Как во сне, он сделал все, о чем просила Роза. Помог ей приподняться на постели, подсунул под спину две пестрые подушки, бережно закутал ее острые плечи в нарядную, усыпанную маками шаль, в которой Роза когда-то пела в тульском хоре. Затем она попросила:

– Позови всех.

На дворе стоял вечер, красное солнце опускалось в море, в утесах уже сгущалась темнота. Над далекой степью, в жемчужно-розовой белизне сумеречного неба зависла звезда – та самая, зеленая, которую Илья увидел первый раз в таборе влахов. На дворе трактира стоял весь поселок. Уже никто не задавал вопросов, только сотня глаз молча смотрела на появившегося на крыльце Илью.

– Она умирает… – словно со стороны, услышал он собственный голос. – Просит вас всех.

Тишина. Негромкий, тревожный шепот. Вздох, надрывное причитание, грубо оборванное кем-то на полуслове. Люди потянулись в дом, стараясь не шуметь, не греметь сапогами. Вскоре толпа народа собралась в небольшой комнате. Те, кто не поместился, облепили окна снаружи, заглядывали в дверь. Широкие красные лучи пронизывали комнату, дробясь на ободе старого бубна и струнах висящей на стене гитары. Роза сидела на кровати, закутанная в цветастую шаль. Ее спутавшиеся волосы лежали жгутом на одном плече. На одеяле рядом с ней дрожал красный луч.

– Заняться вам, что ли, нечем? – вдруг спросила она, и Илья даже вздрогнул: так обычно, весело и насмешливо, прозвучал ее хриплый голос. – Чего притащились, люди? Своих дел нет? Много чести для меня!

Тишина. Только Фроська почти беззвучно всхлипнула на плече побледневшего мужа да вполголоса молился по-гречески Лазарь.

– Ухожу я, люди, – помолчав, сказала Роза. – Уж не поминайте лихом. Я для вас всегда хорошие песни пела. И за то, что пришли, спасибо. Теперь бог знает, когда увидимся.

Тишина. Зажимая рот ладонями, на двор опрометью вылетела Янка.

– Ион, поди сюда! – велела Роза, и старый молдаванин, растолкав людей, нерешительно подвинулся к ее постели. – Возьми мою Кочерыжку, Ион. Я знаю, ты сына отделять хочешь, а как же Траян без лошади в хозяйстве будет? А Кочерыжка молодая, ей еще и семи нет. Только к оглоблям понемногу приучай, она ж не привыкла…

– Роза, девочка, зачем… – взмолился было Ион.

Роза поморщилась, закрыла глаза.

– Возьми, не обижай меня. У тебя семья, а мне больше ни к чему. Мирча!

Отстранив рыдающую жену, от стены отлепился молодой, нахмуренный, как еж, болгарин.

– Возьмешь мою снасть в сарае. Твою сеть о камни к чертям разодрало, а макрель ждать не будет. Да смотри не ходи в море по ветру! Голову иметь надо. Белаш!

Огромный контрабандист, по-бычьи опустив всклокоченную голову, подошел вплотную, опустился на колени перед постелью.

– Забери мою шаланду. Твоя о камни шарахнулась в щепки, а в моей только дырку залатать. Что ж… Ты людей спасал. Тебе это на Страшном суде зачтется, когда делишки твои темные разбираться будут… А ну, нагнись поближе… – Белаш наклонился, и Роза, с силой обхватив его за шею, прошептала так тихо, что услышал лишь стоящий возле Илья: – По девкам, кобель, не бегай… Думаешь, твоя Ружка не знает? Знает, да молчит… Не мучай ее.

Белаш отошел, не поднимая головы.

– Лазарь… Ты чего ревешь, черт одноглазый?! Возьми вот мое кольцо, оно золотое, без обмана. Ты же меня, нечисть, замуж звал, кто этого не знает?

– Юлька, девочка, забирай юбку красную. Новая почти и счастливая – в этот же год замуж выйдешь.

– Спиро седло. Черкесское, сносу не будет!

– Фроська, тебе шаль. Всего два раза надеванная!

– Милош, возьми кнут. От него удача будет, цыганский кнут, без барыша с базара не придешь! А будешь о свою молодуху обновлять – с того света порчу наведу!

