«Это вы, господин Гусс?»
   «Да, сударыня, я, а не кто-нибудь другой».
   «Откуда вы идете?»
   «Оттуда, куда ходил».
   «Что вы там делали?»
   «Чинил испортившуюся мельницу».
   «Чью мельницу?»
   «Не знаю; я не подрядился чинить мельника».
   «Вы отлично одеты вопреки своему обыкновению; отчего же под столь опрятным платьем вы носите такую грязную рубашку?»
   «У меня только одна рубашка».
   «Почему же у вас только одна?»
   «Потому что у меня одновременно бывает только одно тело».
   «Мужа нет дома, но надеюсь, это не помешает вам у нас пообедать?»
   «Нисколько: я ведь не одалживал ему ни своего желудка, ни своего аппетита».
   «Как поживает ваша супруга?»
   «Как ей угодно; это не мое дело».
   «А дети?»
   «Превосходно».
   «А тот, что с такими красивыми глазками, такой пухленький, такой гладенький?»
   «Лучше других: он умер».
   «Учите вы их чему-нибудь?»
   «Нет, сударыня».
   «Как! Ни читать, ни писать, ни закону божьему?»
   «Ни читать, ни писать, ни закону божьему».
   «Почему же?»
   «Потому что меня самого ничему не учили, и я не стал от этого глупее. Если у них есть смекалка, они поступят как я; если они дураки, то от моего учения они еще больше поглупеют…»
   Повстречайся он вам, вы можете заговорить с ним, не будучи знакомы. Затащите его в кабачок, изложите ему свое дело, предложите отправиться с вами за двадцать миль, – он отправится; используйте его и отошлите, не «платив ни гроша, – он уйдет вполне довольный.
   Слыхали ли вы о некоем Премонвале[21], дававшем в Париже публичные уроки математики? Он был его другом… Но, может быть, Жак и его Хозяин уже встретились; хотите вернуться к ним или предпочитаете остаться со мной? Гусс и Премонваль вместе содержали школу. Среди учеников, толпами посещавших их заведение, была молодая девушка, мадемуазель Пижон[22], дочь искусного мастера, изготовившего те две великолепные планисферы, которые перенесли из Королевского сада в залы Академии наук. Каждое утро мадемуазель Пижон отправлялась в школу с папкой под мышкой и готовальней в муфте. Один из профессоров, Премонваль, влюбился в свою ученицу, и в промежутки между теоремами о телах, вписанных в сферу, поспел ребенок. Папаша Пижон был не такой человек, чтоб терпеливо выслушать правильность этого короллария. Положение любовников становится затруднительным, они держат совет; но поскольку у них нет ни гроша, то какой же толк может быть от такого совещания? Они призывают на помощь своего приятеля Гусса. Тот, не говоря ни слова, продает все, что имеет, – белье, платье, машины, мебель, книги; сколачивает некоторую сумму, впихивает влюбленных в почтовую карету, верхом сопровождает их до Альп; там он высыпает из кошелька оставшуюся мелочь, передает ее друзьям, обнимает их, желает им счастливого пути, а сам, прося милостыню, идет пешком в Лион, где расписывает внутренние стены мужского монастыря и на заработанные деньги, уже без попрошайничества, возвращается в Париж.
   Это просто прекрасно. – Безусловно! И, судя по этому героическому поступку, вы полагаете, что Гусс был образцом нравственности? Так разуверьтесь: он имел о ней не больше понятия, чем щука. – Быть не может! – А между тем это так. Я беру его к себе в дело; даю ему ассигновку в восемьдесят ливров на своих доверителей; сумма проставлена цифрами; как же он поступает? Приписывает нуль и получает с них восемьсот ливров. – Что за гнусность! – Гусс в такой же мере бесчестен, когда меня обкрадывает, в какой честен, когда отдает все ради друга; это беспринципный оригинал. Восьмидесяти ливров ему было недостаточно, он росчерком пера добыл восемьсот, в которых нуждался. А ценные книги, которые он мне преподнес! – Что еще за книги? – Но как быть с Жаком и его Хозяином? Как быть с любовными похождениями Жака? Ах, читатель, терпение, с которым вы меня слушаете, доказывает, как мало вы интересуетесь моими героями, и я испытываю искушение оставить их там, где они находятся… Мне нужна была ценная книга, он мне ее приносит; спустя несколько времени мне нужна другая ценная книга; и он снова мне ее приносит; я хочу заплатить, но он не берет денег. Мне нужна третья ценная книга…
   «Этой я вам не достану, – говорит он. – Вы слишком поздно сказали: мой сорбоннский доктор умер».
