Чутурянам все это очень понравилось. Они с большой охотой обсаживали дорогу, и рыли колодцы, и возили на повозках гравий из дальних каменоломен, да только ходить на станцию они продолжали по той же старой тропинке. Даже, казалось, ходить туда они стали чаще и охотнее, чем прежде, и тогда сельские власти призадумались: а с чего это их так потянуло туда?
   Выяснять все это начали прямо, без обиняков, как и полагается в нашем открытом и честном мире. Некоторое время всех направляющихся в Памынтены или возвращающихся оттуда расспрашивали, за какими это делами они тащатся туда, но полученные ответы оказались совершенно непригодными для какой-либо классификации. Их было, этих причин, ровно столько, сколько было людей, да к тому же чутуряне, хоть и задумывались часто над своей жизнью, избегали говорить о своих делах. Они жили просто, зная, что никому нет дела до того, что у них там на душе творится. Властям важно только, чтобы они план выдавали да хлеб вывозили, остальное их не интересовало. А между тем этого остального было много, оно болело и жгло, и чутурянин, когда ему уже становилось невмоготу, собирался и шел в Памынтены.
   Постепенно паломничество в Памынтены охватило все степные деревушки. Таскались туда и стар и млад. Ездили на машинах, на мотоциклах, тряслись на телегах, а чаще всего плелись пешочком, напрямик, каждая деревня по своей тропинке. Они приходили и долго блуждали по базару, смотрели, как дымятся высокие трубы сахарного завода, заглядывали в учреждения, толкались в кооперативных магазинах, встречали и провожали поезда на вокзале и все это время присматривались, прислушивались к окружающей их жизни. Нужны были новости, нужно было выяснить, что будет завтpa. Крестьянин не может оставаться в полном неведении относительно своего будущего, и если он сегодня не знает, чем будут завтра заняты его руки, и что он получит за их труд, и что можно будет приобрести за то, что он получит, - если всего этого он не знает, то его жизнь сплошное мучение.
   В деревне ничего не выяснишь - там все зависит от погоды. Уродит поле дадут, не уродит - не дадут, а тут, в Памынтенах, все было иначе. Тут если не за целый год, то хоть за один месяц можно было быть спокойным, зная, что такого-то числа тебе будет получка, и вот степные плугари начали постепенно перебираться сюда, покидая обжитые их дедами и прадедами земли. Оставляли они свои деревушки как-то легко, без излишних переживаний. Не целовали на прощание стены отчих домов, не голосили, не брали на память горстки родной земли. Все происходило просто, обыденно, только, пожалуй, неожиданно. Вот он ходит, степной колхозник и вкалывает вовсю, и повинуется во всем бригадиру, и по вечерам уютно треплется с соседями, и отчитывает детей за плохую отметку, а на другой день чуть свет, погрузив в машину все добро и устроив там жену и ребятишек, выезжает со двора, забыв закрыть за собой калитку.
   Долго, и день и два, стоит та калитка открытой, с кипой просунутых почтальоном газет, а дни идут, почтальон все носит их, все сует меж досками, и только тогда деревня узнает, что человек продал дом и уехал. Уехал потому, что за десять лет работы на свиноферме у него не было ни одного выходного дня. Работал днем и ночью, летом и зимой, а когда раз в месяц навещал домашних, то и жена и дети чуждались его, потому что вместе с ним проникал в дом запах той фермы, на которой он трудился. Зарабатывал хорошо, и премиями его не обходили, и почету было много да только опостылело все. Десять лет он ждал - может, в семье свыкнутся, может, изменится что, десять лет он искал в одиночку какой-нибудь выход, но ничего не смог найти и уехал.
   Из Чутуры тоже многие переехали. Сама Нуца хоть и не собиралась никуда переезжать, она тем не менее восхищалась про себя теми, кто сумел все бросить и начать жизнь сначала. Она радовалась каждому новому домику, появившемуся у них в райцентре, и всякий раз, когда приходила в Памынтены, любила первым делом побродить по его рабочим окраинам, заваленным щебенкой и шлаком, подышать запахом свежеперемешанной глины, погадать по обличью строящихся домов, из каких деревушек перебрались они сюда. Она любила при случае завести разговор с переехавшей сюда крестьянкой, любила слушать схожие меж собой подробности переезда: как это было задумано, кому и за сколько продали дом, во что обошлась постройка нового, сколько денег у них было, а сколько и где пришлось подзанять.
