[1] При взгляде на хор можно было заметить, что по крайней мере половина молодых солисток – дочери хоревода, такие же темнолицые, широкоскулые и узкоглазые. Жена Митро Елена Степановна, красивая, еще не старая цыганка с полным добродушным лицом, сидела в центре. Она считалась одним из лучших альтов хора, и от ее густого голоса дрожали свечи на столиках. А старые москвичи помнили еще время, когда Елена Степановна была Илонкой, девчонкой, похищенной Митро из табора венгерских цыган, лучшей плясуньей Москвы, под ноги которой летели ассигнации, кольца и броши.

Митро взял гитару на отлет, быстро, по-молодому обернулся к залу. Сдержанно улыбнулся на аплодисменты, вежливым жестом попросил тишины и коротко объявил:

– Господа – Настя!

Зал взорвался новой бешеной волной аплодисментов. Они усилились втрое, когда на эстраду не спеша поднялась женщина в черном платье.

Звезда хора не была молода: ей уже исполнилось тридцать восемь лет. Прекрасно сохранившаяся фигура Насти казалась еще стройнее в строгом платье с узким лифом, выгодно оттенявшим смуглое лицо певицы. К корсажу платья была приколота бледная роза. В высокой, с вороненым отливом прическе Насти блестел бриллиантовый гребень. Длинные изумрудные серьги бросали россыпи искр на спокойное строгое лицо, при взгляде на которое сразу становилось ясно, как ослепительно хороша была в юные годы примадонна хора. Тонкие брови, внимательный и грустный взор темных глаз, изящные скулы, прямой нос, строгий рисунок губ, бархотка с алмазной капелькой на длинной шее. В полумраке эстрады почти незаметны были два неровных шрама, пересекающие левую щеку Насти. Только эти шрамы да скрытая горечь улыбки портили великолепную красоту артистки-цыганки.

Настя молча стояла у края эстрады, ожидая, пока улягутся аплодисменты. Дождавшись полной тишины, она обернулась к хору, и из заднего ряда вышел со скрипкой ее старший сын, которому недавно исполнился двадцать один год. Это был высокий парень с резковатыми чертами, похожий на мать лишь спокойным взглядом темных, чуть раскосых глаз. Он встал за спиной Насти. Слева подошел Митро с гитарой. Певучий звук скрипки в тишине оторвался от смычка и поплыл в зал. Осторожно, словно боясь нарушить течение грустной мелодии, мягким перебором вступила гитара. Настя взяла дыхание; усталым, «сломанным», как писали в газетах, движением положила руку на грудь.


Рука судьбы чертит неясный след…
Твое лицо я вижу вновь так близко.
И веет вновь дыханьем прошлых лет
Передо мной лежащая записка.
Не надо встреч, не надо продолжать!
Не нужно слов – прошу тебя, не стоит.
А если вновь от боли сердце ноет,
Заставь его забыть и замолчать…

Тишина в зале стояла мертвая. Ни за одним столиком не стучали приборы, не звенели, соприкасаясь, бокалы, не слышались разговоры. Даже ловкие половые застыли, кто у столика, кто у буфета, со своими салфетками и подносами, да никто и не обращался к ним. Сам хозяин, Осетров, старик с седой, аккуратно подстриженной бородой и безразличными глазами, вышел из-за буфетной стойки и, заложив большие пальцы рук за проймы шелкового жилета, слушал. Лицо певицы оставалось спокойным и серьезным, ресницы ее были опущены. Чистый голос без малейшего усилия уносился на самые отчаянные верхи и падал оттуда на низкие, почти басовые регистры. И только к концу романса Настя подняла ресницы, и в зале увидели, как влажно блестят ее глаза. Голос рванулся к потолку, зазвенел с тоской, с болью.

За одним из столиков истерически всхлипнула женщина. Какой-то молодой человек, отодвинув стул, поспешно вышел из зала. Закончив романс, Настя дождалась последней горькой ноты скрипки, опустила голову. И подняла взгляд, лишь когда зал взорвался бурей.

– Настя! Ура, Настя! Несравненная! Божественная! Чаровница! – кричали восхищенные слушатели.

Певица, сдержанно улыбаясь, раскланялась. Несколько поклонников подошли было с цветами, но их оттеснил сутулый человек лет сорока в измятом гороховом сюртуке с брюзгливо изогнутым ртом и проплешиной в седых вьющихся волосах.