   «Что общего между вашим сорбоннским доктором и книгой, которая мне нужна? Разве вы первые две книги взяли в его библиотеке?»
   «Разумеется».
   «Без его согласия?»
   «А зачем мне нужно было его согласие, чтобы совершить акт справедливого распределения? Я только переместил книги, перенося их оттуда, где они были бесполезны, туда, где им найдут достойное применение…»
   Вот и судите после этого о человеческих поступках! Но что замечательно, так это история Гусса и его жены… Понимаю вас, вам наскучило, и вы бы не прочь были вернуться к нашим двум путешественникам. Читатель, вы обращаетесь со мной как с автоматом, это невежливо: «Рассказывайте любовные похождения Жака, – не рассказывайте любовных похождений Жака… Выкладывайте историю Гусса, – мне наскучила ис…» Я, конечно, иногда должен следовать вашим прихотям, но необходимо также, чтоб иногда я следовал и своим, не говоря уж о том, что всякий слушатель, позволивший мне начать рассказ, тем самым обязывается дослушать его до конца.
   Я сказал вам: «во-первых», а сказать «во-первых» – значит обещать, что вы скажете по меньшей мере «во-вторых». Итак, во-вторых… Послушайте меня!.. Нет, не слушайте, я буду говорить для себя… Быть может, капитана и его приятеля терзала слепая и скрытая ревность: дружба не всегда в силах подавить это чувство. Труднее всего простить другому его достоинства. Не опасались ли они какой-нибудь несправедливости по службе, которая одинаково оскорбила бы их обоих? Сами того не подозревая, они старались заранее отделаться от опасного соперника, испытать его на предстоящий случай. Но как можно подумать это о человеке, который великодушно уступает комендантскую должность неимущему приятелю! Да, уступает; но если б его лишили этой должности, он, быть может, потребовал бы ее с обнаженной шпагой. Когда среди военных кого-нибудь обходят чином, это не приносит никакой чести счастливцу, но бесчестит его соперника. Однако оставим все это и скажем, что уж таков был их заскок. Разве не у всякого человека бывает свой заскок? Заскок наших двух офицеров был в течение нескольких веков манией всей Европы, его называли «рыцарским духом». Все эти блестящие витязи, вооруженные с головы до ног, носившие цвета своих дам, восседавшие на парадных конях, с копьем в руке, с поднятым или опущенным забралом, обменивавшиеся гордыми и вызывающими взглядами, угрожавшие, опрокидывавшие друг друга в пыль, усеивавшие обширное турнирное поле обломками оружия, были лишь друзьями, завидовавшими чьей-либо доблести. В тот момент, когда эти друзья на противоположных концах ристалища держали копья наперевес и всаживали шпоры в бока своих боевых коней, они превращались в смертельных врагов и нападали друг на друга с таким же бешенством, как на поле битвы. Как видите, эти два офицера были лишь паладинами, родившимися в наши дни, но верными старинным нравам. Всякая добродетель и всякий порок на время расцветают, а потом выходят из моды. Было время грубой силы, было время физической ловкости. Храбрость пользуется то большим, то меньшим почетом; чем она становится обыденней, тем меньше ею хвастаются, тем меньше ее восхваляют. Последите за склонностями людей – и вы найдете таких, которые как будто родились слишком поздно: они принадлежат другому веку. И почему бы нашим двум воинам не затевать ежедневные и опасные поединки исключительно из желания нащупать слабую сторону противника и одержать над ним верх? Дуэли повторяются во всяких видах в обществе: среди священников, судейских, литераторов, философов; у каждого звания свои копья и свои рыцари, и самые почтенные, самые занимательные из наших ассамблей суть только маленькие турниры, где иногда носят цвета своей дамы – если не на плече, то в глубине сердца. Чем больше зрителей, тем жарче схватка; присутствие женщин доводит пыл и упорство до крайних пределов, и стыд перенесенного на их глазах поражения никогда не забывается.
