Миссис Гэмп с мистером Пекснифом поднялись наверх по лестнице, и, после того как он проводил ее в спальню, где лежали накрытые простыней останки Энтони Чезлвита, которого оплакивало одно только любящее сердце, да и в том едва теплилась жизнь, – мистер Пексниф, наконец, освободился и мог войти в полутемную комнату к мистеру Джонасу, которого он покинул часа два тому назад.
   Он застал этот образец всех осиротевших сыновей и идеал всех гробовщиков за конторкой, в размышлениях над клочком писчей бумаги, на котором тот царапал какие-то цифры. Кресло старика, его шляпа и трость были вынесены вон, убраны с глаз долой; занавеси, желтые, как ноябрьский туман, плотно закрывали окна до низа; сам Джонас так притих, что и голоса его не было слышно, видно было только, как он ходит взад и вперед по комнате.
   – Пексниф, – произнес он шепотом, – смотрите же, вы распоряжаетесь всем! Потом можете говорить каждому, кто только спросит, что все было как полагается, по всем правилам. Нет ли у вас кого-нибудь, кого вы хотели бы пригласить на похороны, а?
   – Нет, мистер Джонас, кажется, у меня никого нет.
   – Потому что если у вас есть кто-нибудь, – говорил Джонас, – то вы уж лучше пригласите. Мы не желаем делать из этого тайну.
   – Нет, – повторил мистер Пексниф, подумав немного. – Тем не менее очень вам обязан, мистер Джонас, За ваше великодушное гостеприимство, но, право же, у меня никого нет.
   – Ну хорошо, – сказал Джонас, – тогда мы с вами, Чаффи и доктором как раз усядемся в одну карету. Мы пригласим доктора, Пексниф, потому что он знает, что именно случилось со стариком и что тут ничего нельзя было поделать.
   – А где же наш дорогой друг, мистер Чаффи? – спросил Пексниф, моргая обоими глазами зараз, как бы не в силах справиться с приливом чувств.
   Но тут его прервала миссис Гэмп, которая вошла в комнату уже без шали и чепца, жеманясь и пыжась, и довольно резким тоном потребовала, чтобы мистер Пексниф на минутку вышел с ней в коридор.
   – Вы можете сказать и здесь все, что вам угодно, миссис Гэмп, – отвечал он, меланхолически покачивая головой.
   – Что уж тут много разговаривать, не до разговоров, когда человек помер, а другие по нем горюют, – возразила миссис Гэмп, – только уж если я что-нибудь скажу, оно будет к месту и к делу, а не для того, чтобы кого-нибудь обидеть, так что и обижаться на меня нечего. Я на своем веку во многих домах побывала, – можно надеяться, знаю свое дело, и как за него браться – тоже знаю; а конечно, если б не знала, то было бы довольно странно и даже некрасиво со стороны такого джентльмена, как мистер Моулд, – ведь он хоронил самые знатные семейства в Англии, и все оставались очень довольны, – рекомендовать меня с самой лучшей стороны. Я ведь на своем веку тоже видела немало горя, – продолжала миссис Гэмп, все возвышая и возвышая голос, – и всякому могу посочувствовать, кому бог послал испытание, но только я не потерплю, чтобы ко мне приставляли шпионов.
   Прежде чем можно было что-либо ответить, миссис Гэмп перевела дух и продолжала, вся побагровев:
   – Нелегко, джентльмены, прожить на свете, когда ты осталась вдовой; особенно, ежели по доброте своей разжалобишься иной раз и согласишься работать себе в убыток, а потом ищи-свищи. Чем бы человек ни зарабатывал себе на хлеб, у всякого могут быть свои правила, так для чего же от них отступаться!
   – Насколько я понимаю эту добрую женщину, – сказал мистер Пексниф, обращаясь к Джонасу, – ей мешает мистер Чаффи. Не сходить ли мне за ним?
   – Сходите, – сказал Джонас. – Когда она вошла, я только что собирался сказать вам, что он наверху. Я бы и сам за ним сходил и привел его сюда, да только… пожалуй, лучше вам пойти, если вы ничего не имеете против.
   Мистер Пексниф немедленно отправился наверх в сопровождении миссис Гэмп, которая заметно смягчилась, увидев, что он захватил из буфета бутылку и стакан и несет их с собой.
