавшуюся у ворот, откуда меня отвезли прямо в Фор-л'Эвек в сопровождении многочисленной стражи.
   Жак. В Фор-л'Эвек! В тюрьму!
   Хозяин. В тюрьму; и начался скандальный процесс. Речь шла ни более ни менее, как о том, чтоб я женился на мадемуазель Агате; родители и слышать не хотели ни о чем другом. Утром в мою камеру явился шевалье. Он уже все знал. Агата была в отчаянии; родители – вне себя; самого шевалье осыпали упреками за вероломство приятеля, которого он привел в их дом; это он явился причиной их несчастья и бесчестья дочери. На этих бедных людей жалко было смотреть. Он попросил разрешения переговорить с Агатой наедине; это удалось ему не без труда. Агата чуть не выцарапала ему глаза, она обзывала его самыми ужасными именами. Он ожидал этого; дал ей успокоиться, после чего попытался ее урезонить. «Но эта девица, – добавил шевалье, – сказала мне нечто поставившее меня в тупик, и я не нашелся, что ей ответить».
   «Отец и мать застали меня с вашим другом; рассказать ли им, что, ночуя с ним, я думала, что провожу ночь с вами?..»
   Он возразил:
   «Но, говоря по совести, считаешь ли ты, что мой друг должен на тебе жениться?»
   «Нет, предатель, нет, негодяй! – воскликнула она. – Тебя, тебя следовало бы присудить к этому».
   «От тебя зависит выручить меня из беды», – сказал я шевалье.
   «Каким образом?»
   «Каким образом? Объявив, как было дело».
   «Я пригрозил Агате; но, конечно, я этого не исполню. Неизвестно, принесет ли нам пользу это средство, но зато доподлинно известно, что оно покроет нас позором. А виноват ты».
   «Я?»
   «Да. Если бы ты согласился на обман, который я тебе предложил, Агату застали бы с двумя мужчинами, и все кончилось бы посмешищем. Но поскольку случилось иначе, надо загладить твою оплошность».
   «Не можешь ли ты, шевалье, объяснить мне одно обстоятельство? Мое платье оказалось на месте, а твое в гардеробной; честное слово, сколько я ни думаю, не могу разрешить этой загадки. Я подозреваю Агату; мне пришло в голову, что она догадалась об обмане и была заодно со своими родителями».
   «Быть может, видели, как ты поднимался по лестнице; несомненно только одно – что не успел ты раздеться, как мне прислали мое платье и потребовали твое».
   «Это со временем объяснится…»
   В то время как мы с шевалье огорчались, утешали друг друга, обвиняли, ругали и мирились, вошел комиссар; шевалье побледнел и поспешил удалиться. Комиссар был порядочный человек, что иногда случается; перечитав дома протоколы, он вспомнил, что когда-то учился вместе с молодым человеком, носившим мою фамилию; ему пришло на ум, не прихожусь ли я родственником или даже сыном его однокашнику; так оно и оказалось. Перво-наперво он спросил меня, кто был человек, удравший при его приходе.
   «Он вовсе не удрал, а ушел, – сказал я. – Это мой закадычный друг, шевалье де Сент-Уэн».
   «Ваш закадычный друг! Забавные у вас друзья. Знаете ли вы, сударь, что это он явился меня предупредить? Его сопровождали отец девицы и другой родственник».
   «Он?»
   «Он самый».
   «Вы в этом уверены?»
   «Вполне уверен; но как вы его назвали?»
   «Шевалье де Сент-Уэн».
   «А, шевалье де Сент-Уэн! Ну, теперь все ясно. А знаете ли вы, кто ваш друг, ваш закадычный друг, шевалье де Сент-Уэн? Мошенник, человек, известный множеством преступных проделок. Полиция предоставляет свободу людям такого рода только ради некоторых услуг, которые они ей оказывают. Они жулики и разоблачители жуликов. Вероятно, считают, что, предотвращая или раскрывая преступления, они приносят больше пользы, чем вреда – своими поступками…»
   Я рассказал комиссару свое печальное приключение так, как оно произошло на самом деле. Он взглянул на него не слишком благосклонно, ибо то, что служило к моему оправданию, не могло быть ни приведено, ни показано на суде. Тем не менее он взялся вызвать отца и мать, как следует допросить дочь, растолковать дело судье и не упустить ничего, что могло бы помочь мне; он предупредил меня, что, если этих людей хорошо подучили, власти окажутся бессильными.
   «Как, господин комиссар, я буду вынужден жениться?»
   «Жениться – это было бы слишком жестоко; до этого дело не дойдет, но придется согласиться на вознаграждение за ущерб, и в таких случаях сумма бывает значительной…»
   Послушай, Жак, мне кажется, что ты хочешь мне что-то сказать.