   А Жак?.. Жак въехал в городские ворота, проскакал по улицам под крики детей и достиг противоположного предместья, где лошадь его ринулась в маленькие низкие ворота, причем между перекладиной этих ворот и головой Жака произошло ужасное столкновение, от которого либо перекладина должна была треснуть, либо Жак упасть навзничь; как передают, случилось последнее. Жак упал с проломленным черепом и потерял сознание. Его подняли и привели в чувство с помощью ароматического спирта; мне даже кажется, что владелец дома пустил ему кровь. – Он был лекарем? – Нет. Между тем подоспел Хозяин Жака, спрашивавший о нем у всех встречных:
   – Не видели ли вы высокого, худого человека на пегой лошади?
   – Он только что промчался, и с такой быстротой, словно его нес сам черт; вероятно, он уже прикатил к своему хозяину.
   – А кто же его хозяин?
   – Палач.
   – Палач?
   – Да; ведь это его лошадь.
   – А где живет палач?
   – Довольно далеко, но не трудитесь туда ходить; вот, кажется, слуги тащат того самого человека, о котором вы спрашивали и которого мы приняли за одного из лакеев.
   Но кто же разговаривал так с Хозяином Жака? Без сомнения – трактирщик, у дверей которого тот остановился; это был низенький человечек, пузатый как бочка; рукава его рубашки были засучены до локтей, на голове миткалевый колпак, живот повязан кухонным фартуком, а на боку большой нож.
   – Скорей, скорей кровать для этого несчастного! Костоправа, врача, аптекаря! – крикнул ему Хозяин Жака.
   Тем временем Жака положили перед ним на землю; на лбу у него был большой толстый компресс, веки опущены.
   – Жак, Жак!
   – Это вы, сударь?
   – Да, я; взгляни на меня.
   – Не могу.
   – Что случилось?
   – Да все эта лошадь! Проклятая лошадь! Завтра вам расскажу, если только не умру за ночь.
   В то время как его вносили и поднимали по лестнице, Хозяин Жака командовал шествием, прикрикивая:
   – Осторожно! Тише! Тише, черт побери! Вы его ушибете! Эй ты, что держишь ноги, поворачивай направо, а ты, что держишь голову, сворачивай налево!
   Между тем Жак шептал:
   – Значит, свыше было предначертано…
   Не успели Жака уложить, как он крепко заснул. Хозяин провел ночь у его изголовья, щупал ему пульс и беспрестанно смачивал компресс примочкой от ран. Жак застал его за этим занятием при своем пробуждении и спросил:
   – Что вы тут делаете?
   Хозяин. Ухаживаю за тобой. Ты мне слуга, когда я болен или здоров; но я твой слуга, когда ты заболеваешь.
   Жак. Очень рад узнать, что вы так человеколюбивы; это свойство в отношении слуг присуще далеко не всем господам.
   Хозяин. Как поживает твоя голова?
   Жак. Не хуже перекладины, против которой она устояла.
   Хозяин. Возьми простыню в зубы и тереби покрепче… Что ты чувствуешь?
   Жак. Ничего; кувшин как будто цел.
   Хозяин. Тем лучше. Ты, кажется, хочешь встать?
   Жак. А как же, по-вашему?
   Хозяин. По-моему, тебе следует лежать.
   Жак. А я думаю, что нам следует позавтракать и ехать дальше.
   Хозяин. Где твоя лошадь?
   Жак. Я оставил ее у прежнего владельца, честного человека, порядочного человека, который взял ее назад за ту же цену, за какую нам ее продал.
   Хозяин. А знаешь ли ты, кто этот честный, этот порядочный человек?
   Жак. Нет.
   Хозяин. Я скажу тебе по дороге.
   Жак. Почему же не сейчас? Что за тайна?
   Хозяин. Тайна или не тайна, а не все ли равно, узнаешь ли ты сейчас или позже?
   Жак. Да, все равно.
   Хозяин. Но тебе нужна лошадь.
   Жак. Трактирщик, вероятно, с охотой уступит одну из своих.
   Хозяин. Поспи еще немного, а я об этом позабочусь.