   На этот раз, может, потому, что ушла из дому очень рано, забыв в спешке позавтракать, может, потому, что идти было трудно по свежей крутой пахоте, но добралась она до Памынтен усталой. Железнодорожный переезд, служивший границей райцентра, был закрыт. По ту и по эту сторону переезда собрались длинные вереницы машин, но пеших не задерживали - они обходили шлагбаум и шли своей дорогой. Нуца стала дожидаться, пока его не откроют. Во-первых, в районе она становилась такой послушной, что сама себя не узнавала, а во-вторых, ей хотелось посмотреть проходящий поезд.
   Прошел длинный товарняк. На платформах пушки, танки, прикрытые брезентом, и у каждой пушки, у каждого танка - молоденькие солдаты. Нуца вспомнила, что и у нее был когда-то свой солдатик, и вся горечь проводов, все радости встреч - все вспыхнуло в ней и стало легко и радостно. Потом шлагбаум поплыл вверх, а за переездом ее встретил запах свежей глины, и усталость, и человеческая мечта о новой жизни, выраженная сложенными друг на друга кирпичиками. Все это вместе захватило ее, и она долго бродила, сворачивая из переулка в переулок, пока не выбралась против своего ожидания на восточную окраину райцентра.
   Эту часть Памынтен она видела впервые и остановилась несколько озадаченная. С востока поселок замыкал длинный, ровный ряд аккуратных домиков с высокими заборами из спрессованного шлака. Во всю длину этих одинаковых заборов, похожих вместе на крепостную стену, тянулась узкая ленточка тротуара, тоже засыпанная шлаком. А за тротуаром - сразу поле, безликое, запущенное, какими поля становятся на окраинах маленьких городов. Огромное поле, как будто и вспаханное и засеянное, а вместе с тем ничего там не растет - одна полынь, да и та обглодана станционными козами.
   Для любого крестьянина вид запущенного поля - это чье-то непоправимое горе. Нуца стояла опечаленная, но вдруг откуда-то из-под этой обглоданной полыни выкатился пушистый шарик, за ним серая, полуодичавшая кошка, а за ней уже плелась длинная вереница кошачьей родни. Нуца удивилась - откуда они тут взялись, и только потом увидела среди этой полыни старика в выцветшей шляпе. С помощью двух молодух старик выкладывал стены маленького домика. Скорее это даже был не домик, а старомодная мазанка, каких не то что в Памынтенах, но и в деревнях давно уже никто не строил. Стены были выложены почти что в человеческий рост, и поражала скромность, бедность этой постройки: четыре стены, двери, два окошка по сторонам, прямо как на детских рисунках. И строили они его из самана, кирпича, сделанного из глины, перемешанной с соломой, и кирпич был в основном битый, купленный у кого-то за гроши. Как только кошка замяукала, они все трое вздрогнули, вернее, не то что вздрогнули, а как-то ссутулились, стараясь спрятаться за стенки своего домика. И как ни странно, даже не обернулись, чтобы посмотреть, к кому это кошки пристали и попрошайничают.
   Нуца всегда отличалась врожденным чувством уважения к обедневшей старине и теперь, смущенная тем, что помимо своей воли обеспокоила добрых людей, дабы они плохо о ней не подумали, крикнула издали:
   - Бог вам в помощь!
   И старик, и обе его помощницы оглянулись, но ничего не ответили. Через дорогу во всю длину этой шеренги белых домиков то тут, то там хлопотали во дворах хозяйки, и молодухи, видимо, решили, что Нуцыно пожелание относится к этим белым домикам. Но нет, Нуца стояла спиной к ним, она смотрела на старика, и через некоторое время старик, не оборачиваясь, поблагодарил вполголоса. Он стоял на железной бочке, служившей ему помостом, и Нуца, истолковав ответ на приветствие как приглашение, пошла к ним. Сказала издали, как бы косвенно оповещая о своем приходе:
   - Хочу посмотреть, как вы ее распланировали. Может, на тот год и мы начнем строиться.
