Очнулась оттого, что кибитка тряслась. И так странно мне было – все чувствую, слышу, а глаз открыть, хоть зарежь, не могу. Чувствую – и меня кто-то трясти начал, тереть, зубы разжимать. В рот полилось – глотаю, понимаю – водка. Ну, думаю, точно не апостол Петр, от него такого не дождешься. Взяла да открыла глаза. Вижу – мужики, много. В малахаях, шапках мохнатых, в бородах, орут что-то. Я глазами луп-луп, еще никак не пойму, что живая. Повернулась… а Матвей-то рядом, обнимает меня еще… только не шевелится. А между нами Митька во всю глотку ревет. Я к Матвею, тормошить начала, звать, откуда только силы взялись… а мужики говорят: «Не мучайся, цыганочка, без толку…»

Не помню, что стало со мной. Как с мужиками этими на санях до деревни ехала, как везла Матвея, как в избу меня провели – ничего не помню. Да и как хоронила, толком не помню. Снега – по пояс, земля подмерзла, мужики ругались, торопились. Ушли потом – а я на могиле осталась. Сижу в сугробе и вспоминаю, как мы умирать готовились, как я ему открылась, как он меня прижимал к себе… Вспоминаю – а слез нет. Ни единой слезинки – вымерзли, что ли? Подумала – что за жизнь мне без него? Как быть теперь? Раньше хоть жила и знала, что он на свете есть, а теперь? Чего жить-то? Легла на могилу, закрыла глаза. И то ли заснула, то ли обмороченье нашло. А нашли меня бабы-чалдонки, которые дрова везли из тайги. Подобрали, до деревни довезли, в чувство привели. Помню – сижу на лавке, взвар горячий из кружки глотаю, смотрю на баб, думаю – почему они охают, плачут? И вдруг про Митьку вспомнила! Вскинулась, заголосила… глядь – а он на полу, чертенок этакий, сидит, пирог грибной лопает, и вся личность в варенье! Ах ты, думаю, нечистая сила, что же нам с тобой теперь делать? А бабы причитают все: «Ты что же, милая, про сынка-то позабыла, что за мужем в могилу собралась?» Я сперва-то не поняла, о чем они, – а потом вспомнила, что Митька-то на мать, Симку, похож, а значит, и на меня. Вроде как и в самом деле мой сын. Так оно и осталось. До весны мы с ним прожили в деревне, а по теплу тронулись на юг. Митька про меня все знает, я ему – тетка. Стали кочевать вдвоем.

– Отчего к цыганам не пошли?

– Да ну… Не захотела. С родней-то жить, конечно, сподручнее, но они меня снова замуж бы отдавать начали. Так и моталась одна. По Каспию, по Кавказу, в Тифлисе в цирке выступала.

– Это там джигитовке выучилась?

– Да, был у меня один абрек, Агамал звали, любил меня…

– А еще кто был?

– Да много кого… За десять лет всякие попадались. Кой-кто сватался. Отказывала. Не могла. Любила его, Матвея. Мертвого любила…

Роза умолкла. Илья в упор, не отводя глаз, смотрел на нее. За окном давно стемнело, через подоконник медленно перебирался лунный луч. Он скользнул по стене, упал на лицо Розы, и Илья вдруг увидел, что она плачет. Он никогда не видел Чачанку плачущей и в первый миг испугался – что делать? Привстал было; тут же, растерявшись, сел обратно, но Роза заметила это движение. Быстро, искоса взглянула на Илью, закрыла лицо руками. Отворачиваясь, сдавленно сказала:

– Не могу, Илья… Прости уж…

Он шагнул к ней, уже не боясь. Сел на кровать, взял всхлипывающую Розу на колени, и она молча прижалась к нему. Что ей сказать, Илья не знал, и просто гладил ее перепутавшиеся, жесткие от морской соли волосы, и укачивал ее на руках, как ребенка, и изредка целовал в мокрую щеку или горячий лоб.

Роза выплакалась быстро. Вытерев нос кулаком, она встала, одернула юбку. Внимательно, с головы до ног, осмотрела Илью. Неожиданно улыбнувшись, погладила его по голове.

– Чудной ты, ей-богу…

Илья не отвечал. Роза шумно высморкалась в полотенце. Вытирая чистым концом лицо, предложила:

– Оставайся с нами. Все лучше будет.

– Люди-то что скажут?

– Что-нибудь, конечно, скажут, – подумав, подтвердила Роза. – И что с того? Может, ты этого боишься? Может, я боюсь?

Смутившись, Илья подумал, что она опять права. А больше ни о чем думать не хотелось. Кончился этот день треклятый, и слава богу… В темноте Роза сбросила юбку, стянула через голову кофту и в одной рубашке полезла под одеяло.

– Иди ко мне, – спокойно позвала она, и Илья послушался.

* * *

После душного и пыльного июня на Москву неожиданно хлынули дожди. День и ночь по тротуарам барабанили капли, в городе было прохладно, по утрам переулки в Замоскворечье затягивались туманом, в густых купеческих садах уже пахло болотом из-за непросыхающей влаги, окраинные улочки утопали в грязи, а знаменитая лужа посередине Живодерки разлилась до самой Садовой и даже поросла по краям осокой. Ресторан Осетрова, как всегда, по вечерам загорался желтыми и красными огнями, но и тут теперь было грустно, зал, обычно набитый до отказа, был полупустым: стоял дачный сезон, постоянные гости отдыхали с семьями в Кунцеве и Люблине. Вдобавок от поющего у Осетрова цыганского хора наличествовало менее половины: ведущий состав был на гастролях в Крыму. Митро оставил вместо себя хореводом Ивана Конакова, а главной солисткой была теперь Анна Снежная.

По крошечному окошку уборной барабанил дождь. Из-за стены слышались звуки настраиваемой скрипки, кто-то из солистов распевался на весь ресторан: «Вдо-о-о-оль по Питерско-о-й!..»

«Федька Трофимов воет. Вот ведь пасть луженая…» – равнодушно подумала Анютка, сидя у окна уборной и глядя на то, как дождевые капли скользят по блестящим листьям клена и падают вниз. Было около девяти вечера, но на улице по летнему времени едва начало смеркаться. Бегущие по стеклу капли светились желтым огнем, отражая свет окон. Анютка уже была одета для выхода на эстраду в черное шелковое платье с открытыми плечами, голубая шаль дожидалась на спинке стула, до начала выступления оставались считаные минуты, но она медлила. Настроение певицы было под стать погоде, у нее отчаянно болела голова, хотелось спать. Вдобавок Анютка чувствовала приближение простуды и даже точно знала, где она ее подхватила: прошлой ночью, сидя рядом с теткой Данаей Тихоновной, содержательницей старого и почти бездоходного публичного дома в Грузинах. Данае Тихоновне было уже под шестьдесят, и она часто болела, а вчера перепуганные девицы и вовсе были готовы бежать за попом. За Анюткой, единственной родственницей, послали в ресторан, выдернув ее прямо с эстрады, и ночь она провела у постели тети. Та, впрочем, отлежалась и под утро уже довольно бодро повторила Анютке то, что та давно знала сама: что заведение остается ей в наследство вместе с чулком, набитым золотыми десятками, сервизом поповского фарфора и немецкими часами с боем; что хоронить Данаю надо на Рогожском староверческом кладбище рядом с ее родителями; что платья нужно отдать в богадельню, а серебряные подсвечники – в церковь и что Анютке давно пора искать себе настоящего мужа. На этом месте Анютка обычно взрывалась, как бомба, но вчера, учитывая плачевное положение тетки, лишь кисло посоветовала:

– Не в свои дела не лезьте…

– А ты не груби тетушке родной, которая при смерти! – парировала Даная Тихоновна. – Гришка – не муж, а несчастье роковое. Ты с твоей красотой могла бы партию и получше сделать.

– Не пойду я за вашего майора Опоросенко, отстаньте.

– Вот и чурбан выходишь! Ходила бы барыней замужней, майоршей, дом имела бы, детей нарожала… Или хочешь, как я, всю жизнь грибом на помойке прожить?

– Не будет у меня детей.

– Не будет, знамо дело… если не перестанешь к Ульяшке на вычистку бегать. Сколько раз уже от Гришки чистилась? Два? Три?

Анютка молчала. Ей и в голову не приходило, что тетка знает о ее тайных предосторожностях. Спустя минуту она враждебно сказала:

– А что прикажете делать? Брюхатой ходить? Я ему и так-то не нужна, а на кого я беременная похожа буду? В ресторан брать перестанут, публика меня за два дня забудет, а Гришка – за один.

– Господи святый, и как я такую дуру вырастить смогла? – горестно спросила Даная Тихоновна у висящей над кроватью иконы Троеручицы. Богородица не ответила. Даная Тихоновна пожала плечами и задумалась. Молчала и Анютка. Из-под щелястого окна сквозило в спину, но она лишь куталась в шаль и не моргая смотрела в угол.

Даная Тихоновна раскашлялась. Кашляла она долго и с удовольствием, вспоминая родителей, господа бога, отца императора с семейством и святую Дарию. После чего откинулась на подушку и сказала:

– Я этих чертей цыган, слава богу, знаю. Яков Васильич, царствие ему небесное, со мной, как с супругой законной, почти двадцать лет прожил. И поверь ты мне, за детей они душу положат. Тебе бы, козище безголовой, не вычистки делать, деньги со здоровьем понапрасну тратить, а родить своему Гришке пару-тройку цыганят – раз уж тебе на нем свет клином сошелся. Верь мне – никогда тебя не бросит!

– Но и любить не будет.

– Ну, милая, многого хочешь! – возмутилась тетка. – Нашей сестре одно что-нибудь полагается: или любит, или содержит. Выбирай, что тебе любо. И к тому ж не замечала я что-то, чтоб он тебя хоть когда обожал…

– Да замолчите вы или нет?! – вспылила наконец Анютка. – Помереть и то покойно не можете!

– А вот насчет этого не дождешься! – ехидно заявила Даная Тихоновна. – Я уж знаю: ежели за ночь не скончалась – значит, еще месяц-другой поскриплю! Поди отгони от дверей этих дур гулящих, чтоб не выли, да отцу Пафнутию за беспокойство сливяночки налей. И ложись сама спать там, на сундуке.

Спать ложиться Анютка не стала и ушла от тетки домой в отвратительнейшем настроении. В глубине души она не могла не признать, что Даная Тихоновна права. Надо было видеть лицо Гришки, когда он уезжал с хором в Крым: таким счастливым Анютка не видела мужа никогда. Она сорвала себе голос, упрашивая Митро взять и ее тоже, чуть ли не валялась в ногах у хоревода, но тот остался непреклонным:

– Что хочешь проси, а тебя не возьму! Надо же и в Москве кому-то петь! Сама, глупая, подумай – первой солисткой остаешься!

Спорить было бессмысленно. И сейчас, сидя у покрытого каплями окна, Анютка уныло думала: что-то он там поделывает, сокол ее черноглазый, чтоб он сгорел… Вот рад-то небось – вырвался! И не вспоминает, поди… А если и вспоминает – то не ее, Анну, жену, а ту ведьму Иринку с ее змеями-косами и коровьими глазами. Хоть бы она, проклятая, издохла! Порчу, что ли, навести? Или зелья отворотного ей подлить, чтобы чужих мужиков не приваживала?

Мысль показалась Анютке стоящей, и она как раз раздумывала, сколько денег возьмет бабка Ульяна за отворот, когда в дверях появился Иван Владимирович Конаков. Анютка, не замечая хоревода, сидела к нему спиной, и он долго не спешил окликать певицу, разглядывая ее длинную шею, изящную линию спины в низко вырезанном платье и белые, словно из слоновой кости выточенные плечи. Когда Конаков сглотнул слюну, Анютка, не поворачиваясь, спокойно сказала:

– Очи ясные сломаешь, дядя Ваня, поберегись. Чего пришел? Выходить пора?

– А то ты не знаешь… Все тебя ждут, – смущенно проворчал тот. – Глаза у тебя, что ли, на спине?

– В окне отражаешься. – Анютка встала, сдернула со спинки стула шаль. Взявшись за виски, поморщилась. Без особой надежды попросила: – Дядя Ваня, может, домой я пойду? Ну, не расположена я сегодня – голова трещит, из носа вот-вот польет… Не свалиться бы совсем…

– А мне какое дело? – буркнул хоревод. – Кто петь-то будет – я? Завтра, ежели разболеешься, бог с тобой, не выходи, а сегодня позарез нужно.

– Царь-император пожаловал? – лениво спросила Анютка, идя к выходу.

– Нет. – Иван пошел за ней. – Штабс-капитан Кричевский какого-то князя грузинского притащил, большой компанией сидят.

– Князь? – усмехнулась Анютка. – Знаю я, у них на Кавказе, у кого два барана есть, тот и князь.

– Ты идешь или нет, оторва?! – лопнуло терпение у Конакова. – Черт с тобой, отпоешь «Хризантемы» – и беги домой, а сейчас пошла к гостям!

– На бабу свою ори! – огрызнулась через плечо Анютка. – Иду.

Шагая по узенькому коридорчику к эстраде, Анютка с досадой думала, что, будь она цыганкой, этот старый хрыч нахальства бы не набрался таращиться на нее так… У девок-цыганок из хора всегда вокруг куча братьев, дядек, кузенов, на худой конец – муж или отец – всегда есть кому заступиться. А она одна. Одна даже при муже, который спит и видит, как бы спровадить ее на содержание к какому-нибудь толстосуму. «Правда, что ли, пойти?» – горько подумала Анютка, на ходу набрасывая на обнаженные плечи шаль. Здесь, в хоре, ее никто не любит. Певицы завидуют, за глаза называют «шалавьей горничной», вспоминая ее работу в публичном доме, и уже дважды Анютка находила мелкие гвозди в своих ботинках. Даже свекровь, Настя, и та холодна с ней, хотя ни одного грубого слова невестке не сказала за все пять лет. А Даная Тихоновна еще говорит – рожай. Зачем? Чтобы в конце концов на улице с малым дитем оказаться? Нет уж, не дождутся, зло решила Анютка, отдергивая занавеску перед эстрадой. Пока еще она певица, пока еще – Анна Снежная!

Хор закончил «Не смущай». Компания военных за тремя сдвинутыми столами бурно зааплодировала, к ней присоединились другие немногочисленные посетители. Хоревод объявил «великолепную Анну Снежную». Анютка вышла на эстраду и, привычно улыбаясь в зал, ждала, когда подойдут гитаристы.

– Взаправду, что ли, больна? – недоверчиво спросил Конаков, взглянув в бледное, с испариной на висках лицо певицы.

Анютка презрительно улыбнулась, хотя ей в самом деле было плохо. Голова кружилась; огоньки свечей смешно прыгали перед глазами. Силясь взять себя в руки и едва удерживая улыбку на губах, Анютка вдруг с ужасом почувствовала, что глаза наполняются слезами.

«А ну, хватит! А ну, уймись? Одурела?! Вот эти-то порадуются…» – Анютка с ненавистью взглянула на ряд цыганок, повернулась к музыкантам, кивнула, и две гитары рассыпались мягкими переборами. Анютка взяла дыхание, запела «Хризантемы». Это был ее любимый, «коронный» романс, всегда на ура принимаемый публикой, но сейчас Анютка пела машинально, не вслушиваясь в музыку, всеми силами стараясь отогнать вдруг подступившее отчаяние.


В том саду, где мы с вами встретились,
Ваш любимый куст хризантем расцвел,
И в душе моей расцвело тогда
Чувство нежное первой любви…

«Гришка, Гришенька, сволочь ты этакая, где ты сейчас? Думаешь о ком? Об Ирке своей? Околеть бы тебе, Гришенька, под забором за такие мысли… Всю кровь из меня выпил, родименький ты мой… Что мне теперь делать? Куда мне теперь идти? Обратно к тетке, полы мести? Без мужа меня же тут со свету сживут…»

Огоньки свечей вдруг расплылись в глазах радужными пятнами, Анютка испуганно моргнула – и тут же поняла, что делать этого не надо было. По лицу побежали горячие капли, музыканты изумленно уставились на нее, в зале воцарилась мертвая тишина.