   Хозяин спускается вниз, заказывает завтрак, покупает лошадь, возвращается к Жаку и застает его одетым. Вот они подкрепились и пускаются в путь: Жак – утверждая, что неприлично уезжать, не отдав ответного визита горожанину, у ворот которого он чуть было не лишился жизни и который так любезно оказал ему помощь; Хозяин – успокаивая его по поводу такой щепетильности заверением, что он хорошо вознаградил служителей горожанина, донесших раненого до трактира. Жак же, в свою очередь, возражал, что деньги, данные слугам, не снимают с него обязательств перед их господином, что таким поведением вызывают в людях сожаление о совершенном благодеянии и отвращение к нему, а на себя накликают славу неблагодарного человека.
   – Я слышу, сударь, все, что этот горожанин говорит обо мне, ибо он сам сказал бы то же, будь он на моем месте, а я на его…
   Они выезжали из города, когда им повстречался высокий, крепкий мужчина в отороченной тесьмой шляпе, в платье с галуном на любой рост; он шел один, если не считать двух бежавших впереди него собак. Не успел Жак его заметить, как мгновенно соскочил с лошади, воскликнул: «Это он!» – и бросился ему на шею. Ласки Жака, казалось, очень смущали хозяина собак; он тихонько его отпихивал и говорил:
   – Сударь, вы оказываете мне слишком много чести.
   – Нисколько; я обязан вам жизнью и, право, не знаю, как вас отблагодарить.
   – Вы не знаете, кто я.
   – Разве вы не тот предупредительный горожанин, который оказал мне помощь, пустил кровь и сделал перевязку, когда моя лошадь…
   – Да, это так.
   – Разве вы не тот честный горожанин, что купили у меня назад лошадь за ту же цену, по которой мне ее продали?
   – Тот самый.
   И Жак снова принялся целовать его то в одну, то в другую щеку; Хозяин улыбался, а собаки, задрав морды, стояли, как бы застыв в изумлении от сцены, которую видели впервые. Жак, добавив к выражениям благодарности множество поклонов, на которые его благодетель не отвечал, и множество пожеланий, принятых весьма холодно, снова сел на лошадь, сказав своему Хозяину:
   – Я питаю глубочайшее почтение к этому человеку, но вы должны мне подробнее рассказать о нем.
   Хозяин. А почему он представляется вам таким почтенным?
   Жак. Потому, что человек, не придающий значения своим услугам, должен быть обязательным от природы и обладать укоренившейся привычкой к благотворительности.
   Хозяин. По каким признакам вы судите об этом?
   Жак. По безразличному и холодному виду, с которым он отнесся к моей благодарности; он мне не поклонился, не сказал ни слова – казалось, не узнал меня и теперь, быть может, думает с презрением: «Вероятно, этому путешественнику чужды благодеяния и стоит больших усилий совершить справедливый поступок, раз он так расчувствовался…» Что же такого нелепого в моих речах, заставляющего вас покатываться со смеху? Во всяком случае, вы должны сказать мне имя этого человека, чтобы я занес его в свои таблички.
   Хозяин. Охотно; пишите.
   Жак. Я вас слушаю.
   Хозяин. Пишите: человек, к которому я питаю глубочайшее почтение…
   Жак. Глубочайшее почтение…
   Хозяин. Это…
   Жак. Это…
   Хозяин. Палач из ***.
   Жак. Палач?
   Хозяин. Да, да, палач.
   Жак. Можете ли вы объяснить мне значение этой шутки?
   Хозяин. Я не шучу. Последи за звеньями этого происшествия. Тебе нужна лошадь: судьба направляет тебя к прохожему, а прохожий оказался палачом. Его лошадь дважды тащит тебя к виселицам; в третий раз она везет тебя к палачу; там ты падаешь, лишившись чувств; тебя несут – и куда же? – в трактир, в убежище, во всеобщее пристанище. Слышал ли ты, Жак, рассказ о смерти Сократа?
   Жак. Нет.
   Хозяин. Это был афинский мудрец. А быть мудрецом всегда было опасно. Сограждане Сократа приговорили его выпить цикуту. И вот Сократ поступил как ты: он обошелся весьма любезно с палачом, предложившим ему этот яд. Признайся, Жак, ведь ты своего рода философ. Я знаю, что эта порода людей ненавистна сильным мира сего, перед которыми они не преклоняют колен; ненавистна судейским, являющимся в силу своей должности защитниками предрассудков, против которых философы борются; ненавистна священникам, которые редко видят философов у своих алтарей; ненавистна поэтам, людям беспринципным и по глупости смотрящим на философию как на топор для изящных искусств, не считаясь с тем, что даже те из них, кто подвизался на гнусном поприще сатиры, были только льстецами; ненавистна народам, бывшим во все времена рабами тиранов, которые их угнетали, мошенников, которые их надували, и шутов, которые их потешали. Таким образом, я, как видишь, сознаю, как опасно быть философом и как важно то признание, которого я от тебя требую, но я не стану злоупотреблять твоей тайной. Жак, друг мой, ты – философ; я скорблю о тебе; и если только возможно прочесть в настоящем то, чему предстоит когда-нибудь случиться, и если то, что предначертано свыше, иногда может быть предвидено людьми задолго до его свершения, то смерть твоя будет философской и ты позволишь накинуть на себя петлю столь же охотно, как Сократ принял чашу с цикутой.