– Симке бубен. Старый, правда, но еще стучит. Пляши, девочка, так, чтоб земля горела!

– Мустафе трубку.

– Мариам – платок…

– Иван… Фатима… Янкель… Михай… Шлойма… Янка… Кристаки… Лойзо… Петя… Ибрагим… Ульяна… Ованес… Агаша… Рахиль…

Роза прощалась со всем поселком – медленно, разборчиво, не забывая никого, раздавая свое нехитрое богатство. В конце концов ее тихой, хриплой речи уже не было слышно за дружным плачем. Ревели женщины, повиснув на плечах мужей и прислонившись к стенам, выла, зажимая рот рукой, лежащая на полу Юлька, всхлипывала в занавеску старая Парушоя. И, обведя взглядом комнату, Илья увидел, что плачут и мужчины. Не стыдясь собственных жен, детей и друг друга, не пряча лиц, не вытирая слез, плакали просоленные рыбаки, прокопченные на солнце торговцы, отчаянные контрабандисты, все перевидавшие нищие, бесшабашные воры, мастеровые, объездчики, коновалы, бродяги…

– Ну, приехали! – устало сказала Роза, откидываясь на подушку. – Вы что это, люди добрые, утопить меня решили? Все им раздала, а они ревут! Ну, не надо, люди, братья, не надо! На собственные похороны слез не хватит. Дай бог вам всем счастья и денег мешок. Чтобы дети здоровы были, чтобы жены любили, чтоб мужики не обижали… – Голос Розы начал прерываться, на бледном лбу выступила испарина, Илья отчетливо видел синие жилки, взбухшие на ее висках.

– Не забывайте меня. Радости вам, удачи. А теперь – ступайте. Спасибо, что пришли ко мне, не забуду. Идите, идите.

Люди медленно потянулись к выходу. Вскоре в комнате не осталось никого, кроме застывшего у стены Ильи. Солнце за окном село, и в маленькой комнате стало темно. Возле иконы святого Николы оплывала, потрескивая, свеча. Остро пахло травой и соленой рыбой.

– Мне тоже идти, Роза? – боясь повернуться, спросил Илья.

– Подойди сюда, – негромко позвала она. Он подошел. Молча опустился на колени возле постели. Сухая, горячая рука легла ему на плечо. – Вот, морэ, и все.

– Роза…

– Ты, ради бога, молчи! У меня и так еле язык ворочается. Просто послушай меня.

– Я… слушаю.

– Хорошо. Попросить тебя хочу: Митьку не бросай. У него, конечно, своей родни полно, но… он в таборе жить уже не сможет. Не приучен. Держи его при себе. Там, под матрасом, деньги мои лежат… немного, но все-таки. Возьмете потом.

– Хорошо.

– Запить не вздумай! – коротко велела она. – Кто тебя теперь на себе из кабака потащит?

– Роза! – не стерпев, взмолился он. Зажмурившись, поймал ее ладони, уткнулся в них лицом. – Роза, что ж ты делаешь?! Как я без тебя?! Роза!

С трудом высвободив одну руку, она погладила его по голове.

– Сам знаешь как. Сделай так, как говорю: возвращайся на Москву. Там твоя семья.

– Ты же знаешь, я не могу… – прошептал Илья. – Она… Настя уже замужем…

– И что с того? Про детей своих ты забыл? Дети-то – твои, не того князя… Не должен человек без семьи жить. Ни гаджо, ни цыган не должен. Это неправильно. Я так жила, потому что по-другому не могла. А ты можешь. Ты хороший, Илья… Если б не ты, я бы… Ай, да что теперь… Жаль, что поздно я на тебя наткнулась. И весь ты целиком – Настькин. Вот и ступай к ней.

Шепот Розы оборвался, она тяжело закашлялась, ее рука упала с плеча Ильи.

– Иди… Иди ко мне, морэ. Обними меня, что ли…

Илья подался к ней. Обняв худое, ставшее совсем маленьким тело, осторожно положил голову на грудь Розы. Сухая ладонь погладила его по лицу.

– Холодно… – вдруг сказала Роза. – Зачем плачешь, Илья? Что ты? Нельзя…

Он и сам знал, что нельзя, но остановиться уже не мог. И, спрятав лицо на груди Розы, взвыл в голос. Она не пыталась больше его утешить. Ее руки вдруг беспокойно зашарили по одеялу.