Выхода было два: или умчаться опрометью с эстрады – пусть сами выгребают, как хотят, – или любой ценой продолжать. Анютка выбрала последнее, надеясь, что давно отрепетированные до последней ноты «Хризантемы» не дадут пропасть. Так и вышло: голос не дрогнул, высокие ноты прошли как надо, и за второй куплет Анютка взялась уже совсем уверенно. Слез она не вытирала, зная: будет только хуже.


Опустел наш сад, вас давно уж нет,
Я брожу одна, вся измучена,
И невольные слезы катятся
Пред увядшим кустом хризантем…

Как всегда, ожидая, пока гитары окончат проигрыш между куплетами, она спустилась в зал и только сейчас случайно взглянула на гостей, ради которых ее, больную, погнали на эстраду. Грузинский князь, против ее ожидания, был совсем молод. Ей навстречу приподнялся из-за стола почти мальчик в форме офицера пехотных войск. Анютка увидела бледное лицо с высоким чистым лбом и резко выступающими скулами, курчавые усы, черные, без блеска, глаза, глядящие на нее слегка испуганно и с таким восхищением, что Анютке вдруг стало не по себе. Так на нее не смотрел даже купец Медянников, к которому Гришка отправлял ее на содержание. Мягким жестом руки Анютка прикоснулась к рукаву князя, усаживая его на место, встала возле столика и, мысленно проклиная бегущие по лицу слезы, допела романс:


Отцвели уж давно хризантемы в саду,
Но живет все любовь в моем сердце больном…

Гитары смолкли. Зал зааплодировал, но как-то неуверенно: никто не мог понять этих слез артистки. Анютка улыбнулась, раскланялась, вернулась на эстраду. Неуверенно спросила у хоревода:

– Мэ уджава?[26]

– Умарава! Дыкх, сыр о рай дыкхэла![27] – в тон ответил Конаков. Улыбнулся в зал, взял на гитаре бурный аккорд, и раздосадованная Анютка поняла, что вместо спокойного отъезда домой ей предстоит петь «Не спрашивай, не выпытывай». Прежде ей нравилась эта задорная песенка, но сейчас, когда хоревод не сдержал обещания отпустить ее, когда ей не позволили минуты передохнуть, не дали даже вытереть слез, от ярости перехватило горло. Анютка понимала, что Конаков не сдержал своего слова из-за мальчика-князя, из-за его обожающего взгляда, рассчитывая поближе «подманить» грузина, и был, в общем-то, прав, но отчаяние пополам с горечью вытеснили всякий здравый смысл.

«Ну, подожди, живоглот! Вот не хочу петь „Не спрашивай“ – и не стану!» Анютка сузила глаза, высоко подняла голову, глубоко вздохнула, чтобы, не дай бог, не разреветься снова, и вместо «Не спрашивай, не выпытывай» запела шутливый вальс «Друзья мои»:


Друзья мои, что это значит —
Любить безумно всей душой?
Когда дрожит от страсти сердце,
Полезно думать головой!

Вальс исполнялся в той же тональности, что и «Не спрашивай», и в зале никто ни о чем не догадался. Стоя спиной к хору, Анютка знала, что цыгане сейчас исподтишка, удивленно переглядываются. Краем глаза она ухватила злой взгляд Конакова, но ей было уже все равно.

Бог мой, зачем, увлекаться зачем?..

Анютка вдруг запнулась посередине куплета. Молодой князь, несмотря на то что товарищи пытались удержать его, решительно вышел из-за столика и направился к ней. Все ближе, ближе были темные глаза без блеска, робкая улыбка. Остановившись перед певицей, князь щелкнул каблуками, склонил курчавую голову, и Анютка поняла, что он приглашает ее на вальс. Тут она растерялась окончательно: такого ресторан Осетрова еще не видел. Но хоревод, моментально сообразивший, что к чему, повернулся к хору, взмахнул гитарой, и два десятка голосов подхватили песню:


Бог мой, зачем, увлекаться зачем?
Если можно осторожно
Поиграть – и перестать!

