– С ума посходили, голоштанники?! Конец света – это когда гром гремит и небо пополам разваливается, а оттуда ангелы с серафимами высыпаются и сам Господь на них сверху падает со своим престолом золотым в обнимку! А это что? Так, снежок с неба... Скоро кончится.
   – Где же скоро-то, пхури, [43]а? – уныло спрашивали цыгане. – Апрель на носу, а все по сугробам на Конной прыгаем... Так ведь и июль наступит...
   – А наступит – значит, такое на вас, жуликов, наказанье божье наслано! И на меня, старую дуру, с вами вместе! Вам что – есть нечего? Или водку всю в городе выпили? Нет?! Ну, так допивайте, пока можно, и Бога не гневите! Будет вам весна вскорости... На той неделе ростеплеет. Истинную правду говорю, драгоценные, – позолотите ручку!
   Цыгане грохнули хохотом и до самого вечера вспоминали Стехино гадание. Но то ли старая цыганка знала какие-то древние приметы, то ли просто удачно попала со своим пророчеством – через пять дней снежные тучи уползли за Днепр, выглянуло теплое, яркое солнце, и по городу побежали ручьи. Потемнели и просели, словно обмятое тесто, сугробы на улицах и площадях, загомонили в голых, влажных ветвях деревьев птицы, в прозрачном синем небе без конца орали, носясь над крестами церквей, вороны, на реках и речушках, пересекающих город, вспух серый лед, через неделю он треснул, и по черной весенней воде поплыли величественные льдины. Не успел закончиться ледоход, а косогоры уже чернели протаявшей землей, из которой на глазах лезла молодая трава и желтые пупырышки мать-и-мачехи. Цыгане бродили по городу с шальными глазами, без шапок, в распахнутых кожухах, подставляя грудь свежему ветру, растирали в пальцах набухшие почки верб и берез, втягивали носами влажный, теплый воздух и, встречаясь друг с другом, улыбались и мечтательно обещали: «Скоро, морэ... Вот уже скоро...»
   Тронуться с места должны были сразу же, как в степи вылезет трава: лошадям нужен был подножный корм. Солнце стояло в небе, не заслоняясь ни одним облачком, вторую неделю, упругие зеленые стебли и листья росли как на дрожжах, выбираясь из-под заборов, камней и куч мусора, деревья покрылись золотисто-зеленой дымкой. И в один из вечеров дед Корча вышел из дома на крыльцо, посмотрел на небо, на землю, на толпу цыган, молча стоящих во дворе, и, пряча в бороде улыбку, сказал:
   – Что ж, ромалэ... Будем трогать помаленьку. Завтра собираемся, а послезавтра – с богом, в дорогу. Да хозяевам заплатить не забудьте, черти, не то другой зимой не впустят!
   Когда дед закончил свою речь, цыгане заорали от восторга так, что из соседних домов повыскакивали их русские обитатели, уверенные, что в таборе начинается очередной скандал. Но цыгане уже мчались по своим дворам, истошными воплями призывая жен:
   – Эй, Глашка! Симка! Нюшка, дура! Живо узлы вяжите, бесталанные! Послезавтра едем!
   На другой день цыганская улица кипела. Во всех дворах полоскались вывешенные на веревках для уничтожения зимнего духа одеяла, на крыше жарились подушки и перины. Женщины носились по дворам с посудой, начищая медные сковородки, оттирая закопченные в печи котлы, всюду шла стирка, уборка перед отъездом, проветривание и сборы. Мужчины сидели по сараям, проверяя упряжь, осматривая кибитки: почти в каждом дворе стояла, задрав оглобли, как руки к небу, старая колымага, под которой озабоченно копошились отец семейства с сыновьями. Застоявшиеся в конюшнях лошади чувствовали радостную суету людей, призывно ржали, молотили копытами в стойла, угрожая разнести их в щепки. Повсюду бегали дети – голоногие, в грязи до колен, с перьями от подушек и ранними цветами в волосах. Жители Смоленска, проходя через бурлящую, как вода в котле, улицу, поглядывали через заборы на цыган и добродушно посмеивались:
   – Оживели, черти копченые... Вон как по дворам гоняют! Как чуть пригреет – так им уже и не сидится, вот ведь кровь бродяжья... Завтра ни одного цыгана в округе не останется!