– Холодно… Боже мой, как холодно… Это снег? Да? Это буран? Засыпает?

Илья вскочил. В сером свете всходящей за окном луны он увидел запрокинутое лицо Розы. Ее глаза были полузакрыты, пересохшие губы чуть шевелились.

– Замерзаем, Матвей? Замерзаем? Я не буду спать, не бойся… Митька – здесь, я его согрею, не бойся… Ты обними меня… Мы вместе… Мы… Я ведь только тебя люблю, я всю жизнь… Ты не бойся, Симка тебя простит… Боже мой, холод какой… Обними меня… Поцелуй… Я не Симка, я Танька, скажи мне – «Танька»… Завалило ведь уже… Темно… Я тебя не вижу… Матвей! Хороший мой! Я тебя… Я…

Тишина. Стиснув зубы, Илья поднял голову. Он успел увидеть, как потрескавшиеся губы Розы сомкнулись в улыбке. Наверное, он все-таки успел обнять ее, этот сукин сын… Черные глаза затянулись мутной пленкой. Больше Роза не шевелилась. Илья поднялся с колен. Неловким движением закрыл ей глаза и, стукнувшись плечом о дверной косяк, вышел вон.

Над морем стояла луна. Двор был забит людьми, но Илья не видел никого. Дойдя до середины двора, он повалился на колени, несколько раз ударил кулаками в еще теплую после дневной жары землю. Роза… Роза… В трактире, с бубном, выбивающая чечетку на залитом вином столе… Верхом на лошади, визжащая, веселая… Под палящим солнцем, на мокром, залепленном рыбьей чешуей дне шаланды – сонная, лукавая, обнаженная, мокрый медный крест между грудей, водоросли в волосах… Перед пьяной толпой, раскинувшая руки, гневная, темная, с оскаленными зубами… В таборе, у костра, юбка – парусом, бубен в поднятой руке… В полной росы утренней степи, на исходящей паром траве… Звезда над ночным полем, ветер, цикады, стук копыт… Роза… За что, господи, за что?! Илья ничком упал на землю. Никто не решился подойти к нему, и столпившиеся во дворе люди молча и испуганно слушали хриплый, протяжный его крик, больше похожий на вой.

* * *

Осеннюю степь затянул туман. Белыми пластами он стелился над лиманом, лохмотьями свешивался с каменных утесов, длинными космами путался в порыжевших зарослях ковыля и полыни. Стояло раннее утро, и в степи было тихо. Высоко в пасмурном небе парил ястреб. На большой дороге, идущей берегом моря, переминались с ноги на ногу две оседланные лошади.

Темный холмик в степи, у самой дороги, уже осел, но порасти травой не успел и чернел сквозь полынные стебли, как пятно на сером одеяле. Пора было уже и уходить, но Илья все стоял и стоял, пристально, до рези в глазах глядя на черный земляной холмик. В двух шагах от него так же неподвижно, комкая в руке шапку, стоял Митька. Смотреть на могилу было тяжело, но и уйти, казалось, невозможно: Илья знал, что никогда больше не вернется сюда.

Боли не было. Не было, и все тут, хотя Илья сам пугался этого – неужто совсем высохло сердце? Нет, конечно, не высохло, проклятое. Просто напрочь отказывалось понимать, что Чачанки больше нет. Казалось, она просто ушла куда-то. Ушла, как обещала однажды – искать лучшей доли. Ушла. И хорошо, что она не любила его. Наверняка она уже там, куда ушла, со своим Матвеем. А ему, Илье Смоляко, теперь придется искать свою долю на земле. Затянувшееся кочевье кончилось. И зря Роза говорила, что долгов у него не осталось. Один еще есть – там, в Москве. А в его роду по счетам привыкли платить.

Митька за спиной Ильи потихоньку хлюпал носом. Илья коротко вздохнул.

– Авэла, чаворо.[37] Не годится нам с тобой воду лить.

– И не думал даже, – гордо сказал Митька, вытирая нос шапкой. – Вот клянусь тебе!