   Жак. Да; я хотел сказать, что вы действительно оказались неудачливей меня, хотя я заплатил и не ночевал с девицей. Впрочем, я без труда разгадал бы подоплеку вашего приключения, если б Агата оказалась беременной.
   Хозяин. Не отказывайся пока что от своей догадки: действительно, спустя некоторое время после моего задержания комиссар сообщил мне, что она подала ему заявление о беременности.
   Жак. И вот вы отец ребенка…
   Хозяин. Которому не повредил.
   Жак. Но к зачатию которого вы не причастны.
   Хозяин. Ни покровительство судьи, ни все хлопоты комиссара не спасли меня, и делу был дан законный ход; но так как и дочь, и ее родители пользовались дурной славой, то я избежал брачной мышеловки. Меня приговорили к значительному штрафу, к возмещению расходов на роды, а также к принятию на себя издержек по содержанию и воспитанию ребенка, созданного трудами и стараниями моего друга, шевалье де Сент-Уэна, вылитой миниатюрой которого он был. Мальчик, которым счастливо разрешилась мадемуазель Агата, оказался крепышом; его отдали хорошей кормилице, которой я плачу по сей день.
   Жак. А сколько лет вашему сударику-сыну?
   Хозяин. Скоро будет десять. Я все время держал его в деревне, где школьный учитель обучал его читать, писать и считать. Это поблизости от того места, куда мы направляемся, и я воспользуюсь случаем, чтобы заплатить этим людям причитающуюся им сумму, взять его от них и приспособить к ремеслу.

 

 
   Жак и его Хозяин еще раз заночевали в пути. Они находились слишком близко от цели путешествия, чтобы Жак мог вернуться к истории своих любовных похождений; к тому же его болезнь далеко еще не прошла. На другой день они прибыли… – Куда? – Честное слово, не знаю. – А за каким делом они туда ехали? – За каким пожелаете. Разве Хозяин Жака посвящал в свои дела каждого встречного и поперечного? Как бы то ни было, на них потребовалось не более двух недель. – Закончились они благополучно или неудачно? – Этого я еще не знаю. Болезнь Жака прошла благодаря двум одинаково неприятным ему средствам: диете и отдыху.
   Однажды утром Хозяин сказал своему слуге:
   – Жак, взнуздай и оседлай коней; наполни также свою кубышку; мы поедем туда, куда ты знаешь.
   Это было так же быстро сделано, как сказано. И вот они направляются к месту, где в течение десяти лет вскармливают за счет Хозяина Жака ребенка шевалье де Сент-Уэна. На некотором расстоянии от покинутого ими жилища Хозяин обратился к Жаку со следующими словами:
   – Жак, что ты скажешь о моих любовных похождениях?
   Жак. Что свыше предначертано много странного. Вот ребенок, рожденный бог весть при каких обстоятельствах. Кто знает, какую роль сыграет в мире этот внебрачный сынок? Кто знает, рожден ли он для счастья или для гибели какой-нибудь империи?
   Хозяин. Ручаюсь тебе, что ничего подобного не случится. Я сделаю из него хорошего токаря или хорошего часовщика. Он женится; у него родятся потомки, которые до конца веков будут обтачивать в этом мире ножки для стульев.
   Жак. Да, если так предначертано свыше. Но почему бы не выйти из лавки токаря какому-нибудь Кромвелю? Тот, кто приказал обезглавить своего короля, вышел из лавки пивовара, и разве не говорят теперь…
   Хозяин. Оставим это. Ты выздоровел, тебе известны мои любовные похождения, и, по совести, ты не вправе уклоняться от рассказа о своих.
   Жак. Все этому противится. Во-первых, остающийся нам путь мал; во-вторых, я забыл место, на котором остановился; в-третьих, у меня какое-то предчувствие, что этой истории не суждено кончиться, что мой рассказ принесет нам несчастье и что не успею я к нему приступить, как он будет прерван каким-нибудь счастливым или несчастным происшествием.
   Хозяин. Если оно будет счастливым, тем лучше.
   Жак. Согласен; предчувствие мне говорит, что оно будет несчастным.
   Хозяин. Несчастным! Пусть так; но разве оно все равно не случится, будешь ли ты говорить или молчать?
   Жак. Кто знает!
   Хозяин. Ты родился слишком поздно – на два или три века.
   Жак. Нет, сударь, я родился вовремя, как все люди.
   Хозяин. Ты был бы великим авгуром.
   Жак. Я не вполне знаю, что такое авгур, да и знать не хочу.
   Хозяин. Это одна из важнейших глав твоего трактата о прорицаниях.