   На этот раз обыватели ошибались: один цыган все-таки готовился остаться и посему с утра сидел на поленнице в своем дворе злой как черт. Всю зиму Илья готовился к тому, что им с женой придется куковать в Смоленске до Настиных родов, всю зиму втихомолку надеялся, что Настя родит пораньше и они все-таки уедут вместе с остальными, один из всех радовался тому, что весна задерживается, но... Вот уже весь табор собирает кибитки, чистит лошадей и вяжет узлы, а он сидит, как ворона, на этих сырых бревнах и ждет невесть чего. И с чего это Настьке не рожается?.. Пузо уже такое, что в дверь насилу проходит, три шага сделает – садится отдыхать и дышит, будто бревна ворочала, а все никак... Как назло, проклятая, делает! Завтра все уедут, а он что будет здесь делать? По Конной в одиночку скакать? На Настькин живот смотреть да часы считать? А вдруг она вовсе раньше лета не управится? Тогда что?! Догоняй потом табор, ищи его бог весть где... Вот послал Бог наказание!
   На двор, тяжело ступая, едва видная под ворохом разноцветных тряпок, вышла Настя. Илья, прикрыв ладонью глаза от бьющего в них солнца, с неприязнью смотрел на то, как жена с облегчением бросает одеяла на траву и, с трудом наклоняясь, поднимает их одно за другим и развешивает на веревке. Закончив, жена отошла к корыту, стоящему на табуретке у крыльца, и принялась тереть в воде замоченное белье, то и дело переводя дух и вытирая пот со лба.
   – Настька! Заняться тебе нечем больше? Чего мучаешься? Приспичило...
   – А кто делать-то будет, Илья? – хрипло спросила Настя. – Набралось ведь вон сколько...
   – Ну и что? Вся весна впереди! Другие уезжают завтра, вот бабы и рвутся на части, а тебе чего? Сиди, плюй по сторонам!
   Илья не хотел обижать жену, да и злиться на нее было не за что, но в его голосе против воли прозвучал упрек, и Настя, бросив белье, медленно пошла к нему через двор. Илья ждал ее, глядя в землю, понимал, что лучше всего ему сейчас уйти прочь со двора, чтоб не вышло греха, но почему-то продолжал сидеть. И, когда тень Насти упала на его сапоги, он не поднял головы.
   – Илья, не изводись ты так, прошу тебя... Это же со дня на день случиться может! Может, уже завтра. Или сегодня даже! Я честное слово тебе даю...
   – Слушай, молчи лучше! – не стерпев, взорвался он. – Завтра, сегодня! Дай бог хоть к Пасхе в бричку тебя запихать да с места тронуться!
   – Илья, да до Пасхи еще месяц почти...
   – То-то и оно! Слушай, врала ты мне, что ли? Ну, скажи – врала? До последнего тянуть собралась, чертова кукла?
   – Илья...
   – Двадцать второй год Илья! – Он вскочил и пошел к воротам. От калитки обернулся, крикнул: – Вот клянусь, не родишь через неделю – один уеду!
   Калитка яростно хлопнула, и Настя осталась во дворе одна. Она неловко, тяжело присела на поленницу, где только что сидел муж, вздохнула, зажмурилась, сердито смахнула выбежавшую на щеку слезу. Посидела еще немного, горько улыбаясь и прислушиваясь к нестройному гомону женских и детских голосов за соседним забором, затем встала и, на ходу потирая поясницу, пошла к корыту у крыльца.
   Со двора Илья вышел без всякой цели и, лишь пройдя несколько переулков, обнаружил, что ноги сами собой привычно несут его к Конному рынку. Он замедлил было шаг, но идти, кроме Конной, ему было все равно некуда, а возвращаться домой, после того что наговорил Насте, – стыдно. Илья невесело усмехнулся, подумав, что с таким собачьим настроением лучше всего идти собирать долги. Но в этом городе ему никто не был должен, даже Ермолай вернул последние пять рублей за рыжую кобылу (выторговал все-таки, клоп приставучий, всю зиму кровь пил...), и стучащая в висках злость пропадала зря.
   – Илья! Смоляков! Боже мой, вот это удача!
   Услышав свое имя, Илья остановился и поднял глаза. И тут же улыбнулся: еще хмуровато, но приветливо:
   – А, ваши благородия... Дня доброго! Я вам по какой надобности?