– А, Владислав Чеславыч, добрый вечер! – с улыбкой поприветствовала его Настя. – Что-то давно вас видно не было, не хворали?

– Дела, Настасья Яковлевна, все дела… Издательство требует рукопись, день-деньской корплю над бумажками… Пришел к вам с великой просьбой. Вот, не откажетесь ли взглянуть?

Настя приняла свернутый лист бумаги, взглянула на мужчину вопросительно. Тот пояснил:

– Текст нового романса. Окажите милость, взгляните на досуге. Если пустяк и пошлость – так и скажите, я ваш старый поклонник и не обижусь. А если, чем черт не шутит, не совсем дурно, то…

– У вас совсем дурно не бывает. – Настя улыбнулась, пряча бумагу в рукав. – Непременно взгляну завтра и Митро покажу. Он на вас до сих пор за «Сломанную розу» не намолится, второй сезон на бис поет.

Митро, следивший за разговором, сделал сестре чуть заметный знак: долго беседовать во время выступлений не полагалось. Настя, извинившись, отошла от края эстрады и села в первом ряду, вместе с солистками. Хор запел веселую «По улице мостовой». Владислав Чеславович вернулся к столику в дальнем углу, за которым дожидался, нетерпеливо вертя в пальцах вилку, юноша-брюнет с болезненным худым лицом.

– Приняла?! – выпалил он, едва Владислав Чеславович уселся за стол.

– Разумеется, – усмехнулся тот. – Только не обольщайся, друг мой. Настасья Яковлевна с первого взгляда поймет, что текст романса – не мой. Как бы мне еще не пришлось виниться перед ней за обман… Но ты не беспокойся, романс более чем сносный. Если Настя согласится принять его к исполнению, ты загремишь на всю Москву. Лично меня смущает лишь строчка «И бешеный разлом испорченной души». Прямо-таки разит декадентством, причем пошленьким, а поэзия романса требует…

– Какая все же непостижимая женщина, Заволоцкий, не правда ли? – торопливо перебил его молодой человек, устремив взгляд на сидящую среди цыганок Настю. – Я понимаю, почему по ней до сих пор сходят с ума. От нее так и веет загадкой, тайной древних степей, беззвездными ночами…

– Это Брюсов вас всех испортил, – со вкусом отпивая из бокала портвейн, убежденно сказал Заволоцкий. – Все эти степные тайны и беззвездные ночи – досужая выдумка наших символистов. «Сливаются бледные тени, видения ночи беззвездной, и молча над сумрачной бездной качаются наши колени…» Тьфу! Я чуть не умер, когда прочел, а ведь это было пять лет назад! То, что печатается сейчас, еще хуже.

– «Наши ступени»… Ступени, а не колени, не ерничайте! – обиженно поправил молодой человек, но Заволоцкий лишь отмахнулся и мечтательно произнес:

– А вот поверь мне, Костя, что жизнь этой цыганки достойна того, чтобы ее описывали Пушкин, Тургенев, Толстой… Молодой Толстой, разумеется, а не нынешний слабоумец с его насквозь фальшивым «Воскресением»… И не спорь! Вы по молодости еще не способны этого понять, а вот погоди, улягутся щенячьи восторги перед яснополянским старцем, вот тогда и…

– Вы хотели рассказать о Настасье Яковлевне, – робко напомнил Костя.

– А? Да… Видел бы ты ее в молодые годы, мой милый! Я знавал ее шестнадцатилетней, и по ней еще тогда сходила с ума вся Москва! Некий князь даже, потеряв голову, звал под венец, но судьба решила иначе. Настя сбежала в табор за женихом.

– Ее муж – таборный цыган?! – поразился юноша. – Вот никогда не поверил бы!

– Бывший… Бывший муж, мой милый. Кстати, история с мужем – тоже сплошная неясность. – Заволоцкий задумался. – Илью ведь я тоже имел честь знать. Колоритнейший был образец, признаться, вылитый Князь тьмы! Совершенно таборная душа, лошадник, кажется, даже конокрад, невесть каким ветром занесенный в хор… Но пел, кромешник этакий, божественно! В своем роде не хуже самой Насти, редкой красоты тенор, почти итальянской школы бельканто, московские ценители просто разум теряли! Настя тоже не устояла. Да-с. Роковая была любовь и несчастная…

– Он посмел ее бросить?!

– Ну-у, не знаю, кто там кого бросил. Они прожили вместе семнадцать лет, кочевали с табором, жили понемножку в разных российских губерниях, а лет шесть назад снова объявились в Златоглавой. С выводком детей, разумеется. А потом что-то произошло, и вот вам пожалуйста – Настасья Яковлевна осталась со всеми детьми в Москве, в хоре, а Илью как ветром сдуло. И уже сколько времени о нем ни слуху ни духу.

– Что-то произошло… – задумчиво повторил Костя. – Странно это, право. Неужели он нашел женщину лучше? Трудно поверить.

– Мне тоже, но… Вообще, очень туманная история. Цыгане, я думаю, что-то знают, но этот народ не любит выносить сор из избы. Я имел нахальство несколько раз заговаривать с Настасьей Яковлевной о ее супруге – и был очень вежливо, даже с почтением, поставлен на место… Знаешь, то лето было для хора просто роковым! Вообрази – сначала пропали старшие дети Митро!

– Дмитрия Трофимыча? Хоревода? Этого седого?

– Оттого, говорят, и поседел… У него ведь была дочь приемная, чудо-плясунья семнадцати лет, и родной сын годом моложе. Так вот в один вечер оба пропали. Скандал был страшный, у парня осталась брошенной невеста… Никто ничего не понимал, искали долго, но без пользы. Митро, бедный, сразу сдал… Сын ведь у него был один, осталось восемь дочерей, вон – сидят в шалях… Дальше – больше. Через какое-то время Настя с мужем уезжают из Москвы. А через полгода Настя возвращается – со всеми детьми, но без мужа! И опять никто ничего не знает! Настя тут же берет первые партии хора, поет «Записку», «Розы в хрустале» и снова становится звездой. И заметь, даже эти ужасные шрамы ей не помеха! Стоит запеть – и снова красавица, снова богиня…

– А откуда у нее шрамы?

– Печать таборной жизни… Я про эти отметины много слышал, но все, по-моему, вранье. То ли Илья резанул ее из ревности, то ли разнимала она какую-то драку… Не знаю. Эта женщина полна загадок. Так что бросай свое декадентство с бешеными и испорченными душами и пиши роман об известнейшей московской певице. Если хочешь, я тебя ей представлю.

– О, это было бы чудесно! – вспыхнул Костя. – Но… если Настасья Яковлевна не была откровенна с вами, старинным другом, захочет ли она рассказать что-то мне?

– Разумеется, ничего не расскажет, – усмехнулся Заволоцкий. – Да тебе это и не надобно. Романтических подробностей ты великолепно навыдумываешь и сам. Вот ведь тоже парадокс – кто бы ни взялся писать о цыганах, все выходят африканские страсти, начиная с Пушкина и кончая этим, как бишь его… Пешковым? Впрочем, он теперь, кажется, Горький. Не поверишь, я читал его нашумевшего «Макара Чудру» и бранился, как извозчик в участке! А ведь нет на свете менее расположенного к романтизму народа, чем цыгане. Они, мой друг, весьма практичны, расчетливы, любят деньги и – земные люди до мозга костей.

– Но если это так… – медленно начал молодой человек.

– Тогда не о чем и писать, верно? – с улыбкой закончил Заволоцкий. – Возможно… Да, лишь одно я знавал исключение из этого корыстного племени – Настасья Яковлевна. Была и есть гордячка. Ручаюсь, с какой бы красоткой ни сбежал Илья, – он прогадал.

Хор на эстраде закончил выступление и встал. Цыган провожали аплодисментами, восторженными возгласами. Насте поднесли четыре корзины цветов, и она попросила полового отнести их в артистическую. У нее одной из всего хора была отдельная уборная, и Настя скрылась туда, вежливо, но твердо оставив толпу поклонников за дверью.

Оказавшись одна, примадонна хора аккуратно положила на спинку стула шаль, смахнула с лица выбившуюся из прически прядь волос, опустилась на табурет возле старого потускневшего зеркала. Долго сидела молча, склонив голову на руки и, казалось, задумавшись. В такой позе ее и застал вошедший Митро. Некоторое время он колебался, стоя в дверях и думая – не уйти ли, но в конце концов негромко окликнул:

– Настька…

– Ну? – не поворачивая головы, спросила она. Митро подошел, встал за спиной сестры. Помедлив, положил ладонь на ее локоть.

– Ну, что ты?