   Жак. Вы говорите не хуже любого пророка; но, к счастью, сударь…
   Хозяин. Кажется, ты не слишком веришь тому, что я сказал; а это окончательно подкрепляет мои предчувствия.
   Жак. А вы-то сами, сударь, верите этому?
   Хозяин. Верю; но если б даже и не верил, то это ничего бы не изменило.
   Жак. Почему?
   Хозяин. Потому что опасность грозит только тем, кто говорит, а я молчу.
   Жак. А предчувствиям вы верите?
   Хозяин. Я смеюсь над ними, но, по правде говоря, с трепетом. Некоторые удивительно оправдываются. К этим сказкам привыкаешь с раннего детства. Если твои сны раз пять-шесть сбудутся и после этого тебе приснится, что твой друг умер, то, проснувшись, ты отправишься к нему, чтобы узнать о его здоровье. Но в особенности трудно отделаться от тех предчувствий, которые ты испытываешь, когда событие происходит на расстоянии, и которые носят символический характер.
   Жак. Иногда вы рассуждаете так глубокомысленно и хитроумно, что я вас не понимаю. Не поясните ли вы свою мысль примером?
   Хозяин. Это нетрудно сделать. Одна женщина жила в деревне со своим восьмидесятилетним мужем, страдавшим каменной болезнью. Муж простился с ней и поехал в город, чтобы удалить камни. Накануне операции он написал жене: «В ту минуту, когда ты получишь это письмо, я буду лежать под ланцетом брата Козьмы…»[23] Ты знаешь эти обручальные кольца, которые состоят из двух половинок: на одной выгравировано имя мужа, на другой – имя жены. У этой женщины, в то время как она читала письмо мужа, было на пальце такое кольцо: Так вот, в этот самый момент ее кольцо распалось: половина с ее именем осталась на пальце, а половинка с именем мужа скатилась на письмо и рассыпалась на кусочки… Как, по-твоему, Жак, найдется ли человек, обладающий достаточной рассудительностью и достаточной твердостью духа, которого бы такое происшествие и при таких обстоятельствах не потрясло? И действительно, женщина чуть было не умерла от ужаса. Ее страх прошел только тогда, когда письмо от мужа, полученное со следующей почтой, известило ее, что операция прошла благополучно, что он вне опасности и надеется обнять ее к концу месяца.
   Жак. И он в самом деле обнял ее?
   Хозяин. Да.
   Жак. Я задал вам этот вопрос, так как несколько раз замечал, что предчувствия лукавы. Сначала обвиняешь их в том, что они солгали, а минуту спустя оказывается, что они сказали правду. Таким образом, сударь, по-вашему, случай с символическим предчувствием относится ко мне, и вы против воли полагаете, что мне грозит смерть, на манер того философа?
   Хозяин. Не стану скрывать от тебя; но чтобы прогнать эту печальную мысль, не мог ли бы ты…
   Жак. Продолжить историю своих любовных похождений?
   Жак продолжал рассказ. Мы покинули его, если не ошибаюсь, в обществе лекаря.
   Лекарь: «Боюсь, как бы ваша история с коленом не затянулась больше чем на один день».
   Жак: «Не все ли равно? Она затянется ровно настолько, насколько это предначертано свыше».
   Лекарь: «По стольку-то в день за постой, харчи и уход составит кругленькую сумму».
   Жак: «Речь, доктор, идет не о сумме за все время; сколько в день?»
   Лекарь: «Двадцать пять су, недорого?»
   Жак: «Слишком дорою; я бедный малый, доктор; сбросьте половину и позаботьтесь как можно скорее, чтобы меня перенесли к вам».
