Но как только угас солнечный свет и вечер спустился над лесом, он решился войти туда. Раздвигая то тут, то там кусты терновника или ветви, нависшие над тропой, он все больше углублялся в лес и вскоре скрылся в его чаще. Время от времени в узком просвете мелькала его фигура или резкий треск тонкого сучка отмечал его путь – и после этого его больше никто не видел.
   Не видел никто – кроме одного человека. Этот человек, раздвигая руками листву и ветви, вскоре вынырнул на другом конце леса, близ того места, где тропинка опять выходила на дорогу.
   Что такое оставил он в лесу, если выбежал из него опрометью, как из ада?
   Тело убитого человека. В глухом, безлюдном месте оно лежало на прошлогодних листьях, дубовых и буковых, лежало так же, как упало, ничком. Смачивая и окрашивая листья, служившие убитому подушкой, впитываясь в болотистую почву, словно стремясь скрыться от людских глаз, растекаясь между свернувшимися листьями, словно даже они, лишенные жизни, отстранялись и отрекались от него и сжимались от ужаса, – расходилось темное, темное пятно, обагрившее всю летнюю ночь от земли до небес.
   Совершивший это деяние выбежал из леса так стремительно, что вокруг него градом посыпались зеленые ветки, сорванные им на бегу, и с размаху повалился на траву. Но скоро он вскочил на ноги и, держась поближе к изгороди, побежал к дороге, согнувшись в три погибели. Как только он добрался до дороги, он перешел на быстрый шаг, направляясь к Лондону.
   Он не жалел о том, что сделал. Он пугался, когда думал об этом, – а когда он об этом не думал! – но ни о чем не жалел. Он испытывал страх и ужас перед лесом, пока был в нем, но, выйдя из лесу, он странным образом перенес все свои страхи на ту темную комнату, которую оставил запертой у себя дома. Теперь, на обратном пути, она казалась ему несравненно более мрачной и пугала больше, чем лес. Там была заперта гнусная тайна, и все страхи поджидали его там; ему представлялось, что именно там, а вовсе не в лесу. Он прошел около десяти миль, потом остановился в кабачке, чтобы дождаться дилижанса, который, как он знал, должен был скоро пройти мимо, направляясь в Лондон; он знал также, что это не тот дилижанс, с которым он приехал из Лондона, тот шел из другого места. Он сел на скамью перед дверью, рядом с человеком, курившим трубку. Заказав себе пива и отхлебнув из кружки, он предложил выпить своему соседу; тот поблагодарил и принял угощение. Джонас не мог не подумать, что, если бы этот человек только знал, он вряд ли стал бы с таким удовольствием пить из одной кружки с ним.
   – Хороший вечер, хозяин! – сказал этот прохожий. – И редкий закат.
   – Я его не видел, – торопливо ответил Джонас.
   – Не видели? – спросил прохожий.
   – Как же, к черту, мог я его видеть, если я спал?
   – Спали! Да, да. – Он был, по-видимому, удивлен такой внезапной раздражительностью и больше не заговаривал, предпочитая курить свою трубку молча. Они просидели так не очень долго, когда в доме послышался стук.
   – Это что такое? – вскрикнул Джонас.
   – Право, не могу сказать, – ответил прохожий.
   Больше он не стал расспрашивать, потому что вопрос вырвался у него помимо воли. Но в ту минуту он думал о запертой комнате; о том, что, быть может, кто-нибудь постучится в дверь по какому-нибудь непредвиденному случаю; что домашние встревожатся, не получив ответа, взломают замок, найдут комнату пустой, запрут дверь, выходящую в тупик, и ему нельзя будет войти в дом, не показавшись всем в этом одеянии; это поведет к болтовне, болтовня к разоблачению, разоблачение – к смерти. И в эту-то минуту, как нарочно, по какому-то странному стечению обстоятельств, раздался стук.
   Стук все не умолкал, словно предостерегающее эхо ужасной действительности, вызванной им из небытия. Не в состоянии больше сидеть и прислушиваться, он заплатил за пиво и снова пустился в путь. И оттого что он прятался весь день в незнакомых ему местах, шел всю ночь по безлюдной дороге, в необычном платье, и оттого что в голове у него все спуталось и начиналось что-то вроде бреда, он не раз останавливался, озираясь по сторонам, в надежде, что все это только снится ему.