   Жак. Она уже так давно написана, что я не помню ни слова. Но вот, сударь, кто знает больше, чем все авгуры, гуси-прорицатели и священные куры республики, – это кубышка. Посоветуемся с кубышкой.
   Жак взял кубышку и долго с нею советовался. Хозяин вынул часы и табакерку, посмотрел, который час, и взял понюшку табаку, а Жак сказал:
   – Судьба как будто представляется мне сейчас менее мрачной. Скажите, на чем я остановился?
   Хозяин. Ты находишься в замке Деглана, твое колено немного зажило, и мать Денизы поручила ей ухаживать за тобой.
   Жак. Дениза послушалась. Рана на колене почти зажила; я даже смог проплясать хороводную в ту ночь, когда раскапризничался ребенок; тем не менее я временами терпел невыносимые муки. Тамошнему лекарю, который был несколько ученее своего собрата, пришло на ум, что эти боли, возвращавшиеся с таким упорством, могли происходить от наличия инородного тела, оставшегося в тканях после извлечения пули. По этой причине однажды он рано утром зашел в мою комнату, приказал придвинуть стол к постели, и когда откинули полог, я увидел на этом столе кучу острых инструментов; Дениза, сидевшая у моего изголовья, заливалась горючими слезами; мать ее стояла довольно печальная, скрестив руки. Лекарь, скинувший камзол и засучивший рукава, держал в правой руке ланцет.
   Хозяин. Ты меня пугаешь.
   Жак. Я тоже испугался.
   «Приятель, – сказал мне лекарь, – не надоело ли вам страдать?»
   «Очень надоело».
   «Хотите перестать страдать и вместе с тем сохранить ногу?»
   «Конечно».
   «Так снимите ногу с постели и предоставьте мне работать».
   Я выставляю ногу. Лекарь берет ручку ланцета в зубы, охватывает мою ногу левой рукой, крепко ее зажимает, снова вооружается ланцетом, сует его острие в отверстие раны и делает широкий и глубокий разрез. Я и глазом не моргнул, но Жанна отвернулась, а Дениза, испустив резкий крик, почувствовала себя дурно…

 

 
   Тут Жак прервал свой рассказ и сделал новое нападение на кубышку. Нападения эти были тем чаще, чем короче были промежутки, или, говоря языком математиков, обратно пропорциональны промежуткам. Он был так точен в своих измерениях, что полная при отъезде кубышка аккуратно оказывалась пустой к приезду. Господа чиновники из ведомства путей сообщения сделали бы из нее отличный шагомер. При этом каждое нападение на кубышку имело свои основания. Последнее нападение должно было привести Денизу в чувство и дать самому Жаку оправиться от боли в колене, причиненной операцией лекаря. Дениза оправилась, и Жак, подбодрившись, продолжал.
   Жак. Этот огромный разрез вскрыл рану до основания, и лекарь извлек оттуда щипцами малюсенький кусочек сукна от моих штанов, который там застрял; именно его присутствие причиняло мне боль и мешало ране окончательно зарубцеваться. После этой операции здоровье благодаря стараниям Денизы стало ко мне возвращаться: и боль и лихорадка исчезли, вернулись аппетит, сон и силы. Дениза делала мне перевязки с бесконечной точностью и деликатностью. Стоило посмотреть, как осторожно снимала она повязку, как боялась причинить мне малейшую боль, как смачивала рану. Я сидел на постели, она становилась на одно колено, клала мою ногу на свою ляжку, до которой я изредка дотрагивался; рука моя лежала на ее плече, и я глядел на ее с нежностью, которую, как мне кажется, она разделяла. По окончании перевязки я брал Денизу за обе руки, благодарил, не знал, что сказать, не знал, как выразить свою признательность; она стояла, потупив взоры, и молча слушала меня. Ни один коробейник не проходил в замок без того, чтобы я чего-нибудь у него не купил: то косынку, то несколько локтей ситца или муслина, то золотой крестик, то бумажные чулки, то перстенек, то гранатовое ожерелье. Когда вещь оказывалась приобретенной, вся трудность заключалась для меня в том, чтобы ее предложить, а для Денизы – в том, чтобы ее принять. Сначала я ее показывал Денизе, а если она нравилась ей, то говорил: «Дениза, я купил ее для вас…» Если она соглашалась, то моя рука дрожала, когда я передавал вещицу, а рука Денизы – когда она ее принимала. Однажды, не зная, что еще ей подарить, я купил подвязки; они были шелковые, с вензелями, раскрашенными в белый, красный и голубой цвета. Утром, до прихода Денизы, я положил их на спинку кресла, стоявшего возле моей постели. Дениза, сразу же заметив их, вскричала: