– Куда в такую рань, боже мой… – не открывая глаз, пробормотала Анютка, но Гришка не ответил и, кое-как одевшись, вылетел из комнаты.

Путь предстоял неблизкий – через всю Москву, в Таганку. К счастью, на углу Садовой оказался извозчик. Дедок в рваном малахае запросил немыслимую цену – полтинник, но Гришка, не торгуясь, вскочил в пролетку. Вскоре та, скрипя и раскачиваясь на старых рессорах, катила в сторону Тверской.

В храм Успения Богородицы на Гончарной Гришка вошел, когда шла уже вторая половина службы. Людей в церкви на утренней литургии было много, это были небогатые обитатели Рогожской слободы: купцы, мастеровые, фабричные с женами, цыгане, приходившие в церковь целыми семьями. Гришка почти бегом влетел в церковь, на ходу сдергивая картуз, торопливо поклонился в дверях, зашарил глазами по стоящим к нему спинами прихожанам. Сразу же увидел большую семью Картошек, занявших почти половину левого придела. С удовольствием отметил, что сегодня Картошки явились не все: по крайней мере, главы семьи Фетиньи Андреевны не было. «Захворала, что ли, старая ведьма?» – обрадованно подумал Гришка и, забыв извиниться перед богом за недостойные мысли, начал искать глазами Иринку.

Слава богу, она была здесь. В знакомом Гришке сером, простом, уже расставленном в талии платье, в розовом газовом шарфе, наброшенном поверх уложенных в тяжелый узел волос. Не сводя с Иринки глаз, Гришка подошел ближе. Он не видел ее больше двух месяцев; последний раз они встречались за день до его отъезда в Крым, в этой же самой церкви, но тогда рядом с Иринкой стояла свекровь, и несчастная Гришкина любовь не смела даже глаза оторвать от иконостаса: Гришке достался лишь один взгляд, да и тот испуганный донельзя, и слабая улыбка. В глубине души Гришка понимал, что опасны даже эти встречи в церкви: стоит ему раз-другой показаться на глаза кому-нибудь из Иринкиных невесток, стоящих тут же, рядом, – и все пропало, разговоры пойдут по всей Москве. Но поделать с собой он ничего не мог: особенно после того, как увидел улыбку Иринки. Строго говоря, это движение ее губ даже улыбкой не было: так, едва заметное дрожание, которое, в общем-то, можно было истолковать как угодно, вплоть до подавленной зевоты. Но все два месяца в Крыму Гришка вспоминал эту улыбку, и лицо Иринки, и ее осторожный взгляд из-под ресниц и думал только о том, как, вернувшись в Москву, он в первое же воскресное утро помчится в таганскую церковь. И вот вам, пожалуйста, – чуть не проспал. Интересно, ждала ли она его?

Осторожно, прячась за спинами увесистых купеческих жен, Гришка подошел совсем близко к семейству Картошек и, пугаясь собственного нахальства, занял место прямо за плечом Иринки. Несколько минут прошло в томительном ожидании, Гришка в упор смотрел на розовый газовый шарф, на худенькие плечи, отчаянно твердя про себя: «Обернись, лачинько, обернись… Я здесь, я тут, я к тебе пришел… Скоро служба кончится, Иришка, обернись, девочка…» Но ничего не помогало: Иринка продолжала стоять лицом к алтарю, вместе со всеми крестясь и отдавая поклоны. Гришка совсем уже отчаялся и подумывал даже о том, чтобы обнаглеть окончательно и встать рядом с Иринкой, когда сзади его потрогали за плечо.

– Передай к Богородице, мил человек… – попросил скрюченный дядька с испитым лицом, протягивая двухгрошовую свечу. Гришка машинально взял… и через мгновение пробормотал:

– Спасибо, господи.

Лучшего нельзя было и желать. Гришка шагнул вперед и тронул стоящую перед ним Иринку за руку. Она обернулась – и дух захватило от плеснувших ему в лицо огромных, темных, как тьма египетская, длинных глаз, сразу же ставших испуганными.

– Передай свечу… – шепнул ей Гришка.

Она безмолвно протянула руку. Когда пальцы их соприкоснулись, церковный хор во главе с огромным, волосатым, как леший, протодьяконом Порфирием грянул «Богородице, дево, радуйся». От голоса Порфирия задрожали свечные язычки, все прихожане усердно закрестились, и Гришке показалось, что целую вечность они с Иринкой смотрели друг на друга, держась за тоненькую дешевую свечку. Слабый огонек бился между ними, освещая худое лицо Иринки, отражаясь в ее глазах, прямо, пристально смотрящих на Гришку, и он коснулся ее пальцев, и она не отдернула руки и слабо, осторожно, но все-таки улыбнулась ему, и теперь уже у Гришки не было никаких сомнений: эта улыбка, настоящая, без притворства и боязни, улыбка Иринки – только для него.

Иринка опомнилась первой и потянула задрожавшую в ее пальцах свечу на себя.

– Джа… – шепнула она чуть слышно, движением подбородка указав Гришке на двери церкви. – Джа… Ман-гав…[32]

Он кивнул – счастливый, ошалевший от неожиданной радости. Круто повернулся на каблуках и, забыв перекреститься, пошел к дверям. Служба кончалась, и Гришка еще рассчитывал посмотреть, как Иринка пойдет из церкви.

В церковном дворике цвел шиповник, клонила к земле ветви созревающая калина, свистели зяблики. Стоя за высокой дверью, Гришка видел, как мимо него проходит из церкви народ и как все семейство Картошек движется к ограде, оживленно, словно и не со службы вышли, беседуя о каких-то делах. Иринка шла последней, но, к изумлению Гришки, даже не подняла ресниц.

Его словно холодной водой окатили. Гришка отчаянно досадовал на себя за то, что не окликнул ее, не присвистнул хотя бы, когда Иринка проходила мимо: может, она его не заметила или решила, что ушел… Кляня себя, он вышел из-за двери – и в этот миг Иринка, прикрывающая за собой резную калитку церковной ограды, подняла взгляд, в упор посмотрела на него. Вздохнула. Закрыла глаза, словно от внезапной боли, и снова улыбнулась. И улыбка эта была такой горькой, так старящей ее, что у Гришки защемило сердце. Иринка давно ушла, а он все не двигался и смотрел на то место, где она только что стояла, а горло сжимала острая судорога.

«Господи, ну что делать? Господи, ну что?!» – в который раз Гришка задавал себе этот вопрос, быстро идя вниз по Гончарной в сторону Земляного вала. Здравый смысл настаивал на том, что пора прекратить это бесполезное ухажерство, грозящее закончиться бог весть чем. За себя Гришка не особенно боялся, но подвести под монастырь Иринку – легче зарезаться! А в душе он знал, знал наверняка: не отступится от нее, не сможет. Особенно теперь, поймав эту боязливую улыбку, прикоснувшись к холодным, вздрагивающим пальцам, увидев вплотную тонкое, как у Богородицы, освещенное грошовой свечкой лицо с живой, глубокой, грустной чернотой глаз. Как он уйдет, как оставит ее? И кому? Этим упырям Картошкам, этому дурню Федьке, до сих пор не понимающему, какое сокровище получил? Да не будет же этого, не будет никогда! Вот только… делать-то что? Дети у нее… А у него – Анютка, будь она неладна. Прилипла, как коровья лепешка, теперь до старости не оторвешь. И что она в нем нашла только? Такой же, как все цыгане, таракан тараканом, не лучше и не хуже, так нет – виснет на шее хомутом!

Стоило Гришке подумать о жене, как она и появилась в двух шагах. Гришка даже вздрогнул, увидев знакомое голубое платье и плюшевую накидку. Не замечая его, глядя себе под ноги, на выщербленный тротуар, Анютка быстро шла по улице чуть впереди него. Гришка вспомнил о том, что оставил жену утром в постели, сонную и явно не собиравшуюся продирать глаза. Стало быть, он за порог, а она следом? И торопится куда-то так, словно пятки горят. Изрядно изумленный и заинтересованный, он автоматически свернул вслед за Анюткой в тихий, пустой Гончарный переулок. Лица жены он не видел и лишь по ее походке и по тому, как она теребила в руках маленький черный ридикюль, понимал, что она или взволнована, или напугана чем-то. Никакой родни в этой части города, Гришка знал точно, у Анютки не проживало. Может, любовника завела? Почему-то эта мысль восторга у него не вызвала. Идя вслед за Анюткой по кривому узкому переулку, он не знал, как ему поступить: то ли окликнуть ее, то ли проследить, в какой из домов она войдет, то ли подождать, пока выйдет, и уже тогда подступиться с вопросами, то ли вовсе ничего не спрашивать, а идти дальше куда шел…

Когда Анютка вдруг остановилась перед низеньким, деревянным, скособочившимся домиком, быстро взошла, почти взбежала по крыльцу и схватилась за ручку двери, Гришка еще ничего не решил. И, понимая, что через минуту будет уже поздно, позвал:

– Аня!

Она застыла. Опустила руку, лежавшую на дверной ручке. Медленно обернулась. Выражение ее лица было таким же, как полчаса назад в церкви у Иринки. Такими же растерянными были глаза, такая же бледность залила скулы, так же задрожали губы. Гришка увидел, что жена смертельно испугана, и прыгнул к ней сразу через две ступеньки крыльца.

– Ты что здесь делаешь? – он старался, чтобы голос звучал грозно, но мешало искреннее любопытство. – У тебя что – мужик здесь?

– Что ты, бог с тобой, что ты… – прошептала она, закрывая глаза. Лицо Анютки стало серым.

Гришка невольно протянул ей руку, и она оперлась на нее с такой неловкостью и облегчением, что сразу было видно – не прикидывается. И, подняв глаза, Гришка вдруг увидел прибитую над дверью дощечку с кривоватой надписью: «Повивальная бабка Анисья Федосеенкова».

С минуту они молчали. Редкие прохожие с удивлением поглядывали на красивую и хорошо одетую даму, опирающуюся на руку разбойничьего вида молодого цыгана, смотрящего на нее нехорошими глазами. Нехорошими – потому что Гришка мало-помалу начал понимать.

– Это что же ты, паскуда, задумала? – тихо выговорил он, сжимая руку Анютки и кивая на вывеску. – Ты зачем сюда явилась? И… и в какой уже раз?

Анютка поморщилась от боли, попыталась было высвободить руку, но Гришка стиснул ее сильнее. Сквозь зубы спросил:

– На вычистку пришла, сука? Отвечай!

– Оставь меня, Гриша, – не открывая глаз, хрипло попросила она. – Оставь, какая тебе разница…

– Чего?! – сорвавшись, рявкнул он на весь переулок, не замечая, что из москательной лавки и из булочной напротив выглядывают заинтересованные физиономии. – Оставить тебя здесь? Потрошиться? Да ты ума решилась?! Лучше я тебя своими руками задушу! Говори, который раз ты сюда, шалава, бегаешь?

Анютка молчала. И Гришка разжал пальцы, увидев, как из-под ее опущенных ресниц бегут слезы. Впервые он видел жену плачущей, и от испуга у него похолодела спина.

– Господи, Анька… да ты чего? – оглядываясь, пробормотал он. – Не реви… Не реви, говорят тебе, люди кругом! Ну, пошли, пошли скорее отсюда… Вот дура-то, и чего воет… Что я тебе сделаю, бестолковая? Ну, пошли, пошли, пошли… Да не пугайся, домой поедем.

К его облегчению, Анютка не сопротивлялась. Бледная, заплаканная, не вытирающая слез, она покорно шла за Гришкой по направлению к Земляному валу. Там Гришка остановил извозчика, коротко приказал: «В Грузины», подсадил в пролетку жену и вскочил сам. Всю дорогу они молчали. Гришка смотрел в сторону, на проплывающие мимо дома, Анютка вытирала платком глаза, тихо, косясь на спину извозчика, сморкалась. Гришка видел, как она прячет от него под ридикюлем дрожащие руки, и, когда пролетка уже въезжала на Садовую, не выдержал. Снял с колен жены сумочку, взял в ладонь ее холодные, мокрые от слез пальцы, слегка сжал их. Анютка, не поднимая ресниц, ответила ему слабым пожатием.