   – По делу, Илья, – серьезно сказал Николай Атамановский, красивый молодой человек, армейский капитан в отставке, глава большого обедневшего дворянского семейства, которое после смерти матери целиком повисло на его плечах. Его младший брат, двенадцатилетний мальчик в гимназической форме, ничего не сказал и лишь смотрел на Илью полным преклонения взглядом темно-карих глаз с длинными, как у девушки, ресницами. Илья был хорошо знаком с обоими братьями, поскольку из всех прежних богатств у Атамановских остался лишь известный в городе и окрестностях конный завод. Лошадей у них было немного, но лошади эти были хорошими, настоящей, непорченой породы, а по поводу белой, как снег, орловской трехлетки Заремы Илья говорил с нескрываемой завистью:
   «Эх, ваша милость, Николай Дмитрич, кабы я слово не дал, – только бы вы Зарему и видели!»
   Николай смеялся, ничуть не обижаясь:
   «Очень тебя хорошо, мой друг, понимаю. За Зарему я бы и сам на каторгу пошел».
   К старшему Атамановскому Илья, да и другие цыгане, относились с искренним уважением: тот был страстным лошадником, умел не хуже барышников с Конного рынка осмотреть коня, вычислить его силу, характер, выносливость и долготу дыхания, безошибочно назвать возраст, найти умело скрытые изъяны и определить цену, с которой не было смысла спорить.
   «За-ради бога, Николай Дмитрич, не ходите вы хоть по субботам в ряды! – полусерьезно упрашивали его цыгане. – Вы же нам всю коммерцию ломаете, все вас наперебой кличут лошадь облатошить, а нам куда деваться? Дети ведь, кормить надо!»
   «Так давайте делить рынок, дьяволы! – хохотал Атамановский. – Если прогорю с лошадиным делом – пойду в барышники, все-таки хлеба кусок! Илья, возьмешь меня в табор?»
   «Одного или с семейством? – деловито уточнял Илья. – В мой шатер все, поди, не влезете, и бричку новую, опять же, прикупать надо будет... Ежели вы со своим шарабаном – так возьму, приезжайте по весне...»
   В цыганские дома Атамановский захаживал запросто, да и цыгане постоянно крутились в его конюшнях, где для них всегда находилась работа. Чаще всех там бывал Илья, который был готов вместе с хозяином часами сидеть под брюхом очередного приобретения и до сипа в горле спорить по поводу бабок, жабок и зубов. Последний же месяц он и вовсе оказывался у Атамановских почти каждый день, поскольку те, всю зиму копившие деньги, вот-вот должны были купить у своей варшавской родни какого-то необыкновенного племенного жеребца по имени Шамиль.
   – Ой, ваша милость, Шамиля, что ли, привезли? – Илья тут же забыл о домашних неурядицах и жадно заглянул в глаза Атамановского. – Ух, как же я пропустил-то... Вот, ей-богу, на один день вас оставить нельзя! Могли бы, между прочим, и спосылать за мной! Обещали ведь, грех вам!
   – Илья, ну как тебе не стыдно? – рассмеялся Атамановский. – Ты же видишь, мы с Петькой сами идем за тобой, безо всякого посыла! По городу уже носятся слухи, что цыгане уезжают, это правда?
   – Истинная... Только я-то остаюсь пока... баба все не опростается никак. – Илья снова потемнел, и Атамановский ободряюще хлопнул его по спине:
   – Не переживай. По семейному опыту знаю, что в интересном положении дамы годами не ходят. Скоро пустишься опять в свое кочевье. Только вот по поводу Шамиля...
   Вскоре они втроем шагали вниз по улице, братья наперебой рассказывали, Илья слушал. По словам Атамановских, Шамиль прибыл поездом из Варшавы два дня назад, по дороге основательно размолотил копытами вагон, сначала долго не хотел идти по сходням на перрон, потом с диким ржанием помчался, расшвыряв сопровождающих, по платформе, поднял страшную панику, и его поймали уже на городской площади объединенными силами вокзальных служителей, дворников и людей Николая Дмитриевича.
   – Норовистый, значит... – задумчиво поскреб затылок Илья.