   Лекарь: «Двенадцать с половиной су – это ни то ни се; кладите тринадцать».
   Жак: «Двенадцать с половиной… Ну, пусть тринадцать… По рукам!»
   Лекарь: «И вы будете платить поденно?»
   Жак: «Уж как договорились».
   Лекарь: «Дело в том, что жена – баба бывалая; она, видите ли, не понимает шуток».
   Жак: «Ах, доктор, прикажите поскорее перенести меня к вашей бывалой бабе».
   Лекарь: «По тринадцать су в день – это в месяц составит девятнадцать ливров десять су. Кладите двадцать франков».
   Жак: «Пусть будет двадцать».
   Лекарь: «Вы хотите получить хороший стол, хороший уход и быстро выздороветь. Помимо пищи, помещения и услуг, надо считать еще лекарства, белье и…»
   Жак: «Словом?»
   Лекарь: «Словом, за все про все двадцать четыре франка».
   Жак: «Пусть двадцать четыре; но без хвостика».
   Лекарь: «Один месяц – двадцать четыре франка; два месяца – сорок восемь ливров; три месяца – семьдесят два ливра. Ах, как была бы довольна моя докторша, если, переехав к нам, вы бы уплатили авансом половину этой суммы!»
   Жак: «Согласен».
   Лекарь: «Но она была бы еще более довольна…»
   Жак: «Если бы я заплатил за квартал? Хорошо».
   Жак продолжал:
   – Лекарь разыскал хозяев, предупредил их о нашем договоре, и через минуту муж, жена и дети собрались вокруг моей кровати, довольные и веселые; посыпались бесчисленные вопросы о моем здоровье, о моем колене, похвалы их куму-лекарю и его жене, потоки пожеланий, – и какая приветливость, какое сочувствие, какое старание мне услужить! Хотя лекарь и не говорил им, что у меня водятся кое-какие деньжонки, но они знали своего куманька; он брал меня к себе, и этого было достаточно. Я расплатился с хозяевами; дал детям несколько мелких монеток, которые, однако, родители ненадолго оставили в их руках. Был ранний час. Крестьянин отправился в поле, жена вскинула на плечи корзину и удалилась; дети, опечаленные и недовольные тем, что у них отняли деньги, исчезли, так что когда понадобилось поднять меня с лежанки, одеть и положить на носилки, то не оказалось никого, кроме лекаря, который принялся кричать во всю глотку; но никто его не слышал.
   Хозяин. А Жак, который любит разговаривать сам с собой, вероятно, сказал: «Не плати никогда вперед, если не хочешь, чтобы тебе плохо служили».
   Жак. Нет, сударь, момент был более подходящим для того, чтобы выйти из себя и выругаться, чем для того, чтобы читать проповеди. Я выхожу из себя, ругаюсь, а затем уже делаю моральные выводы; но, пока я рассуждал, лекарь вернулся с двумя крестьянами, нанятыми им для того, чтобы перенести меня за мои же деньги, о чем он не преминул поставить меня в известность. Эти люди оказали мне первые услуги при моем водворении на самодельных носилках, которые состояли из тюфяка, положенного на шесты.
   Хозяин. Слава тебе господи! Наконец-то ты в доме лекаря и влюблен в его жену или дочь.
   Жак. Кажется, сударь, вы ошибаетесь.
   Хозяин. И ты думаешь, что я буду дожидаться три месяца в доме лекаря, прежде чем услышу от тебя первое слово о твоих любовных похождениях? Нет, Жак, это невозможно! Избавь меня, пожалуйста, от описания дома, характера лекаря, нрава его жены и перипетий твоего исцеления; перескочи через все это. К делу, любезный, к делу! Колено твое почти выздоровело, ты в достаточной мере поправился и влюблен.
   Жак. Хорошо, я влюблен, раз уж вы так торопитесь.
   Хозяин. В кого влюблен?
   Жак. В высокую восемнадцатилетнюю брюнетку: прекрасно сложена, крупные черные глаза, маленький алый ротик, красивые руки, дивные пальчики. Ах, сударь, какие пальчики! Эти самые пальчики…
   Хозяин. Тебе кажется, что ты все еще держишь их.
   Жак. Эти самые пальчики вы не раз брали украдкой в руки и держали, и только от них зависело позволить вам то, что вы хотели с ними сделать.