В Большом доме все еще спали, только на кухне грохотала сковородками кухарка. Гришка и Анютка как можно тише поднялись по лестнице в свою комнату, и Анютка сразу, в чем была, легла на неубранную постель.

– Извини, Гриша… Нехорошо мне.

– Принести, может, чего? Воды хочешь? – спросил он, но жена молча покачала головой, и Гришка, подойдя, сел рядом. – Ну… Давай рассказывай, что стряслось.

Анютка вздохнула. Медленно, морщась, вытащила из узла волос несколько шпилек, с облегчением вздохнула, встряхнув рукой светлые, спутанные пряди, и обреченно сказала:

– Да, Гриша, да. Я тебе расскажу. Все равно наболтают… И скоро заметно будет.

– Ты тяжелая, – уточнил он. Анютка кивнула. – Давно?

– Два месяца.

– Как это? – нахмурился Гришка. – Это… это что же?

– Ну да, – горько улыбнулась она, и снова Гришка подумал об улыбке Иринки в церковной ограде. – Так и есть. Это не твоя выделка.

– А чья? – автоматически спросил он.

Анютка сглотнула. Выговорила:

– Князя Давида Ираклиевича Дадешкелиани. – И, внезапно упав лицом в подушку, зарыдала так, что Гришке потребовалось все мужество, чтобы не спастись немедленно бегством. В ход были пущены все средства: и увещевания, и вода из кувшина, и угроза немедленно выкинуть ее, несмотря на беременность, в окно, и клятва созвать баб, и обещание полнейшей неприкосновенности, – и все равно унялась дрожащая и икающая Анютка лишь через несколько минут, когда Гришке казалось, что он уже близок к кондрашке.

– На вычистку-то зачем собралась? – едва сумел спросить он.

Анютка смотрела на него мокрыми, красными глазами, почему-то улыбалась, но от этой улыбки у него мороз продирал по спине.

– Спрашиваешь?.. А что бы я твоим цыганам сказала? А что бы я тебе сказала?

– Ну, с цыганами разберемся. Говори, что от меня.

– Но как же…

– Да вот так. А после видно будет. – Гришка встал с кровати, прошелся по комнате. В спину ему Анютка сказала:

– Ты не волнуйся, я уйду. К тетке уйду, Данае Тихоновне. Проживу.

– Как проживешь-то? Что делать будешь? – невесело усмехнулся Гришка. – Ты ж – Анна Снежная!

– Была Анна Снежная, да вышла вся. – Анютка поджала под себя ноги, скорчилась, словно от озноба. Тихим, неживым голосом сказала: – И чего я только с ним не поехала?..

– Может, плохо звал?

– Нет… что ты… Он влюбился насмерть, на коленях стоял. Смех сказать, даже жениться обещал. Это князь-то! Почти как у твоей матери… А я… испугалась чего-то, курица.

– И впрямь курица, – со вздохом сказал Гришка. – Да ты не вой, может, вернется князь-то.

– Ай, брось… – отмахнулась Анютка.

Гришка промолчал, потому что сам в возвращение князя верил слабо. Снова сел рядом с женой, опустил голову. Чуть погодя спросил:

– Скажи… а от меня ты сколь разов чистилась?

Анютка молчала. Гришка напрасно всматривался в ее мокрое, усталое лицо с закрытыми глазами. Поняв наконец, что ответа не будет, все же спросил:

– Ну, зачем, дура?

– Сам дурак, – отворачиваясь, сказала она. – Я тебе и так не нужна была. А если бы еще ходила, как корова, на сносях, ты бы на меня вовсе не глянул. Любила я тебя, Гришенька… Без памяти любила. Никто мне не нужен был, даже дети. Только ты. Бог над нами пошутил, Гришенька… Не бойся, больше уж на тебя вешаться не стану. Как скажешь, так и будет. Хочешь – Анной Снежной останусь, хочешь – в шалавины горничные вернусь. Мне все едино.

Он молчал. Ходики на стене вкрадчиво отсчитывали время, солнце остановилось прямо в окне, заполнив комнату радостным золотистым сиянием, из нижней комнаты донеслись детские голоса. Гришка долго еще сидел не двигаясь, глядя на то, как солнечный луч крадется по полу, через потертый половик, к его сапогам. А когда он поднял глаза, оказалось, что жена спит, по-детски подсунув под щеку руку.