Анютке оставалось лишь обворожительно улыбнуться и положить руку на широкое плечо стоящего перед ней мужчины. В следующий миг перед глазами закружились стены, белые скатерти и свечи, свечи, свечи… Анютка, танцевавшая весьма посредственно, бога благодарила за то, что хотя бы не давит ног кавалеру, и удивлялась, как это они, танцуя на таком крошечном пятачке, до сих пор не налетели на чей-нибудь стол. Но грузин вальсировал превосходно, ловко избегал углов, улыбался и в упор смотрел на растерянную певицу своими бархатными глазами.

«Господи, вот принесла его нелегкая… – Анютка машинально поворачивала голову то вправо, то влево, чтобы она не так кружилась. – И что теперь будет? Выкинут меня завтра из хора, вот что. И слава богу! И очень нужно! И сама уйду! Вот дотанцуем сейчас, и – гори они все купиной неопалимой!»

Вальс кончился. Грузин галантно поклонился, отвел запыхавшуюся Анютку на ее место в хоре, но та не стала садиться. Злобно поглядев на подошедшего хоревода, сквозь зубы сказала: «У-хо-жу!» – и, не глядя ни на кого, быстрым шагом скрылась за занавесью. Последнее, что она слышала, был растерянный голос князя, о чем-то расспрашивающего Конакова.

Анна Снежная сумела героически дойти до своей уборной и даже начала было переодеваться, но, когда она нагнулась снять туфли, в глазах вдруг потемнело, и Анютка неловко опустилась на скрипучий стул. В висках стучал жар, она судорожно сжала их холодными руками. «Господи, да что ж это… Вставай, пропащая!» Но встать не получилось. В голове так отчаянно шумело, что Анютка не услышала, как скрипнула дверь, не заметила, как в уборную кто-то вошел. И вскочила как ошпаренная, когда этот «кто-то» тронул ее за руку.

– Господи, кто тут?!

– Это я, – сказал смущенный голос с мягким акцентом. – Князь Давид Ираклиевич Дадешкелиани, подпоручик Эриванского гренадерского полка, к вашим услугам. Для вас – просто Дато.

Анютка молча, озадаченно разглядывала стоящего рядом с ее стулом молодого мужчину. У грузина был низкий, чуть хрипловатый голос, не вяжущийся с его юным видом. Он смотрел на нее так же, как и в зале: испуганно и восхищенно. Пауза затягивалась. Собравшись наконец с духом, Анютка холодно спросила:

– Что вам угодно?

– Я хотел только извиниться… – от волнения в голосе князя усилился акцент. – Мне сказали, что это не позволяется – приглашать на танец певиц. Что это не принято. Простите великодушно, я не знал… Я помешал вам выступать. Вы из-за этого ушли от нас?

– Нет. – Анютка снова села и отвернулась к стене. – Я, видите ли, нездорова…

– Это видно. – Князь поколебался, шумно, совсем по-мальчишески вздохнул и залпом выпалил: – Па-звольте предложить вам свое общество и проводить до дома!

Анютка молча смотрела на него. Видимо, этот мальчик не знал, что провожать хоровых певиц без сопровождающих из хора еще более недопустимо, чем танцевать с ними вальс. Но вселившийся в нее сегодня черт снова поднял рожки. Выкинут из хора – ну и плевать! Все равно уходить собралась. А Гришке расскажут… Ну и пусть порадуют!

– Николаевское кавалерийское заканчивали, князь? – для поддержания беседы спросила она.

– Александровское юнкерское.

– Этого года выпуска? – чуть насмешливо спросила она.

– Нет, позапрошлого! – обиженно возразил Дато, и Анютка удивилась про себя: юноша, оказывается, на два года старше ее.

– Так мы едем, Анна… – князь запнулся.