   – Конечно, – продолжала она свою речь, – ежели бы я не хотела ему добра, я бы и внимания не обратила на бедного старичка, все равно как на муху. Только на тех, кто к этому делу непривычен, оно уж очень действует, для них же лучше, когда не потакают ихним капризам. Даже если и побранишь их немножко, – закончила миссис Гэмп, очевидно вспомнив те цветы красноречия, которыми она уже успела осыпать мистера Чаффи, – так разве для того только, чтобы пришли в чувство.
   Какими бы эпитетами ни наделила миссис Гэмп старика, они не привели его в чувство. Он сидел рядом с кроватью, на том же самом стуле, с которого не вставал всю ночь, сложив перед собой руки, склонив голову, и даже не взглянул на вошедших, не проявил ни проблеска сознания, и только когда мистер Пексниф дотронулся до его плеча, он покорно встал с места.
   – Семь десятков, – сказал Чаффи, – ноль и семь в уме. Бывают же люди такого крепкого здоровья, что доживают до восьмидесяти… четырежды ноль – ноль, четырежды два – восемь, восемьдесят… Ах, зачем, зачем, зачем он не дожил до четырежды ноль – ноль, четырежды два – восемь, – до восьмидесяти?
   – Да, вот уж, по правде сказать, юдоль! – воскликнула миссис Гэмп, завладевая бутылкой и стаканом.
   – Зачем он умер раньше своего старого, выжившего из ума слуги! – говорил Чаффи, сжимая руки и глядя перед собой скорбным взглядом. – Отнимите его у меня, что же останется?
   – Мистер Джонас, – подсказал ему Пексниф, – мистер Джонас, мой добрый друг.
   – Я любил его, – говорил старик, всхлипывая. – Он был ко мне добр. Мы вместе учили про утечку и усушку в школе. Один раз я обогнал его по арифметике на шесть мест. Помилуй меня, господи! Как это я посмел обогнать его!
   – Идемте, мистер Чаффи, – сказал Пексниф, – идемте. Соберитесь с силами, мистер Чаффи.
   – Да, да, – отвечал старый конторщик. – Да. Я соберусь… В семи семь содержится один раз, семью семь – сорок девять. О Чезлвит и Сын! Ваш родной сын, мистер Чезлвит, ваш родной сын, сэр!
   Бормоча эти привычные для него слова, мистер Чаффи подчинился ведущей его руке и позволил себя увести. Миссис Гэмп, с бутылкой на одном колене и стаканом на другом, долго сидела на табуретке, покачивая головой, потом, словно забывшись на минуту, налила себе капельку в стакан и поднесла его к губам. За первым глотком последовал второй, за вторым третий, а после третьего она так закатила глаза – не то от печальных размышлений о жизни и смерти, не то от удовольствия, – что их совсем не стало видно. Тем не менее головой она качала по-прежнему.
   Беднягу Чаффи отвели в его привычный уголок, где он сидел молча и неподвижно и только иногда срывался с места и начинал расхаживать по комнате; ломая руки или выкрикивая что-то непонятное и бессвязное. Целую неделю они втроем просидели так около очага, не выходя из дома. Мистер Пексниф с удовольствием пошел бы пройтись вечерком, но Джонас никак не соглашался расстаться с ним хотя бы на минуту, так что он оставил эту мысль, и с утра до ночи они все втроем томились в полутемной комнате, без отдыха и без дела.
   Бремя того, что лежало, вытянувшись и закоченев, в страшной спальне верхнего этажа, так давило и угнетало Джонаса, что он совсем согнулся под этой тяжестью. В продолжение долгих семи дней и ночей его неотступно преследовало и не давало покоя леденящее чувство, что кто-то страшный присутствует в доме. Стоило скрипнуть двери, как он уже обращал к ней помертвевшее лицо и глядел испуганно, словно был совершенно уверен в том, что ручку трогали костлявые пальцы. Стоило огню в очаге вспыхнуть немного ярче, оттого что потянуло сквозняком, и Джонас оглядывался через плечо, словно боясь увидеть фигуру в саване, раздувающую огонь полами своего одеяния. Малейший шум пугал его, а однажды ночью, заслышав наверху шаги, он закричал, что это покойник ходит, топает – топ, топ, топ – вокруг своего гроба.
   Ночью он спал на полу в гостиной, потому что в его спальне поместилась миссис Гэмп, и мистеру Пекснифу тоже стелили на полу, рядом с ним. Вой собаки во дворе вселял в Джонаса страх, которого он не в силах был скрыть. Он старался не смотреть на отражение горевшего наверху света в окнах дома напротив, словно это был чей-то разгневанный глаз. Спал он тревожно, часто просыпался по ночам и томился тоской, ожидая рассвета; распоряжаться и следить за всем, даже заказывать обед он предоставил мистеру Пекснифу. Достойный джентльмен, полагая, что предаваться скорби надо со всеми удобствами и что хорошая кормежка будет в высшей степени благотворна для убитого горем сына, так удачно воспользовался этими обстоятельствами, что в течение всей траурной недели у них был самый изысканный стол; каждый вечер к ужину готовили сладкое мясо, тушеные почки, устрицы и тому подобные легкие блюда, и, запивая их горячим пуншем, мистер Пексниф подавал духовное утешение и читал высоконравственные проповеди, какие могли бы обратить даже язычника, в особенности если бы тот плохо понимал английский язык.
   Однако не один мистер Пексниф пользовался жизненными благами в это печальное время. Миссис Гэмп оказалась тоже весьма разборчива в еде и с презрением отвергала рубленую баранину. Насчет напитков она также была очень строга и даже привередлива, требуя пинту слабого портера к завтраку, пинту к обеду, полпинты для подкрепления и поддержки сил между обедом и чаем и пинту знаменитого крепкого эля, старого брайтонского пьяного пива, к ужину, не считая бутылки на камине да приглашений выпить иногда рюмочку вина, к каким гостеприимство обязывало ее хозяев. Люди мистера Моулда тоже считали нужным топить свое горе в вине, как топят новорожденного котенка, и по этой причине напивались, прежде чем за что-нибудь взяться, чтобы горе не взяло верх и не одолело их. Короче говоря, всю эту необыкновенную неделю у них шла круговая мрачных веселостей и зловещих развлечений; и все, кроме бедняги Чаффи, обретавшегося в тени гроба Энтони Чезлвита, справляли тризну, как вампиры.
   Настал в конце концов и день похорон, этого благочестивого и нелицемерного обряда. Мистер Моулд, с золотыми часами в свободной руке, рассматривая на свет рюмку старого портвейна, стоял, прислонившись к конторке, и беседовал с миссис Гэмп; двое плакальщиков дежурили перед дверями дома, имея вид настолько похоронный, насколько можно ожидать от людей, дела которых идут как нельзя лучше; весь штат мистера Моулда был на своем посту – либо в доме, либо на улице; колыхались перья, фыркали лошади, развевались шелка и бархаты; словом, как сказал торжественно мистер Моулд: «Все, что только можно сделать за деньги, было сделано».
   – А что еще можно было сделать, миссис Гэмп? – воскликнул гробовщик, опрокидывая рюмку в рот и причмокивая губами.
   – Решительно ничего, сэр.
   – Решительно ничего, – повторил мистер Моулд. – Вы правы, миссис Гэмп. Почему люди тратят больше денег, – тут он налил себе еще одну рюмку, – на похороны, миссис Гэмп, чем на крестины? Ну-ка, ведь это по вашей части, вы должны знать. Как вы это себе объясняете, ну-ка?
   – Может, потому, что гробовщик обходится дороже, чем сиделка, сэр, – отвечала миссис Гэмп, посмеиваясь и разглаживая руками складки нового черного платья.
   – Ха-ха! – расхохотался мистер Моулд. – Вы, я вижу, позавтракали сегодня на чужой счет, миссис Гэмп. – Однако, заметив в маленьком зеркальце для бритья, висевшем напротив, что вид у него слишком уж веселый, он мигом успокоился и придал своей физиономии скорбное выражение.
   – Не первый раз мне доводится завтракать на чужой счет по вашей любезной рекомендации, сэр, не в последний, надеюсь, – сказала миссис Гэмп, угодливо приседая.
   – Что ж, – отвечал мистер Моулд, – если провидению угодно, пускай и дальше так будет. Нет, миссис Гэмп, я вам скажу, почему это происходит. Потому что трата денег в хорошо поставленном заведении, где дело ведется на широкую ногу, исцеляет разбитое сердце и проливает бальзам на страждущий дух. Сердца нуждаются в исцелении, а дух в бальзаме тогда, когда люди умирают, а не тогда, когда они родятся. Взгляните хотя бы на хозяина дома, взгляните на него.
   – Щедрый джентльмен! – восторженно воскликнула миссис Гэмп.
   – Нет, нет, – отвечал гробовщик, – вообще говоря, он вовсе не такой щедрый, ни в коем случае, вы о нем неверно судите; но убитый горем джентльмен, любящий джентльмен, который знает, что могут сделать деньги, для того чтобы облегчить его горе и засвидетельствовать его любовь и уважение к почившему. Они могут дать ему, – говорил мистер Моулд, медленно вращая свою часовую цепочку, так что она завершала полный круг в конце каждой фразы, – они могут дать ему сколько угодно карет четверней; они могут дать ему бархатные попоны; они могут дать ему страусовые перья; они могут дать ему сколько угодно пеших плакальщиков, одетых по последнему слову похоронной моды и несущих жезлы с бронзовыми набалдашниками; они могут дать ему великолепный памятник; они могут доставить ему место даже в Вестминстерском аббатстве[60], если средства позволят. Нет, не будем говорить, что деньги – просто грязь, когда на них можно все это приобрести, миссис Гэмп.
   – И как еще надо бога благодарить, сэр, – сказала миссис Гэмп, – что есть такие люди, как вы, потому что у вас все это можно купить или взять напрокат.
   – Да, миссис Гэмп, вы правы, – отвечал гробовщик. – Наша профессия должна считаться почетной. Мы творим добро втайне и краснеем, когда ставим его в счет. Взять хоть меня: сколько ближних своих я утешил с помощью моей четверки долгогривых скакунов, а ведь я никогда не запрягал их дешевле чем за десять фунтов десять шиллингов!
   Миссис Гэмп только что приготовилась ответить ему в соответствующем духе, как ей помешало появление одного из помощников мистера Моулда, то есть старшего факельщика, тучного человека в жилете, который спускался гораздо ближе к коленам, чем это допускается установившимися понятиями об изяществе, с таким носом, какие обыкновенно принято сравнивать со сливой, и с лицом, сплошь усеянным угрями. Когда-то он был хрупким созданием, но, постоянно дыша сытным воздухом похорон, огрубел и раздался вширь.
   – Ну, Тэкер, – спросил мистер Моулд, – внизу все готово?
   – Прекрасное зрелище, сэр, – отвечал Тэкер. – Лошади так и рвутся, на месте не постоят и так вскидывают голову, как будто знают, почем нынче страусовые перья. Раз, два, три, четыре, – отсчитывал мистер Тэкер, перебрасывая четыре черных плаща через левую руку.
   – Томас уже там с вином и кексом? – спросил мистер Моулд.
   – Готов появиться в любую минуту, сэр, – ответил Тэкер.
   – Тогда, – отвечал мистер Моулд, пряча свои часы и глядя в зеркальце, чтобы проверить, такое ли у него выражение лица, какое нужно. – Тогда мы, я думаю, можем приступить к делу. Дайте мне коробку с перчатками, Тэкер. Ах, какой это был человек! Ах, Тэкер, Тэкер! Какой это был человек!
   Мистер Тэкер, который, обладая большим опытом по похоронной части, мог бы быть превосходным мимическим актером, подмигнул миссис Гэмп, нисколько не нарушив этим серьезного выражения своей физиономии, и вышел вслед за своим хозяином в другую комнату.
   Мистер Моулд был крайне щепетилен в вопросах профессионального такта, а потому он не подал и виду, что знаком с доктором, хотя на самом деле они были близкие соседи и нередко работали вместе, как и в данном случае. И потому, направляясь к доктору, чтобы предложить ему черные лайковые перчатки, он притворился, будто видит его первый раз в жизни, а доктор со своей стороны смотрел на него таким холодным и неузнавающим взглядом, как будто ему приходилось слышать и читать про гробовщиков, случалось даже проходить мимо их лавок, но никогда еще не доводилось иметь с ними дело.
   – Что, перчатки? – сказал доктор. – После вас, мистер Пексниф.
   – Ни в коем случае, – возразил мистер Пексниф.
   – Вы очень любезны, – сказал доктор, беря пару перчаток. – Так вот, сэр, как я уже говорил, меня вызвали к больному в половине второго ночи… Что, кекс и вино? В котором графине портвейн? Благодарю вас.
   Мистер Пексниф тоже выпил портвейна.
   – Около половины второго утра, сэр, – продолжал доктор, – меня позвали к больному. При первом же звонке ночного колокольчика я вскочил, распахнул окно и высунул голову… Что, плащ? Не завязывайте слишком туго. Вот так, хорошо.
   После того как мистер Пексниф облачился в подобное же одеяние, доктор продолжал:
   – И высунул голову… Что, шляпа? Любезный друг, Это не моя. Мистер Пексниф, прошу прощения, мы с вами, кажется, нечаянно обменялись. Благодарю вас. Так вот, сэр, я хотел рассказать вам…
   – Мы совсем готовы, – прервал его мистер Моулд тихим голосом.
   – Что, готовы? – сказал доктор. – Очень хорошо. Мистер Пексниф, если разрешите, я доскажу вам остальное в карете. Это довольно любопытно. Что, все готовы? Дождя нет, надеюсь?
   – Погода ясная, сэр, – отвечал мистер Моулд.
   – Я боялся, что земля нынче будет сырая, – сказал доктор, – барометр вчера упал. Можем себя поздравить, что нам так повезло. – Однако, заметив, что мистер Джопас и Чаффи уже выходят из дверей, он закрыл лицо белым носовым платком, словно в приливе сильнейшего горя, и сошел вниз бок о бок с мистером Пекснифом.
   Мистер Моулд и его помощники нисколько не преувеличили пышности приготовлений. Все было великолепно, а в особенности четверка лошадей, запряженная в катафалк, – вставала на дыбы, приплясывала и рвалась вперед, словно зная, что человек умер, и торжествуя по этому поводу. «Они нас объезжают, запрягают, ездят на нас верхом; бьют, морят голодом и калечат ради собственного удовольствия, – но зато они умирают, ура, они умирают!»
   И вот по узким городским улицам и извилистым дорогам повлеклась похоронная процессия Энтони Чезлвита; мистер Джонас то и дело выглядывал украдкой из окна кареты, наблюдая, какое впечатление похороны производят на прохожих; мистер Моулд, шагая по мостовой, с затаенной гордостью прислушивался к восклицаниям зевак; доктор шепотом рассказывал мистеру Пекснифу случай из практики и никак не мог добраться до конца, а бедняга Чаффи рыдал в уголке кареты, незамечаемый никем. Однако еще в начале церемонии он сильно шокировал мистера Моулда тем, что держал платок в шляпе, самым неподобающим образом, а глаза вытирал просто кулаком. И как сразу же сказал мистер Моулд, его поведение было неприлично и недостойно такого торжественного дня; его просто не следовало брать с собой.
   Однако он присутствовал тут, и на кладбище тоже, где опять-таки вел себя самым неподобающим образом, ведомый под руку Тэкером, который сказал ему напрямик, что он никуда не годится, разве только сопровождать похороны самого последнего разряда. Но Чаффи, помилуй его боже, ничего не слышал, кроме отзвуков навеки умолкнувшего голоса, которые еще жили в его сердце.
   – Я любил его, – плакал старик, бросаясь на могилу, после того как все уже было кончено. – Он был очень добр ко мне. О мой дорогой старый друг и хозяин!
   – Ну, ну, мистер Чаффи, – сказал доктор, – это не годится, почва тут сырая и глинистая, мистер Чаффи! Нельзя же так, право.
   – Если бы похороны были по самому последнему разряду, джентльмены, и мистер Чаффи просто помогал бы нести гроб, то и тогда бы он не мог вести себя хуже, – сказал Моулд, бросая кругом умоляющие взгляды и помогая мистеру Чаффи подняться с земли.
   – Ведите себя по-человечески, мистер Чаффи, – заметил Пексниф.
   – Ведите себя как подобает джентльмену, мистер Чаффи, – сказал мистер Моулд.
   – Честное слово, любезный друг, – пробурчал доктор тоном величественной укоризны, подходя ближе к старику, – это уже не просто слабость. Это дурно, эгоистично и очень нехорошо с вашей стороны, сударь вы мой. Вы забываете, что вы не связаны с нашим покойным другом узами крови и что у него имеется близкий, преданный родственник, мистер Чаффи.
   – Да, родной сын! – воскликнул старик, сжимая руки с поразительной силой чувства. – Его родной, родной и единственный сын!
   – У него не все дома, знаете ли, – едва выговорил Джонас, бледнея. – Не обращайте внимания, что бы он там ни говорил. Я бы не удивился, если б он понес даже бог знает какую чушь. Вы не обращайте на него внимания, никто не обращайте. Я не обращаю. Мне отец велел о нем заботиться – и довольно. Что бы он там ни говорил и ни делал – я о нем буду заботиться.
   Ропот восхищения пронесся среди провожающих (включая в это число мистера Моулда и его весельчаков) при этом новом доказательстве великодушия и добрых чувств со стороны Джонаса. Но Чаффи более не подвергал эти чувства испытанию. Он совсем притих и, как только его оставили ненадолго в покое, забрался снова в карету.
   Выше уже упоминалось, что мистер Джонас побледнел, когда поведение старого клерка привлекло к себе общее внимание. Однако его испуг был кратковременным, и он скоро пришел в себя. Но не эту единственную перемену можно было в нем наблюдать в тот день. Любопытные глаза мистера Пекснифа подметили, что ему стало легче, как только они выехали из дома, направляясь в скорбный путь, и что по мере того как церемония подвигалась к концу, Джонас мало-помалу возвращался к прежнему своему состоянию и внешнему виду, к прежней милой манере держать себя, ко всем приятным особенностям разговора и обхождения, – словом, он вновь обрел самого себя. Уже когда они сидели в карете, по дороге домой, а еще более, когда они туда возвратились и увидели, что окна открыты, в комнаты впущен свет и воздух и удалены все следы недавно совершившегося события, мистер Пексниф убедился, что имеет дело с тем же Джонасом, которого он знал неделю тому назад, а не с Джонасом последних дней, и добровольно расстался с только что приобретенной в доме властью, не сделав ни малейшей попытки удержать ее и сразу же отступив на прежние позиции покладистого и почтительного гостя.
   Миссис Гэмп возвратилась домой к торговцу птицами, и в ту же ночь ее подняли с постели принимать двойню; мистер Моулд отлично пообедал в кругу своего семейства, а вечером отправился развлекаться в клуб; катафалк, простояв довольно долго перед дверью развеселого кабака, потащился к конюшне; все перья были убраны внутрь, а на крыше сидели двенадцать красноносых факельщиков, и каждый держался за грязный колышек, на котором в торжественных случаях развевались страусовые перья; траурные бархаты и шелка были заботливо уложены в шкафы – для будущего нанимателя; горячие кони успокоились и притихли в своих стойлах; доктор, подвыпив на свадебном обеде, позабыл уже и середину истории, так и недосказанной им до конца, – церемония, происходившая всего несколько коротких часов назад, нигде не оставила по себе такого заметного следа, как в книгах гробовщика.
   Даже на кладбище? Даже и там. Ворота были заперты, ночь выдалась темная и сырая, и дождик тихо падал на гниющий чертополох и крапиву. Вырос еще один новый холмик, которого не было здесь прошлой ночью. Время, роясь как крот под землей, отметило свой путь, выбросив наверх еще одну кучку земли. И это было все.

Глава XX

   есть глава о любви.
 
   – Пексниф, – сказал Джонас и, сняв шляпу, посмотрел, не завернулась ли на ней полоска черного крепа, а потом, успокоившись на этот счет, снова надел ее, – сколько вы намерены дать за вашими дочерьми, если они выйдут замуж?
   – Дорогой мой мистер Джонас, – воскликнул любящий родитель, простодушно улыбаясь, – это единственный в своем роде вопрос!
   – Ну, нечего там разбираться, единственный или множественный, – возразил Джонас, не слишком благосклонно глядя на мистера Пекснифа, – отвечайте или оставим этот разговор. Одно из двух.
   – Гм! Этот вопрос, дорогой мой друг, – сказал мистер Пексниф, ласково кладя руку на колено своему родственнику, – осложняется разными соображениями. Что я за ними дам? А?
   – Да, что вы за ними дадите? – повторил Джонас.
   – Само собой, это будет зависеть в значительной степени от того, каких мужей они себе выберут, дорогой мой юный друг, – сказал мистер Пексниф.
   Мистер Джонас был явно разочарован и не нашелся, что еще сказать. Ответ был удачный и с виду казался весьма глубокомысленным, но такова уж премудрость простоты!
   – Уровень требований, предъявляемых мною к будущему зятю, – сказал мистер Пексниф, помолчав немного, – весьма высок. Простите меня, дорогой кой мистер Джонас, – прибавил он с большим чувством, – но я должен сказать вам, что вы сами тому виной, если требования мои прихотливы, капризны и, так сказать, играют всеми цветами радуги.
   – Вы что этим хотите сказать? – пробурчал Джонас, поглядывая на него все более и более неодобрительно.
   – Поистине, дорогой мой друг, – отвечал мистер Пексниф, – вы имеете право задать такой вопрос. Сердце не всегда похоже на монетный двор, где хитроумные машины превращают металл в ходячую монету. Иногда оно выбрасывает слитии необыкновенной формы, какие трудно даже признать за монету. Однако золото в них – чистой пробы. По крайней мере этого достоинства не отнимешь. В них золото чистой пробы.
   – Вот как? – проворчал Джонас, с сомнением качая головой.