Гришка встал. Укрыл Анютку шалью и, как можно тише ступая по скрипучим половицам, пошел к двери.

* * *

В кабаке на окраине губернского города Калуги четвертый день шел кутеж с цыганами. Гуляли проезжие люди, поначалу представившиеся купцами, но мало-помалу из их разговоров выяснилось, что вовсе они не торговые люди, а двое московских банковских служащих, сбежавшие из родного заведения с огромной суммой. Гуляли пьяно, страшно, безоглядно, горстями швыряя ассигнации цыганкам, с часу на час ожидая ареста, то и дело выгоняя мальчишку полового на улицу, под дождь:

– Иди-ка взгляни, малой, не едут курьерские?

– Никак нет-с, Петр Никитич! – по-военному докладывал мальчишка, возвращаясь.

Петр Никитич, сидящий за столом в обнимку с цыганом из кабацкого хора, в разорванной до пупа рубахе, опухший от беспробудного пьянства, взъерошенный и красный, протягивал половому червонец:

– Возьми за труды. Ну, чавалы, коль еще не забрали нас – давайте «Мороз будет»! До рубля гуляем, до последнего грошика, все едино пропадать! Эй! Давайте! Матреша, пой, тыщи не пожалеем! Гуляй, душа острожная!

Темная, некрасивая, с огромным носом и мужскими, почти сросшимися бровями Матреша низко заводила: «Ай, дождь будет, ай, мороз будет…»

– Пой, Кузька! Пой, собачий сын! Вытягивай, ну! – требовал «купец», со всей силы хлопая по спине сидящего рядом Кузьму с гитарой.

Тот улыбался в ответ, с готовностью ударял по струнам, пристраивался вторым голосом к Матрене. Глядя на то, как гулящий кассир жмурится, вытирает слезы и бьет себя кулаками в волосатую грудь в разрыве рубахи, тоскливо думал: и когда все это кончится? Уже третью ночь никто из цыган толком не спал: удавалось лишь подремать час-другой, когда пьяные гости сами падали головами на стол в коротком угарном забытьи. Кузьма за это время ни разу не был дома и сейчас беспокойно думал: как там Данка? Не хуже ли ей? Совсем расхворалась в последние дни, даже петь в кабак не приходит. А может, и не хочет. Ну какая ей здесь радость после Питера? Мученье одно… Хмельных купцов да проезжих офицеров ублажать, да вот это разгулявшееся чудо казенное. Еще и слава богу, что она на все это не смотрит. А он и один заработать сможет, господа вон так деньгами и сыплют, словно у них эти червонцы в руках горят. Знамо дело, не жалко, коли не свои…

Едва успели довести до «Где моя девочка ночевать будет?», как Петр Никитич сполз по плечу Кузьмы на стол, уронил голову прямо в лужу разлитого вина и захрапел с клекотом и фырканьем. Кузьма со всей осторожностью усадил гостя поудобнее, чтобы тот не свалился под стол, встал, прислонил гитару к стене, устало потянулся:

– Тьфу ты, пропасть, вся спина трещит…

– Чудные люди, право слово… – вполголоса сказал за спиной Кузьмы гитарист Федор, пожилой невысокий цыган с курчавыми усами. – Этакие деньжищи, смотреть страшно. До самой Польши доехать можно было бы, и полиция бы не догнала… А они в нашей грязи сидят и половым сотенные кидают! И ареста дожидаются, как второго пришествия! Не пойму, хоть режь, что в башке у людей? Вот ты, морэ, в Москве жил, – они что, все там такие?

Кузьма пожал плечами. Помолчав, спросил:

– Второй-то где?

– А шут его ведает… До ветра, может, вышел. Что-то, правда, давно не видно.

– Вот козьи морды… – Кузьма поморщился, встал. – Еще застудится спьяну-то, студено на дворе. Пойду сыщу.

– Посмотри, денег-то он там не растерял? – озабоченно крикнул ему вслед Федор. Кузьма, кивнув, шагнул за тяжелую, разбухшую дверь.