   И все-таки он ни о чем не жалел. Нет. Он слишком ненавидел этого человека и слишком долго и отчаянно стремился от него избавиться. Если бы все это могло повториться еще раз, он еще раз убил бы его. Его озлобленные и мстительные чувства не так легко было усмирить. Теперь в нем было не больше раскаяния или угрызений совести, чем в то время, когда он замышлял убийство.
   Страх овладел им до такой степени, что он и сам не ожидал, и он просто не в силах был с собой справиться. Он до потери рассудка боялся этой дьявольской комнаты, боялся не только за себя – мрачно, люто, до бешенства, но боялся и себя, того, что он был как бы неотделим от этой комнаты, того, что он должен быть там, но отсутствует, – и он погружался в ее таинственные ужасы и, рисуя в своем воображении эту отвратительную, обманчиво тихую комнату во все темные часы двух последних ночей, со смятой постелью, где его не было, хотя все думали, что он там, он становился как бы собственным двойником и призраком, одновременно гонителем и гонимым.
   Когда подошел дилижанс, что произошло довольно скоро, Джонас занял наружное место и помчался дальше, по направлению к дому. И тут, очутившись среди пассажиров, – это были по большей части местные фермеры, – он сперва вообразил со страха, будто они слыхали про убийство и станут ему рассказывать, что тело уже найдено, хотя он отлично знал, что этого не могло еще случиться, если принять во внимание, когда и где совершено было убийство. Но, хотя он знал и понимал, что это в порядке вещей, их неосведомленность все же ободрила его – до того даже, что он поверил, будто тела никогда не найдут, и стал размышлять о такой возможности. Полагаясь на нее и измеряя время быстрым полетом своих преступных мыслей, ходом событий до того, как он пролил кровь, и лихорадочной сменой осаждавших его бессвязных и беспорядочных видений, к рассвету он стал смотреть на это убийство, как на дело далекого прошлого, и уже считал себя в относительной безопасности, раз оно до сих пор не раскрыто. До сих пор! Когда вот это солнце, заглянувшее в лес и позолотившее споим рассветным лучом лицо убитого, не далее как вчера вечером, при заходе, видело его живым и старалось вернуть к мысли о небесах!
   Но вот и снова лондонские улицы. Т-с-с!
   Было всего пять часов. У него оставалось достаточно времени, чтобы добраться до дома незамеченным, прежде чем на улицах станет людно, если только, за эти сутки не случилось ничего, что грозило бы ему разоблачением. Он спрыгнул с дилижанса, не беспокоя кучера просьбой остановить лошадей, торопливо перебежал дорогу и, нырнув сначала в один переулок, потом в другой и все время избирая окольный путь, очутился, наконец, по соседству с собственным жилищем. Тут он стал особенно осторожен: то и дело останавливался и оглядывал лежащую перед ним улицу, потом быстро пробегал ее и опять останавливался, чтобы оглядеть следующую, и так далее.
   Темный тупик был пуст, когда в него заглянуло лицо убийцы. Он подкрался к двери на цыпочках, словно боясь потревожить свой воображаемый покой.
   Он прислушался. Ни звука. Как только он повернул ключ дрожащей рукой и тихонько толкнул дверь коленом,, безумный страх овладел им.
   А что, если он сейчас увидит перед собой убитого!
   Он обвел комнату боязливым взглядом. Но нет, здесь ничего не изменилось.
   Он вошел, запер за собой дверь, старательно извалял ключ в отсыревшей золе очага и повесил на старое место. Он снял свое маскарадное одеяние, связал его в узел, чтобы еще до ночи вынести и потопить в реке, и запер его в шкаф. Приняв эти предосторожности, он разделся и лег в постель.
   Мучительная жажда, огонь, пожиравший его, когда он накрылся с головой одеялом, и страх перед комнатой, еще усилившийся оттого, что он не мог ее видеть из-под одеяла; нечеловеческое напряжение, с которым он прислушивался ко всякому звуку, воображая, что каждый, даже самый незначительный шум является предвестием того стука, который разгласит тайну; дрожь, с какой он вскакивал с постели и подбегал к зеркалу, воображая, что преступление написано у него на лице, а потом опять укладывался и хоронился под одеяло, слушая, как его собственное сердце отстукивает: убийца, убийца, убийца! – какими словами можно описать подобный ужас!
   Близилось утро. В доме раздавались шаги. Он слышал, как поднимали шторы и открывали ставни, как кто-то крадучись, на цыпочках, несколько раз подходил к его двери. Он пытался подать голос, но во рту у него пересохло, словно он был полон песку. Наконец он сел на кровати и крикнул:
   – Кто там?
   Это была его жена.
   Он спросил ее, который час. Девять.
   – Никто… никто не стучался ко мне вчера? – едва выговорил он. – Я, кажется, слышал стук, но от меня нельзя было добиться ответа, разве что вышибли бы дверь.
   – Нет, никто, – ответила она. Это было хорошо. Он ждал ее ответа, затаив дыхание. Это принесло ему облегчение, если что-нибудь могло его принести.
   – Мистер Неджет хотел тебя видеть, – продолжала она, – но я сказала ему, что ты устал и просил тебя не беспокоить. Он ответил, что это не так важно, и ушел. А сегодня, очень рано утром, когда я открывала окно, чтобы проветрить комнату, я увидела его на улице; но к нам он больше не заходил.
   Видела его на улице этим утром! Очень рано! Джонас задрожал при мысли, что он и сам чуть было не наткнулся на Неджета – того Неджета, который постоянно избегал людей и старался проскользнуть незамеченным, чтобы не выдать своей тайны, на того Неджета, который никогда никого не замечал.
   Он велел жене приготовить завтрак и собрался идти наверх, переодевшись в платье, которое снял, войдя в эту комнату, и которое с тех пор так и висело за дверью. Всякий раз при мысли о встрече с домашними впервые после того, что он совершил, его охватывал тайный страх, и он мешкал у дверей под разными предлогами, чтобы они могли увидеть его, не глядя ему в лицо; одеваясь, он оставил дверь приоткрытой и приказывал то распахнуть настежь окна, то полить мостовую, приучая их к своему голосу. Но сколько он ни оттягивал время всеми способами, так, чтобы успеть перевидать их всех и поговорить со всеми, он долго не мог набраться храбрости и выйти к ним и все стоял у двери, прислушиваясь к отдаленному шуму их голосов.
   Но нельзя же было оставаться тут вечно, и в конце концов он вышел к ним. Бросив последний взгляд в зеркало, он понял, что лицо выдаст его, но это могло быть и потому, что он гляделся в зеркало с такой тревогой. Он не смел ни на кого взглянуть, боясь, что все следят за ним, но ему показалось, что сегодня они уж очень молчаливы.
   И как он ни держал себя в руках, он не мог не прислушиваться и не мог скрыть того, что все время прислушивается. Вникал ли он в их разговор, старался ли думать о другом, говорил ли сам, или молчал, или с решимостью отсчитывал глухое тиканье часов за своей спиной, он вдруг забывал обо всем и начинал прислушиваться словно завороженный. Ибо он знал, что это должно прийти; а пока его кара, и мука, и отчаяние заключались в том, чтобы прислушиваться и ждать, когда оно придет.
   Т-с-с!

Глава XLVIII

   содержит известия о Мартине и Марке, равно как и о третьем лице, уже знакомом читателю. Показывает сыновнюю преданность в самом непривлекательном виде и проливает сомнительный свет на одно очень темное место.
 
   Том Пинч с сестрою сидели за ранним завтраком у открытого окна, которое Руфь сама уставила горшками с цветочной рассадой. Она вдела Тому в петлицу цветок герани, для того чтобы придать его туалету по-летнему свежий и нарядный вид (пришлось приколоть цветок, иначе этот славный Том непременно потерял бы его). По всей улице сновали продавцы цветов, выкрикивая свой товар; заблудившаяся пчела, попав между двумя оконными рамами, билась головой о стекло, стремясь вырваться на волю и воображая себя околдованной, оттого что это ей не удается. А утро было такое ясное, какое редко приходится видеть; благорастворенный воздух ласкал Руфь и веял вокруг Тома, словно говоря: «Как поживаете, мои милые? Я прилетел издалека, нарочно для того, чтобы поздороваться с вами». Словом, это был один из тех радостных дней, когда у нас является, или должно явиться, желание, чтобы все на земле были счастливы, ловили проблески летней поры в сердце и наслаждались прелестью летнего утра.
   Завтрак был даже приятнее обыкновенного, хотя он и всегда бывал приятен. Маленькая Руфь теперь занималась с двумя ученицами, с каждой по три раза в неделю и по два часа каждый раз; а кроме того, она разрисовала несколько экранов и бюваров для визитных карточек и, тайком от Тома (может ли быть что-нибудь восхитительнее!), зашла в одну лавку, торговавшую такими вещами, не один раз заглянув сначала в окно, и, набравшись храбрости, спросила хозяйку, не купит ли она ее работу. Хозяйка не только купила, но и заказала еще. И сегодня Руфь призналась в этом брату и передала ему деньги в маленьком кошельке, нарочно для того связанном. Оба они взволновались, а быть может, и прослезились от радости (во всяком случае, известные нам источники этого не опровергают), но теперь все уже улеглось, и светлое солнце с тех самых пор, как зашло вчера, не видывало лица светлее, чем у Тома или чем у Руфи.