Илья взглянул в его зареванное широкоскулое лицо с острым подбородком… и вдруг тяжело опустился на землю. Глаза зажмурились сами собой, и в который раз за эти дни он увидел Розу – веселую и живую, словно пронизанную насквозь утренними лучами, перебирающую загорелыми руками бьющихся на дне шаланды бычков, смеющуюся ему в лицо, сверкающую мелкими белыми зубами… Что было бы с ним сейчас, если бы не она, чертова баба? Как бы он жил эти месяцы без ее бестолковой суеты, тысячи дел, споров, скандалов, слез, смеха и ночей, после которых стыдно было открывать глаза? Да и жил бы ли вообще? Или околел бы, как собака, в вонючем кабаке на окраине города? Роза… Чачанка… Ну куда же ты ушла, за чем же тебя понесло?

– Авэла, морэ, – в свою очередь сказал Митька, глядя в серое небо и водя пальцем босой ноги по пыли. – Что ж теперь… Кони застоялись.

На большаке, возле оседланных лошадей, терпеливо ожидали двое мужчин. Еще издали Илья узнал массивную фигуру Белаша и стоящего рядом с ним низенького, кривоногого Лазаря Калимеропуло.

– Уходишь? – коротко спросил Белаш, когда Илья взялся за луку седла.

– Да. Чего теперь здесь делать?

– Куда подадитесь?

– Еще не знаю. Как придется.

– Дело ваше, – без улыбки согласился контрабандист. – Сюда не вернешься?

– Незачем.

– Ах ты, собачий сын… – Загорелое лицо Белаша потемнело еще больше. – И чего она в тебе сыскала-то?

Илья не ответил.

– Ну, прощай, что ли, брат. Мальчишку береги.

– Прощайте. Удачи вам.

Они расставались навсегда, и, может быть, для такого случая нужны были слова поважнее, но Илья не стал задумываться об этом. Просто вскочил в седло и пустил застоявшегося буланого с места галопом, догоняя уже улетевшего вперед Митьку. Навстречу ему побежала рыжая, высушенная, покрытая туманом степь.

* * *

Четвертый день Москва ждала снега. Стояли последние ноябрьские сумеречные дни, минул Матвеев день, промерзшая земля вся покрылась ледяными трещинками, солнце за весь день не выглядывало ни разу, скрываясь за низкими облаками. Изредка в морозном воздухе пролетала, вертясь, одинокая снежинка, москвичи радостно задирали головы, но первый снег, которого так ждали все, не падал и не падал. «Вот тебе и Матвей… – ворчали извозчики, сдерживая скользящих на ледяных мостовых лошадей. – Где оттепеля-то положенные? Конец света грядет, воистину…»

В церкви Успения Богородицы на Таганке почти не было людей. Заутреня давно кончилась, до вечерней службы было еще несколько часов, и храм стоял пустым, гулким, освещенным мягкими огоньками свечей, выхватывающими из полутьмы скорбные лики Богоматери и святых. Старенький поп у алтаря тихо разговаривал с почтительно склонившимися молодыми служками; несколько старушек бесшумно сновали вдоль стен, убирая от икон потухшие огарки. В левом притворе, перед иконой Богородицы, сжимая в пальцах незажженную свечу, стоял Гришка Смоляков. Уже полчаса он пробовал начать молиться, но после первых же слов «Богородице, дево, радуйся…» горло сжималось, слова знакомой с детства молитвы пропадали из памяти, а вместо лика Богородицы перед глазами вставало убитое, заплаканное лицо Иринки, с которым два часа назад она пришла в Большой дом.

Иринка пришла без мужа, без невесток, и одно это говорило, что произошло что-то из ряда вон. Так и оказалось. Испуганной Илоне и сестрам стоило большого труда успокоить разрыдавшуюся прямо на пороге Иринку и, после отпаивания водой и долгих уговоров, добиться от нее объяснений. Всхлипывая, сбиваясь и поминутно отпивая из кружки остывшего чая, Иринка рассказала о том, что ее муж, Федька, собирается на днях уезжать из Москвы. У Фетиньи Андреевны умер брат в Туле, осталась большая семья из одних женщин, не знающих, что делать с конюшней и торговлей, и, по мнению Картошихи, они, как самые близкие родственники, должны были помочь. Ехать в Тулу вызвался Федька, давно не чаявший освободиться от ярма материнской опеки. О том, чтобы оставить жену с детьми в Москве, не было и речи. Даже то, что Иринка была на восьмом месяце беременности, не останавливало Федьку.