На дворе было холодно, ветрено. День клонился к вечеру, солнце садилось, и небо над городом было покрыто красными тревожными полосами. Незакрытая калитка хлопала на ветру. Кузьма вышел на крыльцо. Ежась от сквозняка, осмотрел темнеющий двор, позвал:

– Матвей Хрисанфыч! Эй! Голубь! Где ты?

Никто ему не ответил, но Кузьма продолжал звать, и после двух минут криков в дальнем углу двора зашевелилась бесформенная тень. Кузьма сбежал к крыльца, шлепая по лужам, перешел двор.

– Ну-у-у, Матвей Хрисанфыч… Ну, купеческое ли это дело – под забором валяться? Ну, вставай, вставай, барин, айда в кабак, согреешься… Да вставай же ты, чертов сын, наваляю сейчас по загривку! Эй!

– Ты кто? – промычал стоящий на четвереньках человек в измазанном донельзя летнем пальто. Его толстое бритое лицо было перепачкано рыжей глиной, свалявшиеся бакенбарды напоминали собачьи хвосты. – Кто, спрашиваю, докладай по форме…

– Кузька я, ваша милость, цыган из кабака. А вы бы встали да ножками, ножками… Вот отстудите всю жизненную радость, и жена через это сбежит – чего хорошего? – Кузьма, пыхтя, потащил вяло перебирающего ногами гостя к кабацкому крыльцу. – Ну, шевелись, шевелись, твое степенство, два шага осталось… Денежки-то не растеряли?

Они уже взобрались на крыльцо, и Кузьма подумывал о том, чтобы позвать на помощь кого-нибудь из цыган: тащить дальше тяжеленного «купца» было невмоготу. Но внезапно за спиной скрипнула и хлопнула калитка. Кузьма обернулся и увидел вбегающую на двор детскую фигурку.

– Дядя Кузьма, это ты? – послышался плачущий голосок.

Кузьма тут же бросил в глинистую лужу под крыльцом свою сопящую и плюющуюся ношу и побежал навстречу босой девочке, закутанной с головой в красную ковровую шаль.

– Дочка! Ты чего босиком? – Он подхватил Наташку на руки, прижал к себе, заглянул в зареванное личико. – Что стряслось?

– Дядя Кузьма, дядя Кузьма… – Наташка с новой силой залилась слезами. – Там ма-ама…

– Что?.. – внезапно севшим голосом спросил Кузьма. – Что с ней?

– Пла-чет… Идем к ней, дядя Кузьма, пожалуйста, пожалуйста!

В первую минуту Кузьма почувствовал невероятное облегчение: слава богу, жива. Но Наташка рыдала так отчаянно, с такой силой прижималась к его плечу, умоляя немедленно идти домой, что Кузьма понял: нужно действительно собираться. Не спуская с рук девочки, он перешагнул через валяющегося под крыльцом «купца», открыл дверь в кабак, крикнул:

– Я ухожу, гитару мою приберите! – и, не слушая полетевших ему в спину вопросов, быстро зашагал к калитке.

Грязная окраинная улочка была пуста: навстречу Кузьме не попалось ни одного человека. Вдоль разбитой дороги тянулись заполненные водой колеи, и ветер морщил их поверхность, разбивая отражения поникших вязов и ветел. На кресте маленькой церкви тоскливо орала ворона. Когда Кузьма подошел к стоящему в конце улицы низкому домику с одним освещенным окном, ворона снялась с места и, продолжая монотонно каркать, полетела в затуманенное поле. Последний красный луч погас на куполе церкви, и стало темно. Кузьма опустил на землю девочку, толкнул калитку, и навстречу ему с крыльца опрометью сбежал Мишка.

– Ой, слава богу! Я уж думал – не явишься!

– Чего сам не пришел за мной? – упрекнул его Кузьма. – Сестру босиком вместо себя погнал, молодец лихой!

– Нечего ей тут смотреть… – по-взрослому вздохнул Мишка, отходя в сторону и пропуская Кузьму в дом. И, войдя в освещенную горницу, Кузьма понял, что мальчишка прав.