   – Хуже сатаны! Всю ночь буянил в конюшне! Да это бы еще полбеды... Горе-то в том, что он к себе третий день никого не подпускает! Филька собирался засыпать овса в ясли, так еле успел выскочить! Шамиль ему чуть не откусил полколенки, а лягнуть все-таки умудрился, слава богу, скользом... Мужики напрочь отказываются к нему входить! Так и стоит голодный третьи сутки, изгрыз всю солому! Вчера я попробовал сам, так... – Атамановский не договорил, сердито махнув рукой, но Илья понял, что хозяину повезло не больше, чем его людям.
   – Ну а я-то вам что поделаю? – лениво спросил Илья, поглядывая в сторону. – Коли и вы сами не сумели, так продавайте. А по-хорошему – на что вам его объезжать? Пускайте в табун, он вам кобылиц все лето крыть будет, племя красивое пойдет. Только силы тратить на неука такого... Я ведь тоже не Господь Бог, покалечит меня ваш Шамиль, кто семью кормить будет?
   – Не кокетничай, Илья, – сердито сказал Атамановский. – Все знают, ты такое делаешь с лошадьми, что другим не под силу. И потом...
   – Илья, ну ты же конокрад! – вдруг восхищенно выпалил младший брат Атамановского, до сих пор не вмешивающийся в разговор. Илья усмехнулся, а старший Атамановский укоризненно протянул:
   – Пе-етька... Договоришься, что Илья с нами здороваться перестанет!
   – Да оставьте, ваша милость... – проворчал страшно довольный про себя Илья. – Прав Петр Дмитрич. Жаль, что был конокрад, да вышел весь.
   – Да ведь тебя совсем дикие кони к себе подпускают! Если и у тебя... Ну, вот что, Илья, – вдруг решительно перебил сам себя Атамановский. – Если ты обуздаешь мне Шамиля, – плачу десять рублей.
   – Двадцать пять, ваша милость.
   – Ну, знаешь... – поперхнулся Николай Дмитрич. – Аппетит у тебя, однако, цыган...
   – У меня, кроме аппетита, семья есть.
   – И бог с тобой, двадцать пять! По рукам?
   – Ну, по рукам... Ведите – гляну, что там у вас за сатана завелась.
   «Сатана» переминался с ноги на ногу в загоне. Это был рослый, сильный, великолепного крепкого сложения жеребец довольно редкой для орловской породы золотисто-рыжей масти. Когда Илья в сопровождении братьев Атамановских подошел к забору, отгораживающему загон, несколько мужиков, стоящих у калитки, поклонились и отошли в сторону.
   – Да-а... – глубоко вздохнув, протянул Илья. И несколько минут стоял неподвижно, сцепив руки на пояснице и глядя сощуренными глазами на великолепного золотого жеребца. Тот косился неприязненно, помахивал ушами, но ни одного лишнего движения не делал. Казалось, человек и конь осторожно присматриваются друг к другу, пытаясь вычислить возможные взаимные неприятности.
   – Ну что, Илья? – не выдержал наконец младший Атамановский.
   – Да ничего, – не отрывая глаз от Шамиля, отрывисто бросил тот. – Знаете что, Николай Дмитрич? Не надо мне денег. Вы его не мучьте, пускайте на племя – и все. Зарема с ума сойдет от счастья, ежели вы ей такого прынца в стойло запустите.
   – Ты боишься, Илья?
   – Не боюсь. Животину жалко. Они иногда, ежели их обломать, от одной гордости подохнуть могут всем назло. У вас так ни выезда, ни племени не будет, и деньги потеряете.
   – А ежели не обламывать, Илья? – осторожно спросил Николай Дмитриевич. – Ну, есть же у тебя слово петушиное...
   – Ай... – недовольно отмахнулся Илья. – Дураки наши врут, а вы слушаете.
   Он сделал несколько шагов к загону (Шамиль коротко, тревожно всхрапнул, но не тронулся с места), замер и еще минуту стоял, глядя то себе под ноги, то на простирающуюся за загоном, нежно зеленеющую степь. Затем коротко вздохнул и, раздвинув плечом мужиков, решительно шагнул за загородку.
   – Илья, подожди! Что ты, чертов сын! – испуганно бросился за ним Атамановский. – Оберни хоть колени, он тебя сожрет! Да нагайку возьми!