– Ничего, – помолчав, сказала Настя. – Знаешь ведь, не люблю эту «Записку» петь. И нот моих нет, и слова глупые.

– Глупые не глупые, а господам нравится… Там князь Сбежнев к тебе просится.

– Сергей Александрович?! – Настя обернулась с улыбкой. С груди ее, отколовшись, упала на пол бриллиантовая брошь, но Настя не заметила этого, и украшение поднял Митро.

– А почему он сюда приехал? Поди скажи, пусть на Живодерку к нам едет, я сейчас на извозчика – и домой, там и поговорим… Бог мой, я его полгода не видала!

– Я ему говорил, но он торопится, кажется. Ну, что – примешь?

– Спрашиваешь еще! Зови скорее!

Митро вышел. Настя торопливо повернулась к зеркалу, но успела лишь поправить волосы и водворить на место брошь. Дверь, скрипнув, открылась снова, и в уборную, слегка прихрамывая, вошел князь Сбежнев.

Князю в эту зиму сравнялось пятьдесят пять, но возраст, казалось, не коснулся стройной и подтянутой фигуры героя Крымской войны. В черных гладких волосах князя было мало седины, выбелившей лишь виски, и только возле чуть сощуренных глаз прибавилось морщин. Войдя, он смущенно, как мальчик, остановился у порога. Настя с улыбкой встала навстречу, протянула обе руки.

– Сергей Александрович, ну, здравствуйте, здравствуйте, князь вы мой прекрасный! Где же пропадали так долго? Ну, как Петербург, как дела ваши министерские?

– Петербург стоит на своих болотах, дела – лучше не надо, – улыбнулся князь, но улыбка эта была грустной, и Настя участливо опустила пальцы на рукав его сюртука. Князь бережно взял ее руку, поцеловал запястье.

– Девочка, я сейчас сидел в зале, слушал тебя. Это какое-то волшебство! Ты совершенно не меняешься, ma chйre. Видит бог, как будто вчера я слушал тебя в доме графов Ворониных… Помнишь?

– Помню. Двадцать два года прошло… Может, и пора уж бросить вспоминать?

Настя сказала это полушутливо, но князь покачал головой:

– Бог с тобой… Это самые лучшие мгновения моей молодости. И захочу забыть – не сумею.

Настя улыбнулась. Спохватившись, указала князю на стул возле стола. За стеной в зале снова запела скрипка. Вслушиваясь в веселую мелодию и перебирая изумрудный браслет на запястье, Настя спросила:

– Митро сказал, вы спешите? И в гости к нам на Живодерку ехать отказались… А могли бы по старой памяти!

– И могу, и хочу. Но… – князь вынул из жилетного кармана мелодично зазвонивший брегет. – Через час я должен быть на вокзале.

– В Петербург возвращаетесь? Правду говорят, что вас помощником министра назначают? И что миссия какая-то в Париже?

– Бог мой, откуда эти сведения? – князь рассмеялся, но было видно, что он немало изумлен. – Похоже, в таборе ты все-таки выучилась гадать.

– И по сей день не умею. Так, слух прошел… Сами знаете, Москва – деревня, ничего не скроешь, а у нас на Живодерке всякие люди бывают. Теперь, наверное, совсем не скоро в Москве будете?

– Собственно, поэтому я и приехал к тебе.

Настя подняла глаза от браслета, пристально взглянула на Сбежнева.

– Настенька, эти слухи верны. Моя карьера сейчас находится на взлете, и от предложения, сделанного министром, я не вижу смысла отказываться. Ты права, теперь ездить в Москву так часто, как прежде, я не смогу. А если придется отбыть в Париж, мы вовсе расстанемся надолго. И поэтому…

Князь, прервавшись на полуслове, вынул из кармана и положил на потрескавшуюся столешницу футляр из черного бархата. Настя, не прикасаясь к круглой коробочке, вопросительно смотрела на князя. Тот, помедлив, открыл футляр сам, и из его глубины тускло сверкнула голубая капелька бриллианта. Князь вынул кольцо и положил его на стол рядом с футляром.

– Настя, я прошу тебя стать моей женой.

Настя закрыла глаза. Слабо, словно через силу улыбнувшись, спросила:

– Снова, Сергей Александрович?

– Да, я рискую. Итак?..