– Он говорит – ничего, не помрешь, цыганка небось… – по бледному лицу Иринки бежали слезы. – Собирайся, говорит, тебе же лучше, хозяйкой в доме будешь… Я – плакать, а он как замахнется… Я не хочу, не хочу, мама, милая, не хочу я туда ехать! Что я там буду делать? Чужие все… От вас, от хора куда мне? Боже мой, господи, не хочу…

– Не плачь, Иришка… Не плачь, девочка, бог милостив… – шептала растерянная Илона, сжимая мокрые от слез пальцы дочери. – Не надо плакать, ты на сносях, повредить можешь, спаси бог… Отец, ну скажи ты ей!

Но Митро, неподвижно стоящий у окна, молчал. И лишь когда Иринка завыла в голос на плече перепуганной младшей сестренки, повернул к женщинам потемневшее лицо.

– Я сам к Картошихе пойду, – мрачно сказал он. – Сам попрошу оставить тебя… хотя бы пока не родишь. Да что они – ума решились? На зиму глядя невесть куда с животом мою дочь тащить? Не вой, Ирка, сделаю я что-нибудь.

– Ох, молчи ты, Христа ради… – горько сказала Илона.

Митро бросил на нее короткий взгляд, снова отвернулся к окну. Всем было ясно: никакие разговоры не принесут результата. У Картошек уже все было решено. Вскоре плакали все – Илона, Иринка, трое оказавшихся в доме ее сестер, Дашка, Настя, ее невестки… Никто не заметил стоящего в дверях залы Гришку, который с минуту молча смотрел на худенькую, дрожащую от рыданий спину Иринки, а затем тихо, стараясь не стучать сапогами, вышел из дома.

Он не следил за дорогой и сам не знал, как оказался в Таганке. Со всех сторон его обступили низенькие деревянные домики, узкие горбатые улочки, небольшие пряничные церкви с оранжево светящимися окнами. Здесь жило много цыган; то и дело Гришку кто-то окликал, взмахивал рукой, скалился: «А, Смоляков, здорово! Что делаешь здесь?» Но Гришке было не до разговоров с объяснениями, и он поспешил укрыться в церкви. Здесь было тихо, тепло, святые, казалось, поглядывали участливо. Гришка купил свечу, но забыл ее запалить и так и стоял перед грустной Богородицей, глядя в ее длинные, темные, похожие на Иринкины глаза и безмолвно спрашивая: что же делать теперь?

С того дождливого дня, когда Анютка сбежала с грузинским князем, прошло почти три месяца. Цыгане повозмущались, поохали, посплетничали и мало-помалу успокоились – тем более что покинутый муж ходил веселым и на насмешки не злился, так что дразнить его не было никакого интереса. Сбежавшей супруге Гришка искренне желал счастья и с каждым днем думал о ней все меньше. Гораздо более его огорчало то, что Иринка перестала приходить по воскресеньям в церковь. Гришка понимал: она ждет ребенка, ей тяжело выстаивать службу, но… Но уже невмоготу было не видеть этих темных грустных глаз, родинки, тонких пальцев, держащих свечу. Пару раз он заглядывал к Картошкам, выдумав какое-то дело, – благо было общее занятие на Конном рынке, – но, как назло, Иринка не выходила. В Большом доме она тоже не появлялась. И вот теперь как гром середь ясного неба – уезжает в Тулу. С этим дурнем Федькой, который ее там совсем замучает. Что делать? Еще раз подстеречь Иринку и снова предложить бежать вдвоем? Не поедет, дети… Собираться вслед за ними в Тулу? Жениться там на какой-нибудь цыганской девчонке для отвода глаз и хотя бы изредка видеться с Иринкой? Или собраться с духом и зарезать Федьку? Пусть смертный грех, пусть в ад на сковородку, но… но делать ведь что-то нужно! Не может же он без Иринки, матерь божья, не может никак!

Богоматерь слушала его безмолвные жалобы, горестно улыбалась, молчала. Гришка с надеждой смотрел в ее тонкое лицо, беспрестанно меняющееся, как живое, в неверном освещении церкви, ждал хоть какого-нибудь знака. Но ответа не было.