   – Милая моя девочка, – сказал Том, так неожиданно переходя к новой теме, что даже не успел отрезать себе кусок хлеба, и нож у него застрял в ковриге, – какой чудак наш хозяин! По-моему, он ни разу не был дома, после того как запутал меня в эту неприятную историю. Я начинаю думать, что он больше никогда не вернется домой! Какую загадочную жизнь ведет этот человек!
   – Очень странную, не правда ли, Том?
   – Действительно, – сказал Том, – надеюсь, что она только странная. Надеюсь, что в ней нет ничего худого. Иногда я начинаю в этом сомневаться. Мне надо будет с ним объясниться, – продолжал Том, кивая головой, как будто это была самая страшная угроза, – когда я его поймаю.
   Два коротких стука в дверь прогнали с лица Тома угрожающее выражение, которое тут же сменилось удивлением.
   – Вот так-так! – сказал Том. – Раненько для гостей! Это, наверно, Джон.
   – Я… мне кажется, это не его стук, – заметила сестричка Тома.
   – Нет? – сказал Том. – Но это, конечно, и не мой наниматель; не может быть, чтобы он приехал неожиданно в город, был направлен сюда мистером Фипсом и пришел за ключом от конторы. Это кто-то спрашивает меня, вот что! Войдите, пожалуйста!
   Но едва посетитель вошел, Том Пинч, вместо того чтобы сказать: «Вы желали говорить со мной, сэр?», или «Моя фамилия Пинч, сэр, разрешите спросить, что вам угодно?», или вообще обратиться к нему с подобными сдержанными выражениями, воскликнул: «Боже милостивый!» – и схватил его за обе руки, живейшим образом выражая радость и изумление.
   Гость был тронут не меньше Тома, и оба они без конца пожимали друг другу руки, причем ни с той, ни с другой стороны не сказано было больше ни слова. Том опомнился первый.
   – И Марк Тэпли тоже! – воскликнул Том, подбегая к порогу и пожимая руку кому-то еще. – Дорогой Марк, входите же. Как вы поживаете, Марк? Он все такой же, как был в «Драконе», ничуть не постарел. Так как же вы поживаете, Марк?
   – Необыкновенно весело, сэр, благодарю вас, – ответил мистер Тэпли. – Надеюсь, что вы в добром здоровье, сэр?
   – Боже милостивый! – воскликнул Том, ласково похлопывая его по спине. – Какая это радость опять услышать его голос! Дорогой Мартин, садитесь. Моя сестра, Мартин. Мистер Чезлвит, душа моя! Марк Тэпли из «Дракона», милая. Боже правый, вот это так сюрприз! Садитесь. Господи помилуй!
   Том был до такой степени взволнован, что ни минуты не мог посидеть спокойно, но все время бегал от Марка к Мартину, пожимая попеременно руки то тому, то другому и снова и снова представляя их своей сестре.
   – Я помню день, когда мы расстались, Мартин, так ясно, как будто это было вчера, – воскликнул Том. – Какой это был день! И в какой вы были горячке! А помните, как я нагнал вас по дороге, Марк, когда я ездил за ним в двуколке, а вы ходили искать места? А вы, Мартин, помните, как мы с вами обедали в Солсбери вместе с Джоном Уэстлоком, а? Боже ты мой милостивый! Руфь, дорогая, – мистер Чезлвит. Марк Тэпли, голубка, – из «Дракона». Еще две чашки с блюдечками, пожалуйста. Помилуй бог, как же я рад видеть вас обоих!
   И тут он (как в свое время Джон Уэстлок при его появлении) бросился готовить для них бутерброды, но, не намазав маслом и одного куска хлеба, вспомнил еще что-то и побежал опять рассказывать; потом снова начал пожимать им руки, затем снова представил их своей сестре; потом снова проделал все то, что уже сделал однажды; но что бы он ни делал и что бы ни говорил – все это не могло и вполовину выразить его радость по поводу их благополучного возвращения.