Настя встала, медленно отошла к темному окну, на котором свет лампы и капли дождя рисовали картины. Мутные, расплывчатые картины из далекого прошлого. Шестнадцатилетняя девочка-цыганка из хора в Грузинах. Гордый князь, покоренный ее красотой и голосом. Сорок тысяч – выкуп в хор за невесту, сговор с отцом, подготовка к свадьбе… Как давно это было!

– Нет… Нет. Не могу я, Сергей Александрович.

– Но отчего? – Князь встал, подошел к Насте. Встал за ее спиной, не решаясь обнять. Настя сама взяла его за руку, прижалась к ней губами. Тихо сказала:

– Боже… Сергей Александрович, дорогой вы мой, да сами-то подумайте, что с вашей карьерой после этого станется! У помощника министра – жена из цыганского хора! Над вами весь Петербург потешаться будет!

– Я вырву все языки! – взорвался князь.

– И министру тоже? – серьезно спросила Настя, и Сбежнев невольно улыбнулся.

– Ну… для России это было бы невосполнимой утратой… Что ж, в мои годы карьера – не главное удовольствие. С радостью брошу чиновный Петербург и вернусь в луковые грядки родного Веретенникова. Кстати, ты умеешь варить вишневое варенье? Нет? Ну так и быть, стану варить сам. Помнится, Арефьевна меня учила, может, не все позабыл…

– Не шутите, Сергей Александрович. – Настя выпустила руку князя, прошлась по уборной. – А о детях моих вы помните? Их ведь пятеро, а женаты только Гришка и Петя. Что, я всю свою ораву вам на шею посажу?

– Настя, но ведь мальчики уже взрослые…

– Какие они взрослые? Ваньке одиннадцатый пошел…

Князь сделал несколько шагов по комнате, остановился у окна. Стоя спиной к Насте, вполголоса сказал:

– Позволь мне все-таки не считать это окончательным отказом. Я не тороплю тебя. Я еще буду в Москве ближе к лету, тогда и поговорим. Ты подумаешь обо всем и, может быть…

– Хорошо… Хорошо. Подумаю, – отрывисто, не глядя на Сбежнева, сказала Настя. – И, пожалуйста… оставьте меня сейчас. Не сердитесь.

Князь поднялся, молча вышел. На столе осталось лежать кольцо с голубым бриллиантом. Настя бездумно катала его пальцами по столешнице. За этим занятием ее и застал заглянувший в комнату Митро.

– Настька, а чего это Сбежнев мимо меня, как ураган, пронесся? Вы о чем говорили? Это что такое?

Митро подошел к столу, взял из рук Насти кольцо, посмотрел на свет камень, присвистнул. Утвердительно сказал:

– Опять замуж звал.

– Да.

– А ты?

Настя не ответила. Митро швырнул кольцо на стол, в сердцах бросил:

– Ну что за дура, боже праведный!

– Оставь… – поморщившись, сказала Настя, но хоревод не унимался:

– Дурой всю жизнь была и дурой помрешь! Ты хоть бы подумала, как дальше жить придется! Мальчишки твои переженятся, кому ты нужна будешь? Кто к тебе лучше Сбежнева посватается? Императора всероссийского, что ли, дожидаешься? Или Илью, этого поганца таборного?!

– Хватит.

– Чего «хватит»? Чего «хватит»?! – схватился за голову Митро. – Это ты детям своим ври, что он по делам уехал, да бабам нашим глупыми выдумками рты затыкай! А я, слава богу, не слепой и не дурак! Он от тебя с молодой сбежал, от шестерых детей сбежал, болтается где-то по Бессарабии, а ты тут в монашки готовишься! Ну, давай, давай, пхэнори,[2] закапывай себя в могилу! И из-за кого?! Он подошвы твоей не стоит, я это всю жизнь говорил! Хоть бы гордость какую поимела, дура ты кромешная, не то…

Настя вдруг резко встала, и Митро осекся на полуслове.

– Не смей! – отчеканила она. – Клянусь, еще слово про Илью – в тот же день уеду из Москвы. Сам будешь «Записку» петь.

– Да я же…

– Не твое это дело. Не твое, запомни.

– Я знаю… Знаю. – Митро подошел, взял сестру за руку, покаянно сжал ее пальцы. – Ну, Настька… Ну, не буду больше. Я ведь для тебя лучше хочу…

– Оставь Илью в покое, слышишь? – Настя, не глядя на брата, высвободила руку. – Я сама его отпустила тогда, сама – ясно тебе? И ни ты, ни кто другой судить его не будет, пока я жива. А насчет того, что с молодой ушел… Чья бы корова мычала!