Растрепанная Данка сидела на полу. Ее нерасчесанные волосы черной паклей висели по сторонам бледного лица, глаза были закрыты. Данка мерно раскачивалась из стороны в сторону и что-то бормотала. Время от времени на ее потрескавшихся губах появлялась улыбка, от которой Кузьму мороз продрал по спине. Повернувшись к напряженно дышащему ему в спину Мишке, он шепотом велел:

– Бери сестру – и бегите к соседям, к тете Катерине. Скажи ей – завтра приду за вами.

Мишка вылетел в сени. Кузьма на мгновение закрыл глаза, переводя дыхание. И – шагнул к Данке.

– Что ты? Что с тобой?

Она вздрогнула. Перестала качаться. Не открывая глаз, сказала:

– Поди прочь, ты пьян.

– Что ты… Мы работали как каторжные. – Кузьма сел рядом, взял ее холодную руку, которую Данка тут же вырвала. – Что с тобой? Детей до смерти перепугала…

– Не трогай меня! – Данка помолчала, вздохнула, и снова кривая улыбка появилась на ее губах. – Знаешь, я умру скоро. Я свою смерть видела.

– С ума сошла? – тихо спросил Кузьма. Данку и впрямь можно было принять за сумасшедшую – особенно когда она снова рассмеялась и одновременно из ее глаз брызнули слезы.

– Думаешь, вру? Думаешь, вру? Я… Я на двор вышла воды набрать, гляжу – прямо там, у калитки, где калина растет, – кружится… Цыганочка кружится, молоденькая совсем, волосы распущены, босая… И бусы на ней красные. Я к ней подхожу, спрашиваю: «Чья ты, девочка, к кому пришла?» А она оборачивается, смеется и дальше пляшет. Пригляделась – а это же я…

– Что?.. – Кузьма едва удержался от того, чтобы не перекреститься.

Данка смотрела на него в упор немигающими мокрыми глазами. Длинная прядь волос упала ей на лицо, прилипла к щеке, но Данка не убрала ее.

– Клянусь тебе… Это я была, только молодая, лет пятнадцати, когда еще при отце с матерью жила. Даже бусы такие же, как у меня были, и платье синее. Стою, смотрю сама на себя, от страха ноги к земле примерзли… А она покружилась, поплясала – и сгинула. Это смерть моя была, морэ…

Кузьма потрясенно смотрел на нее. Не зная, что сказать, обвел глазами комнату, взглянул на стол, где стояла початая бутылка вина и лежал опрокинутый стакан. Украдкой потянул носом воздух. Глядя на бутылку, спросил:

– Ты опять пила?

– Да… – согласилась Данка, закрывая лицо руками. – Потом, когда домой пришла… Испугалась очень.

– Сколько говорить – нельзя тебе! – Кузьма не сдержал резкости в голосе, и Данка, подняв голову, изумленно взглянула на него. – Доигралась – уже смерть мерещится…

В то же мгновение Данка бросилась на него – беззвучно, как выследившая мышь кошка. Кузьма едва успел отвернуться – рука со скрюченными пальцами полоснула воздух рядом с его щекой. Через минуту отчаянной борьбы он сумел схватить бешено вырывающуюся Данку за запястья, встряхнуть, крикнуть:

– Ошалела?! Уймись!

– Да чтоб ты сдох! Чтоб ты сгорел! Чтоб ты сгинул, сволочь проклятая! – кричала она, заливаясь слезами, скаля зубы ему в лицо. – Ты думаешь, я пьяная? Да ты ума лишился, кто ты такой, чтобы мне это говорить? Я – Дарья Степная, я – артистка, меня вся Москва знает, весь Питер, а ты кто?! Кто ты, вшивота? Ты сам пьянь беспросыпная, скотина запойная, зачем ты мне сдался? Пусти меня! Пусти! Скажи – звала я тебя? Хоть раз в жизни звала я тебя? Зачем ты меня сюда приволок, в дыру эту? Подыхать? Да хоть бы ты околел без попа, сволочь, как я тебя ненавижу, ка-а-ак… Казимир, Казимир, да забери же ты меня отсюда! Да возьми же ты меня, Казими-ир…