   Мистер Тэпли успокоился первым. По прошествии самого непродолжительного времени выяснилось, что он каким-то образом определил себя в официанты или в прислужники для всего общества, что было обнаружено, когда он отлучился на время в кухню и быстро вернулся с котелком кипящей воды, из которого налил чайник с невозмутимостью, свойственной ему одному.
   – Сядьте и позавтракайте, Марк, – сказал Том. – Заставьте его сесть и позавтракать, Мартин.
   – Я давно махнул на него рукой, он неисправим, – ответил Мартин. – Он все делает по-своему, Том. Вы бы извинили его, мисс Пинч, если бы знали ему цену.
   – Она знает, господь с вами! – сказал Том. – Я ей рассказал про Марка Тэпли все, все решительно! Ведь рассказал, Руфь?
   – Да, Том.
   – Нет, не все, – возразил Мартин, понизив голос. – Самое лучшее о Марке Тэпли известно только одному человеку; и если б не Марк, он вряд ли остался бы жив, чтобы рассказать об этом.
   – Марк! – настойчиво сказал Том Пинч. – Если вы не сядете сию минуту, я с вами поссорюсь!
   – Что ж, сэр, – возразил мистер Тэпли, – уж лучше я послушаюсь, чем вас до этого доводить. Когда человека так хорошо встречают, это просто посягательство на его веселость; но глагол есть часть речи, которая обозначает существование, действие или страдание (вот и все, чему меня учили из грамматики, да и того много), и если есть на свете живой глагол, то это я. Потому что я всегда существую, иногда действую и постоянно страдаю.
   – Пока еще не веселы? – с улыбкой спросил Том.
   – Не скажите, за морем я был довольно-таки весел, сэр, – отвечал мистер Тэпли, – и не без заслуги с моей стороны. Но человеческая природа в заговоре против меня, сэр; тут уж ничего не поделаешь. Придется завещать, сэр, чтобы на моей могиле написали: «Он был такой человек, что мог бы показать себя при случае, только случая ему не представилось».
   Облегчив таким образом душу, мистер Тэпли ухмыльнулся и обвел всех взглядом, а затем набросился на завтрак с аппетитом, который отнюдь не свидетельствовал о погибших надеждах или неодолимой тоске.
   Мартин тем временем, придвинув стул поближе к Тому Пинчу и его сестре, рассказал им обо всем, что произошло в доме мистера Пекснифа, а также вкратце упомянул о тех невзгодах и разочарованиях, которые ему пришлось пережить после отъезда из Англии.
   – За ту верность, с какой вы исполнили возложенное на вас поручение, Том, – сказал он, – и за всю вашу доброту и бескорыстие я никогда не смогу отблагодарить вас… Прибавьте благодарность Мэри к моей…
   Ах, Том! Вся кровь отхлынула у него от щек и так бурно прилила к ним вновь, что чувствовать это было мучительно; но боль эта не могла сравниться с той, которая терзала его сердце.
   – Прибавьте благодарность Мэри к моей, – продолжал Мартин, – и это будет единственное, чем мы можем выразить нашу признательность; но если б вы знали, что мы чувствуем, вы бы оценили ее, Том.
   А если б они знали, что чувствует Том, – но этого не знала ни одна живая душа, – они тоже оценили бы его; без сомнения, оценили бы.
   Том перевел разговор на другое. Он очень жалел, что не в силах говорить на тему, которая доставляла Мартину такое удовольствие, но в эту минуту он просто не мог. Ни капли зависти или горечи не было в его душе, но он был не в силах произнести твердым голосом ее имя.
   Он спросил, что думает делать Мартин.
   – Уже не покровительствовать вам, – отвечал Мартин, – но как-нибудь самому стать на ноги. Я пытался однажды в Лондоне, Том, и потерпел неудачу. Если вы мне поможете дружеским советом и руководством, то, я думаю, мне это удастся лучше. Я готов делать все, лишь бы своим трудом заработать себе на хлеб. Мои надежды не заходят дальше этого.
   Великодушный, благородный Том! Огорченный тем, что смирилась гордость его старого товарища, и тем, что в его голосе слышались теперь совсем другие ноты, он сразу же, сразу преодолел слабость, мешавшую ему справиться с глубоким волнением, и заговорил мужественно.