– Это ты про что? – вскинулся Митро.

– А про то. Знаю я, откуда ты по утрам приходишь. Это ты Илоне рассказывай, что у Деруновых в карты играешь, а она пусть притворяется, что верит… Кобель старый. Внуков полный мешок, а все к девкам шляешься.

– А тебе-то что? Я, слава богу, десять человек детей поднял и в люди вывел! На чужих людей не бросал! И жене на шею не оставлял!

– Мы с Ильей тоже всех вывели, – сердито сказала Настя. – Вспомни, когда Илья ушел, Гришка уже жениться собирался. И это ты врешь, что они у меня на шее сидят. Смотри, Гришка с женой больше меня в хор приносят! Смотри, Петька жену взял – прелесть, а не плясунья, пол под ногами горит! Смотри, что Илюшка с Ефимом на гитарах выделывают! Да это не они у меня, а я у них на шее сижу!

– Ну-у, хватила… – Митро снова взял в руки кольцо с голубым камнем, повертел в пальцах, вздохнул: – И почему мне никто брульянтов не дарит, а? Ладно, больше уж орать не буду. А про Сбежнева – подумай. Как следует подумай. Другого-то раза, может, и не будет.

Настя не ответила. Митро пошел к двери. Уже с порога обернулся, жестко сказал:

– Ты ведь знаешь, где Илья твой. И душу положу, что вернись он сейчас, – на шею ему кинешься.

– Ничего я не знаю, – холодно, не глядя на брата, сказала Настя. – Поди прочь.

Выругавшись, Митро пнул дверь, шагнул было за порог, но сестра окликнула его:

– Подожди, постой, послушай… А ты… Ты сам разве не знаешь, с кем он?

– Не знаю и знать не хочу! – рявкнул Митро так, что задрожали стекла. И захлопнул за собой дверь.


Домой, на Живодерку, цыгане вернулись под утро. Еще не светало, купола церкви Великомученика Георгия смутно темнели на фоне ночного неба, но Настя, войдя в свою комнату, не стала зажигать лампы. С нижнего этажа, из залы, некоторое время еще доносились сонные голоса цыган, но вскоре смолкли и они, и в доме наступила тишина. Настя, не раздеваясь, села за стол. Не спеша открыла деревянный, выложенный бархатом футляр с гитарой, вынула маленькую, с изящным тонким грифом «краснощековку», положила ее на колено. Чуть коснувшись струн, вполголоса напела по-цыгански:


Тумэ, ромалэ, тумэ, добрые люди…
Пожалейте вы годы мои…

Это была песня Ильи. Он всегда пел ее со старшей дочерью, с их слепой Дашкой, которая теперь тоже бог ведает где…

Настя закрыла глаза. Привычно вызвала в памяти темное, некрасивое лицо мужа, жесткие черты, черные, чуть раскосые, диковатые глаза с голубыми белками. Двадцать два года прошло с того осеннего дня, когда брат и сестра Смоляковы, Илья и Варька, впервые появились в московском хоре – пахнущие дымом, дикие, настороженные, готовые в любую минуту послать все к черту и уехать обратно в табор… Почему, за что она полюбила Илью – таборного цыгана, конокрада, лошадника, так непохожего на тех, кто до сих пор окружал ее? Почему пошла за ним девчонкой, не оглядываясь, не боясь ничего, бросив Москву, славу, поклонников, жениха-князя? Почему терпела всю тяжесть таборной жизни, почему не пожалела красоты, кинувшись однажды разнимать драку между цыганами-конокрадами и мужиками, закрыв собой мужа и получив эти борозды, изуродовавшие лицо? Почему никогда ни о чем ни на минуту не пожалела? Что такое оказалось в том некрасивом, молчаливом парне с сумрачным взглядом из-под сросшихся бровей? Может, он взял ее голосом – своим хватающим за душу, невероятной красоты голосом, какого Настя не слышала больше ни у кого? Может, тем, что Илья любил ее и как мог берег от тяжести кочевой жизни, старался не обидеть, ни разу не поднял на нее руки? Другие женщины… Да, у Ильи они были. Но и с этим Настя смогла смириться, чувствуя в глубине души, что Илья никогда не оставит свою семью. Она знала это… и ошиблась.