   - Брысь! - прикрикнула на оголодавших кошек одна из молодух.
   Попетляв между старыми, обмазанными глиной ведрами и битым кирпичом, Нуца уселась на какой-то ящик перед самым домом, там, где со временем, возможно, хозяева посадят орех, и вырастет он красивым, и будет прохладно и хорошо здесь. Неожиданно для самой себя спросила:
   - А что, правда орех посадите?
   Каждый молдаванин что-нибудь да сажает перед своим домом. Кому что правится. Нуца, например, очень любила орех, и хоть росла перед ее домом сирень, она тем не менее каждую субботу приносила в дом ворох ореховых листьев, и все лето у них в доме царил острый, праздничный запах. Ей очень хотелось посоветовать этим людям посадить орех, но она не знала, как это сделать.
   Старик, бледный и худой, видимо, не ожидал ее прихода, и как только она села на старый ящик, он, подумав, бросил мазок. Затем вопросительно посмотрел на своих помощниц, как бы говоря им: ну вот, сами видите! Пришел человек, и что же мне делать? Не могу же я, в самом деле, не подойти, не поговорить с ним!
   Его помощницы, полные, скуластые девахи, молча сопели, занимаясь своим делом. Одна перетаскивала кирпичи с места на место, другая месила глину крепкими, мускулистыми ногами. Они, видимо, часто ссорились из-за излишней медлительности старика, из-за его слабости точить лясы то с одним, то с другим. Теперь он стоял растерянный и сам не знал, как ему быть: если подойти к Нуце - новый скандал, а класть дальше кирпичи было неудобно перед чужим человеком.
   Кошки осаждали так, что прямо сердце разрывалось от жалости.
   - Не обращайте внимания, - сказал старик. - Кыш, холера!! Этих лицемерок кормить не надо.
   - Да почему же?
   Спустившись с помоста, старик подошел к ней, молча, кивком поздоровался, сел рядом на пыльную землю, как садятся обычно только пастухи да самые что ни на есть беспросветные горемыки, которым уже терять нечего. Вздохнув, он поднял голову, стал всматриваться далеко в поле, точно ожидал увидеть там самое главное, что только было в этой жизни. Посмотрела туда и Нуца, но ничего там не было - только запущенное поле да небо. Глаза у старика были карие, и еще были они такие добрые и такие печальные, какие только в Молдавии и можно встретить. Он все смотрел бесцельно туда, в поле, - Нуце показалось, он что-то припоминает, но никак не может вспомнить, и, чтобы как-то помочь ему, она сказала:
   - О кошках вы что-то говорили.
   Старик опустил голову, теперь внимательно разглядывая пятачок земли под своими ногами. Разглядывал со странным упорством, пылинку за пылинкой, и Нуце вдруг показалось, что и в поле, и под ноги он смотрит из-за своей чрезвычайной стеснительности. Это редко встречается у людей такого возраста, разве что они уж совсем глупы. У старика лицо было крупное, мятое, но лоб был высокий, ясный, думающий. Нуцу все это заинтриговало:
   - Так почему же кошек не нужно кормить?
   Старик улыбнулся одними морщинами.
   - Если их еще и подкармливать, мыши нас совсем изведут.
   - Что, так много тут мышей?
   Старик удивился: мыслимое ли дело, чтобы она об этом даже и не слышала?! Похоже, до них еще не дошло. Оглянулся, не слышит ли их кто, и сказал как можно тише:
   - По ночам все это поле - одни серые твари... Ступить негде.
   Это зрелище показалось Нуце чистым кошмаром - она боялась мышей.
   - Да что вы говорите?! Откуда они взялись?
   - А увязались за нами. Мы згурицкие. И твари эти тоже згурицкие.
   - Что же они, поплелись за вами пешком от самой Згурицы? Да сколько той мышке топать, чтобы пройти столько верст!