– Зарежу Федьку! – вполголоса, угрожающе повторил он, надеясь, что за подобные речи в храме хотя бы гром небесный прогремит, но в церкви было все так же тихо.

Гришка опустил взгляд. С удивлением увидел в своих пальцах незажженную свечу. Торопливо запалил ее, кое-как воткнул и, не перекрестившись, быстро вышел из храма. Две старушки молча и осуждающе проводили его глазами.

Первое, что он увидел, выйдя на улицу, были две цыганки. Это были таборные женщины в длинных сборчатых юбках, с обветренными лицами, повязанные выгоревшими от степного солнца шалями. Та, что постарше, темная и хмурая, держала за руку мальчишку в кое-как примотанных тряпками лаптях на голых ногах. Вторая – девчонка лет шестнадцати, но уже в повязанном на замужний манер платке – укачивала на руках попискивающего ребенка. Увидев идущего навстречу Гришку, они переглянулись.

– Романо чаво сан?[38] – осторожно спросила старшая. Гришка кивнул, и лица цыганок просветлели. Они подошли ближе.

Вскоре выяснилось, что женщины были из табора, остановившегося рядом с заставой, ехавшего в Смоленск проездом через Москву, и в город пришли отыскать родню, живущую в Донской слободе. Гришка объяснил цыганкам, как туда добраться, те посокрушались, что далеко, и принялись ожесточенно спорить: брать или не брать извозчика. Гришка посоветовал все же взять экипаж.

– Заплутаете, ромнялэ, коли не местные. Там в переулках, как в лесу, впору блудить… А что, лошади у ваших мужей хороши?

– Слава богу, золотые кони! – важно сказала молодуха. – Ежели ты кофарь, то сходи глянь. Много времени не потеряешь, тут недалече. Они и поменять, и продать могут.

Гришка поблагодарил, постоял немного на тротуаре, глядя вслед уходящим женщинам. Подумал: впрямь, что ли, в табор сходить? Делать больше нечего, до вечера, до выхода в ресторан, времени много, а идти домой невмоготу. Не мать, так Дашка догадается обязательно, что за печаль его гложет. Сестра и слепая была – любую беду животом чуяла, а теперь от нее и вовсе не скроешься. Уже второй месяц только и слышишь: «Что с тобой?» да «Влюбился, что ли?» А отвечать ей что?

Цыганки не обманули: шатры и вправду стояли прямо за заставой. Это был припозднившийся табор: кочевые цыгане уже разъехались по деревням зимовать и ждать весны. Возле палаток, шевеля мордами мерзлую траву, бродили лошади. У двух шатров дымили угли, столбы дыма поднимались к небу. Между палатками носились босые полуголые дети, за ними с лаем бежали лохматые собаки. Табор был почти пустым, цыгане ушли в город, и лишь скрюченная старуха дремала у костра да возле дальней палатки цыган в мохнатой шапке и обрезанном овчинном полушубке возился с порванной упряжью. Первыми Гришку заметили собаки и дети, помчавшиеся к нему наперегонки с воплями и гавканьем. Он невольно усмехнулся, видя чумазые, перемазанные пеплом и подсохшей глиной мордочки, залатанные, рваные рубашонки, посиневшие от холода ноги, солому и подушечные перья в спутанных волосах, белые блестящие зубы.

– Чей ты, морэ? – смело спросил мальчишка лет восьми, голый до пояса, весь в сизых пупырышках, но смотрящий прямо и независимо, как хозяин табора.

Гришка погасил усмешку, серьезно ответил:

– Я – московский. Смоляко.

На лице мальчишки вдруг появилось озадаченное выражение. Пристально посмотрев на Гришку, он зачем-то оглянулся назад, на палатки. Удивленный Гришка проследил за его взглядом, снова увидел сидящего к нему спиной цыгана в обрезанном полушубке. Тот, услышав голоса, отложил упряжь, не спеша обернулся… и Гришка невольно попятился. С почерневшего от загара лица, из-под сросшихся бровей на него смотрели чуть раскосые, черные, с голубоватыми белками глаза отца.

– Дадо? – шепотом переспросил он.

Илья поднялся. Не спеша подошел к сыну. Спокойно, словно они расстались вчера, спросил:

– Что ты здесь делаешь?