   – Ваши надежды не заходят дальше этого? – воскликнул Том. – В том-то и дело, что заходят. Как вы можете говорить так? Вы будете счастливы с нею, Мартин. Они воспаряют к тому времени, когда вы сможете предъявить на нее права, Мартин. К тому времени, когда вы первый откажетесь верить, что когда-то падали духом и знали бедность, Мартин. Дружеский совет и руководство! Ну, разумеется. Но у вас будет совет и руководство лучше моих (хотя и не более дружеские). Вы посоветуетесь с Джоном Уэстлоком. Мы к нему отправимся немедленно. Сейчас еще так рано, что я успею отвести вас к нему на квартиру, перед тем как идти на службу, – это мне по дороге, – и оставлю вас там, чтобы вы поговорили с ним о своих делах. Так пойдемте же, пойдемте. Я теперь, знаете ли, человек занятой, – сказал Том с самой приятной из своих улыбок, – и не могу попусту терять время. Ваши надежды не заходят дальше этого? А по-моему, заходят. Я вас очень хорошо знаю, Мартин. Они скоро зайдут так далеко, что оставят всех нас позади.
   – Да, но я, быть может, немножко изменился с тех пор, как вы меня знали, Том, – сказал Мартин.
   – Что за пустяки! – вскричал Том. – С какой стати вам меняться? Вы говорите точно старик. Никогда не слыхал ничего подобного! Идем к Джону Уэстлоку, идем! Идемте, Марк Тэпли. Это все Марк виноват, и сомневаться нечего; и поделом вам, зачем брали такого брюзгу в компаньоны!
   – С вами поневоле будешь веселым, мистер Пинч, – отвечал Марк Тэпли, у которого по всему лицу пошли морщинки от смеха. – С вами и приходский доктор будет веселым. Побывав у вас, человеку нетрудно стать веселым, разве только его опять понесет нелегкая в Соединенные Штаты!
   Том засмеялся и, простившись с Руфью, поскорей повел Марка и Мартина на улицу, а затем и к Джону Уэстлоку – ближней дорогой, потому что ему пора было отправляться на службу, а он гордился тем, что всегда приходил вовремя.
   Джон Уэстлок был дома, но, удивительное дело, сильно смутился, увидав их, а когда Том хотел войти в комнату, где он завтракал, сказал, что у него сидит незнакомый человек. Это был, по-видимому, весьма загадочный незнакомец, потому что Джон закрыл дверь и повел их в другую комнату.
   Однако он очень обрадовался, увидев Марка Тэпли, и принял Мартина со свойственным ему радушием. Впрочем, Мартин чувствовал, что не внушает хозяину особенной симпатии, и раза два подметил, что он смотрит на Тома с сомнением, чтобы не сказать с жалостью. Он подумал, что знает этому причину, и покраснел при этой мысли.
   – Я опасаюсь, что вы заняты, – сказал Мартин, когда Том рассказал, зачем они пришли. – Если вы назначите мне, другое время, более для вас удобное, я буду очень рад.
   – Да, я занят, – отвечал Джон не совсем охотно, – но дело это такого рода, сказать по правде, что требует скорее вашего вмешательства, чем моего.
   – Вот как? – отозвался Мартин.
   – Оно касается одного из членов вашей семьи и носит весьма серьезный характер. Если вы будете так добры подождать, я с удовольствием сообщу вам с глазу на глаз, в чем оно заключается, чтобы вы могли судить, насколько оно важно для вас.
   – А я тем временем должен уйти отсюда, нимало не задерживаясь, – сказал Том.
   – Неужели ваше дело такое спешное, что вы не можете побыть с нами хоть полчаса? – спросил Мартин. – Я бы очень этого хотел. Что у вас за работа, Том?
   Теперь настал черед Тома смутиться, но после недолгого колебания он ответил прямо:
   – Я не могу сказать, в чем она заключается, Мартин, хотя, надеюсь, в скором времени это будет можно, да и сейчас у меня нет никакой другой причины молчать, кроме просьбы моего хозяина. Положение самое неприятное, – продолжал Том, испытывая неловкость оттого, что могло показаться, будто он не доверяет своему другу, – и я это чувствую каждый день, но сделать тут ничего не могу; правда, Джон?
   Джон Уэстлок подтвердил это, и Мартин, выразив полное свое удовлетворение, просил Тома больше не упоминать об этом, хотя про себя не мог не подивиться, что за странная должность у Тома и почему он бывает так скрытен, смущен и непохож на себя, как только речь заходит о его службе. Он не раз возвращался к этой мысли и после ухода Тома, который удалился сразу же, как только окончен был этот разговор, и захватил с собой мистера Тэпли, заметив с улыбкой, что он может беспрепятственно сопровождать его до Флит-стрит.