– Николаевна. – Думать о приличиях у Анютки уже не было сил. Хор за стеной пел «Тетки-молодки», вечер обещал затянуться. Все цыгане, конечно, уже увидели, что князь исчез вслед за Анной Снежной и до сих пор не вернулся, но… Черт с ними, с цыганами! Что она от них хорошего видела?

– Едем! – решительно сказала она, вставая и опираясь на предложенную руку. Князь просиял улыбкой, и Анютка невольно улыбнулась в ответ.

На темной улице лил дождь. Анютка вышла как была, в кружевной шали поверх открытого платья, и лишь на тротуаре спохватилась, что забыла в уборной плотную накидку.

– Возвращаться не к добру, Анна Николаевна, – сказал Давид, набрасывая на плечи Анютки свою шинель. Та была тяжелая, колючая и пахла табаком, но Анютка не стала возражать. Главной ее задачей сейчас было не лишиться чувств до дома, не то бог ведает, куда этот басурманин ее завезет…

– Куды ехать, вась-сиясь? – прогудел извозчик. Князь вопросительно посмотрел на свою даму.

– Живодерский переулок, заведение мадам Востряковой, – хрипло сказала Анна Снежная, откидываясь на сиденье.

Через минуту она спала. И не проснулась, когда голова ее склонилась на плечо князя и тот заботливо укрыл ее шинелью. И не проснулась, когда извозчик остановился в безлюдном, темном Живодерском переулке и князь Дадешкелиани удивленно воззрился на «заведение» под красным фонариком. И лишь когда дверь открыла толстая Агафья и Давид взял Анютку на руки и под удивленные вопросы сбежавшихся девиц понес ее наверх, Анютка открыла глаза. И спросила, изумленно моргая:

– Свят господи, ты кто?

– Я – Дато, – успокаивающе напомнил князь и, поблагодарив кивком открывшую перед ним дверь Агафью, внес Анютку в комнату мадам Данаи.


Когда Анютка открыла глаза, в окно светило низкое вечернее солнце. В первую минуту она даже не поняла, где находится, и долго с изумлением оглядывала низкий потолок, вытертые обои, увешанные вырезанными из журналов картинками, икону Троеручицы с погасшей лампадкой в углу и заткнутым за нее пучком сухой вербы, покрытый рыжей плюшевой скатертью стол и лампу под зеленым абажуром. В конце концов она догадалась, что находится в комнате тетки. Снизу, из залы, доносились звуки фортепьяно и звонкий смех: видимо, уже съехались гости. Анютка села в постели, потянулась – и вдруг увидела то, чего раньше в этой комнате не было и не могло быть. На столе стояла огромная тарелка с фруктами, букет белых лилий в высокой синей вазе Данаи Тихоновны с отбитым краем и коробка французского шоколада «Плезир». Ошеломленная Анютка прикинула, сколько все это может стоить. Выходило что-то уму непостижимое и явно недоступное Данае Тихоновне.

«У кого-то клиент богатый завелся, что ли?» – озадаченно подумала Анютка. Отщипнула от медовой виноградной грозди, съела целый апельсин, поцарапала ногтем огромное красное яблоко, но надкусывать этакую красоту пожалела и решила одеться.

На стуле лежало ее черное ресторанное платье с открытыми плечами. Увидев его, Анютка разом вспомнила последний вечер в ресторане, стреляющий жар в голове, расплывающиеся в глазах огни свечей, головокружительный вальс с молодым грузином в офицерской форме, а потом… Что же потом? Ах да… Мокрый верх пролетки, шуршание дождя, шинель, пахнущая табаком, тяжелая рука на плечах… С ума она, что ли, совсем сошла, что приказала везти ее сюда? Цыгане из Большого дома, должно быть, с ног сбились… Рассерженная Анютка вытащила из шкафа юбку и старую плюшевую кофту Данаи Тихоновны. Кинув взгляд на ходики, убедилась, что сейчас всего начало девятого и, стало быть, к выходу в ресторан она успеет. Если не выгонят, конечно, за такие карамболи…