   – Осади назад, ваша милость! – не оборачиваясь, рыкнул Илья, и Николай Дмитриевич невольно отшатнулся. – Бог не выдаст, жеребец не съест! Без нагайки как-нибудь...
   – Шамиль его убьет, – убежденно сказал Петька. – Nicolas, отзови Илью назад, это же ужас что такое будет!
   Старший Атамановский молча отмахнулся. Мужики, стоящие кучкой, настороженно загудели. Шамиль стоял у загородки как вкопанный, похожий на отлитую из золота статую, но темно-фиолетовый, влажный глаз внимательно смотрел на идущего к нему Илью. Тот приближался неспешным спокойным шагом – и не остановился даже тогда, когда Шамиль, зло заржав, отбежал в сторону.
   – Илья, ступай назад! – дружно заорали оба Атамановские. – Возвращайся!
   Ни конь, ни цыган даже ухом не повели. Илья подошел к Шамилю вплотную и протянул руку. Тот шарахнулся, ударив копытами по воздуху. Илья остановился. Подождал, пока Шамиль перестанет всхрапывать и прижимать к голове уши, и снова пошел вперед. На этот раз жеребец брыкаться не стал – лишь сердито прянул в сторону, пренебрежительно мотнув красивой головой.
   – Ну, не балуй, золотенький, – ласково сказал Илья. – Самый ты мой красивый, самый ясный мой... Вот какой у нас жеребчик завелся! Что характер есть – это хорошо, очень даже... Без характера ни коня хорошего, ни человека путевого не бывает. Иди ко мне. Ну... Ну... Иди, ма-а-аленький... А смотри, что у меня есть!
   Шамиль недоверчиво посмотрел. И с видом невероятной брезгливости, чуть ли не морщась по-человечески, снял губами с ладони Ильи затасканный, полуобсосанный, весь в табачной крошке кусок сахара. Зрители за загородкой разрядились единым восторженным вздохом. И ни они, ни сам Шамиль не поймали тот миг, когда Илья, словно подхваченный резким ветром, взвился на спину жеребца. Короткая тишина – и бешеный, пронзительный чертенячий визг оскорбленного Шамиля, который вскинулся на дыбы, задрал передние копыта, тут же припал на них, брыкнул задними, пошел вкось, присаживаясь и намереваясь опрокинуться на спину, чтобы раздавить непрошеного седока. Илья тут же свесился набок, собираясь переместиться под брюхо, но Шамиль передумал падать, снова поднялся на дыбы, заржал, ударил копытами в землю и сорвался с места.
   – Понес... Понес! – взволнованно закричал Атамановский, прыгая в толпе взбудораженных мужиков и размахивая фуражкой, как мальчишка. – Илья держится!
   – Но в поле Шамиль его непременно сбросит! – Петька проворной белкой взбирался на липу у калитки. Усевшись в развилке, он вытянул шею и закричал: – Боже мой! Кажется, еще сидит!
   – Вот дьявол... – нервно рассмеялся Николай. – Одно слово – цыган!
   Мужики облепили загородку, как вороны, оживленно переговариваясь и размахивая руками в степь, но конь со всадником давно исчезли из виду. Атамановский, задрав голову, кричал:
   – Петька! Ты там видишь их?
   – Вижу... Вижу... Нет, уже не вижу! Улетели! – Некоторое время Петька всматривался в пустую степь, загородив глаза от солнца щитком ладони, а затем вполголоса растерянно спросил: – Да ты, наверное, знаешь, что Илья бросил конокрадство?
   Старший брат ничего не ответил и лишь ожесточенно принялся тереть подбородок. Прошло около получаса. Мужики возле ограды уже не галдели, а стояли недвижными идолами, меланхолично глядя в степь. Атамановский мерил шагами загон, время от времени коротко поглядывая в ту сторону, куда умчались Шамиль с Ильей, хмурился, но молчал. Его младший брат так же молча сидел в развилке липы. И внезапно весь двор, казалось, зазвенел от его вопля:
   – Скаче-е-ет! Скаче-е-ет!
   – Кто скачет?! – подскочил к дереву Николай Дмитриевич. – Шамиль? Один?!
   – Нет! Илья верхом! Возвращаются!
   – Ф-фу-у... – шумно, не скрывая облегчения, выдохнул Атамановский. И, растолкав мужиков, побежал по полю навстречу идущему неспешной рысью золотому жеребцу. Илья, издали заметив бегущего, хлопнул ладонью по крупу Шамиля, и тот прибавил ходу, переходя в галоп.
   – Ну, что ж вы навстречь рысите, Николай Дмитрич? Мы с Шамилькой и сами подъедем, не гордые...
   – Илья! Черт! Ну, как ты?! Мы чуть не умерли со страху! Что ж ты, нечистый, без седла, без узды даже... Он ведь убить тебя мог! Ну нет, больше я с тобой не связываюсь! Еще один такой раз – и со мной сделается удар!
   – Да бро-осьте, ваша милость... – Илья спрыгнул на землю, похлопал по спине Шамиля, начал любовно отирать рукавом его спину и бока, потемневшие от пота, не замечая собственной мокрой между лопатками рубахи. – Запарился, мой хороший, убегался... Расчудесная скотинка, Николай Дмитрич, второй раз в жизни на таком сижу!
   – А первый – на ком? – ревниво спросил Атамановский.
   – Да было дело давнее, в Орловской губернии... – Илья вздохнул, вспоминая своего чагравого, год назад подаренного Митро. – Да вы не тревожьтесь, Шамиль не хуже будет. Садитесь сами теперь покойно... Петр Дмитрич, да ну что ж вы целоваться-то, провоняете весь потом-то!
   Но спрыгнувший с дерева Петька так страстно кинулся обнимать Илью, что тот, смущенно улыбаясь, был вынужден ответить.
   – Боже мой, какие же вы, цыгане, молодцы! Илья, ты, верно, знаешь лошадиный язык?! Как ты это сделал?! Я, видит бог, ни разу в жизни такого не видал! Если бы мне только хоть раз...
   Но конца восторженной речи мальчика Илья не услышал: к загону летел всадник на гнедой кобыле, молотя босыми пятками в ее бока и истошно крича:
   – Смоляко! Смоляко-о! Илья!
   – Чего орешь? – Илья узнал сидящего на спине кобылы Ваську – десятилетнего внука Стехи. – Что стряслось? У нас?
   – Иди домой! Меня мамми [44]послала, сказала – скачи немедля... – Мальчишка съехал из седла на землю, упал, вскочил, зачастил: – Стеха послала! Велела – живо! Велела – найди где хочешь! Чтоб домой шел! Там твоя Настя...
   Дальше Илья не дослушал и без единого слова вскочил на гнедую. Мальчишка помчался следом, догнал, на ходу прыгнул в седло позади Ильи, гортанно гикнул, и кобыла карьером вынесла обоих из загона.
   – Илья, подожди! Деньги-то!.. – бросился было вслед Атамановский, но гнедая, вспугнув заполошно кудахтающий выводок кур, уже исчезла за углом, и стук копыт затих.
   Когда Илья с мальчишкой за спиной подлетели к дому, там уже стояла толпа цыган. Мужчины сидели на корточках под забором, дымили трубками, жевали табак, молчали. Молодые цыганки встревоженной кучкой стояли у крыльца, тут же вертелись дети. Увидев Илью, все разом зашумели, замахали руками:
   – Смоляко! Да где тебя носит?
   – Весь город обегали, Конную сверху донизу перерыли, всех перепугали!
   – Васька молодец – нашел!
   – Началось у Настьки? – хрипло, еще не переведя дыхания после скачки, спросил Илья. Не дожидаясь ответа, вспрыгнул на крыльцо, но в него вцепилось сразу несколько рук.
   – Ошалел? Куда?! Не кобыла, чай, рожает, баба!
   Опомнившись, Илья шумно выдохнул, отошел. Сел было на землю, но тут же вскочил снова.
   – А кто там с ней? Что говорят? Хорошо все, правильно?!
   – Стеха там, – ворчливо ответил кто-то из женщин. – Не бойся. Сиди, морэ, да жди. Даст Бог, все ладом будет. Да сядь ты, не вертись тут! Мешаешь только...
   Словно в подтверждение этих слов из дома на крыльцо, чудом не ударив Илью по лбу дверью, выбежала Стеха и закричала:
   – Еще воды принесите! Наташа, Фенька, сюда!