– Лошадей глянуть пришел, – машинально ответил Гришка.

Илья так же машинально оглянулся на бродящих за табором коней, махнул рукой:

– Пустое дело. Стоящих еще в Нижнем на ярмарке распродали.

Наступило молчание. Гришка отчаянно соображал, что бы еще сказать свалившемуся как снег на голову родителю, но в голове не было ничего, кроме бесконечного изумления. Он был уверен, что отец никогда не вернется в Москву.

– Что стоишь – садись, – полунасмешливо сказал Илья, опускаясь на землю возле палатки сам и кивая Гришке на вытертый ковер возле углей. Присев, тот краем глаза глянул в глубь шатра. Там, под натянутым пологом, спал, лежа на спине, курчавый парень лет четырнадцати. Гришке захотелось спросить отца, кто это, но он не решился.

Илья тем временем раздул гаснущие угли, сломал о колено и бросил в огонь пару валяющихся возле шатра веток, и пламя весело затрещало.

– Угостить тебя нечем, не варили еще ничего. Вот подожди, к вечеру бабы вернутся…

– Далеко кочуешь? – наконец набрался смелости Гришка.

Илья коротко взглянул из-под бровей. Повернувшись к огню, ответил:

– В Смоленск, зимовать.

– А в Москву надолго?

– Как дела пойдут.

Сквозь рыжее пламя костра Гришка внимательно смотрел на отца. Он не изменился, взгляд его был таким же неласковым, разговор – таким же отрывистым. И даже вопросы, которые он задавал сыну, казались будто обрезанными:

– Вы все здоровы? Дашка давно приехала? Ребенок родился? Как назвали? Варька с вами живет? Ты с женой ладишь? А Илюшка? А Петька? А мать здорова?

Последний вопрос Илья задал, не поднимая глаз от земли, и разозлился на себя, почувствовав, как изменился голос, но Гришка ничего не заметил. Сначала запинаясь, а затем все живее он рассказывал, что дома, слава богу, все здоровы, что Дашка с мужем вернулись еще летом, что у нее родилась девочка и назвали ее Настей, что мама тоже здорова, живет теперь в бывшем доме Макарьевны вместе с ними и по-прежнему поет в хоре…

– Подожди-ка, подожди… – вдруг оборвал его Илья, и Гришка озадаченно смолк, увидев нахмурившееся лицо отца. – Она с вами живет? Почему?

– С кем же ей еще жить? – пожал плечами Гришка.

– А что же… муж?

– Какой еще муж? – поразился тот еще больше. – Отец, тебе какую-то неправду рассказали!

– Постой… – На лице Ильи, сведя на нет всякую суровость, появилось растерянное выражение. – А… князь?

– А-а… Сбежнев, что ли? – догадался Гришка. – Так она ему отказала. Еще летом, на юге еще. Он давно уехал, только одно письмо в октябре было из Парижа, а боле ни слуху ни духу.

– Вот, значит, как… – медленно выговорил Илья. И замолчал надолго, глядя в огонь и зачем-то перебирая в пальцах потрескавшиеся ремни упряжи. Гришка ждал новых вопросов о матери, но Илья, не поднимая головы, спросил совсем о другом: – У тебя дети есть?

– Нет, – неохотно сказал Гришка. Помолчав, с запинкой спросил: – Ты разве не слыхал? Анютка сбежала…

– Нет, не слыхал. Давно? Ты ее бил, что ли?

Гришка невесело усмехнулся. И вдруг, сам не зная почему и зачем, рассказал все с самого начала. Про Анютку. Про себя. Про Иринку, про Картошек. Про дурака Федьку и даже про то, как стоял сегодня в церкви, прося помощи у грустно улыбающейся Богородицы. Илья слушал не перебивая, изредка остро взглядывал на Гришку из-под бровей, шевелил палкой угли, курил длинную трубку. Мальчишка, спящий в шатре, проснулся и, зажимая озябшие ладони под мышками, подошел к костру. Илья молча сбросил полушубок, мальчишка мгновенно замотался в него, и вскоре наружу выглядывала только смуглая мордочка с сощуренными черными глазами. Глядя на заинтересованно слушающего парня, Гришка замялся было, но Илья махнул рукой, приказывая продолжать, и он заговорил снова.