   Две молодые цыганки схватили ведра, висящие на заборе, и взапуски бросились к колодцу. Старшие невестки Стехи, уже немолодые, полные достоинства, не торопясь вошли в дом и плотно закрыли за собой дверь. Илья отошел к окну, замер, прислушиваясь, но из дома не доносилось ни стонов, ни криков: только невнятное бормотание женщин, топот босых ног по половицам и деревянный стук: кто-то открывал настежь все двери и ящики, чтобы роженице было легче. Илья сам не знал, сколько времени стоял так, и вздрогнул, когда сзади его тронули за плечо. Обернувшись, он увидел деда Корчу.
   – Парень, это ведь дело долгое. Не стой, иди сядь.
   Он послушался. Медленно подошел к поленнице, сел на бревна и закрыл глаза.
   Время шло. Теплый день сменился сумерками, очень быстро перешедшими в темноту, цыгане, устав ждать, разошлись по домам, кое-кто, уходя, сердито бурчал, что, мол, собирались завтра трогаться, а теперь что? – но дед Корча твердо сказал: «Пока Настя не управится – посидим». Илья не сумел даже поблагодарить старика. Радостное возбуждение первых минут закончилось, вместо него душу сосал нудный, изматывающий страх. Ему казалось, что уже прошло слишком много времени, что давно можно было не одного, а троих родить; пугало то, что Настя не кричала: Илья был уверен, что при родах все бабы орут благим матом. Впрочем, Ольга тоже мало кричала тогда, весной... Илья невольно зажмурился, вспоминая прошлогоднюю Масленицу, Москву, Живодерку, ясный, солнечный день, шумное веселье за окнами, рев гармони, запах жареного теста. Вся улица тогда плясала на улице, провожая Масленицу, а они с Варькой и Митро сидели на кухне дома Макарьевны и боялись дышать, слушая сдавленные, хриплые стоны из-за закрытой двери. Там рожала Ольга, жена Митро, восемь лет назад ушедшая от него к купцу Рябову, а после смерти купца вернувшаяся на Живодерку. Митро любил Ольгу: за эти годы он так и не женился, и у него даже не было ни одной серьезной связи. Когда Ольга, измученная, больная, на последнем месяце беременности, не решившись идти в Большой дом, пришла к Макарьевне, Митро был уверен, что все еще можно вернуть. Но ничего не получилось: законного мужа Ольга даже видеть не хотела, постоянно плакала о своем купце, собиралась после родов ехать к родне, в Тулу, и, скорее всего, уехала бы. Но роды были тяжелыми, начавшееся после появления на свет ребенка кровотечение так и не смогли остановить, и Ольга умерла. Новорожденную малышку на другой день забрала в Большой дом Марья Васильевна, мать Митро. С того дня прошло уже больше года, но Илья передернул плечами, вспомнив, как пахло в доме кровью, как плакали женщины и как дрожали плечи Митро, тяжело уронившего голову на столешницу, а Варька, сама зареванная, безуспешно пыталась успокоить его. От этих мыслей у Ильи перехватило дыхание, он вскочил с поленницы, взволнованно прошелся по темному двору, опасаясь глядеть на дом с ярко горящим окном, в котором не было видно ничего, кроме мелькающих теней. Господи, хоть бы Варька здесь была, в который раз со страхом и досадой подумал он, все бы спокойнее было... Распевает там, в Москве, свои романсы, а тут такое делается... И почему, почему Настька не кричит? Чем она там занимается? Почему проклятые бабы не выходят, хоть бы одна выбежала, рассказала бы, что там с Настькой, как она... Ничего толком сделать не умеют, хоть самому рожай... Илья еще раз прошел вдоль забора, чувствуя, что дрожит не только от напряжения, но и от озноба: весенние ночи были еще холодными. Потом подумал, что неизвестно, сколько еще времени придется так сидеть. Можно было, конечно, пойти переночевать к соседям, но Илья на это не решился, боясь, что, как только он уйдет, тут же все и случится. В конце концов он выдернул из поленницы несколько березовых обрубков и запалил костер. Сразу же, будто только этого и дожидаясь, из-за ската крыши выглянула луна, запуталась в кружевных от молодой листвы ветвях яблонь, и по двору поползли бледно-серые призрачные пятна. От лунного света Илье неожиданно стало спокойнее. Он придвинулся ближе к весело трещавшему огню, глубоко вздохнул, еще раз посмотрел на дом, на луну, на черный двор... и вдруг заснул – как в колодец провалился.