   - Брысь! - прикрикнул старик на особо надоедавшую кошку, после чего сказал, улыбнувшись: - Они, милая женщина, не то что из Згурицы сюда, они, чего доброго, и на тот свет за нами подадутся...
   Нуцу вдруг пронял легкий озноб. Она поняла, что у старика, несомненно, не все дома. Пожалела, что завернула сюда, но глупость была уже сделана, и нужно было как-то закруглить этот разговор и при первом же удобном случае попрощаться.
   - Чердаки, наверно, были полны - вот мыши и развелись.
   - Да откуда в Згурице полные чердаки!
   - На каких же тогда харчах мыши у вас там расплодились?
   - А они пожирали квитанции со сданного хлеба. Перед засухой Згурица вывезла немыслимое количество хлеба, и в каждом доме квитанций было полно...
   - Господь с вами, станут мыши их есть!
   - Что ты, милая женщина! Это для них самое что ни на есть лакомство. Наши, кто был поумнее, попрятали квитанции в крынках, в глиняных горшках, а меня вот бог не надоумил, и приходится горе мыкать.
   - Что, у вас тоже квитанции поели?
   - Одна белая пыль от них осталась. А без квитанции, сами понимаете, что за жизнь! Сегодня проверка, и завтра проверка, и как только постучат в окошко, первым делом - квитанции покажи. - Он сделал еще одну попытку оторвать взгляд от земли.
   - Ну, сказали бы, так, мол, и так. Извините.
   - Милая, а кто поверит? Если у тебя нет на руках документа, ты все равно что желтый лист на воде: как захочется волне, так и закрутит.
   Старик посмотрел в поле, затем снова принялся разглядывать лежавшую под его ногами пыль, и Нуце вдруг показалось, что он просто прячет глаза, потому что так горько, так трудно ему вспоминать об этом. И скупые, мягкие жесты, которыми он искал нужные слова, и длинные паузы, и усталое неподвижное лицо - все это были отголоски того большого горя.
   - И все-таки живущему наказано жить.
   - А, какая там жизнь, - сказал старик. - Сидишь, бывало, по ночам и ждешь, когда придут и попросят квитанции.
   Старик вздохнул, и самый вздох его был странный, не до конца, точно занял он его у соседа, у которого был совершенно иной размер легких.
   - Да плюнули бы вы на все это! Мало ли у меня бумажек было да затерялось? Стала бы я из-за этого бросать дом и деревню и могилы своих близких! Дождались бы они от меня этого, как же!
   Старику вдруг не понравилось, что Нуца громким голосом такие слова произносит. Он быстро оглянулся, потом, чуть склонив голову набок и упрятав взгляд своих карих глаз куда-то внутрь себя, сказал:
   - Тише... Боюсь, что они и речь нашу разумеют.
   - Кто?
   - Да мыши.
   - Что же они, и тут не оставляют вас?!
   - Добрая вы женщина, я и не припомню, с каких пор не высыпаюсь! Так, иногда днем прикорну на часок-другой, а ночью ни боже мой. Эти мои дурехи сначала дрыхли как убитые, но потом я стал их будить, не ровен час загрызут. Теперь они сами уже научились караулить. Когда стало совсем невмоготу, продали дом, перебрались сюда, потому что худо-бедно, а тут район. Так что вы думаете? Увязались твари за нами. Одна полынь да шлак вокруг, а они как налетят, так эти бедные стены по ночам - ну живого места на них нету...
   - А что же эти ваши кошки?
   - Бегут как от чумы. А вы говорите - кормить. Да если их еще и кормить, мы тут совсем погибнем!
   Он снял с головы выцветшую шляпу, принялся сморщенной рукой приглаживать жидкие седые волосы, потом, сделав над собой невероятное усилие, высоко поднял голову и впервые посмотрел Нуце в глаза. К ее великому стыду, она не смогла выдержать его взгляда, вздрогнула, отвернулась, но было уже поздно. Закачалось, затуманилось все вокруг. Сильно, гулко, до тошноты забилось сердце, и Нуца вся как-то съежилась и, как всегда в трудные минуты, стала молиться про себя. В горле першило и жгло, и не хватало воздуха, а старик все сидел с непокрытой головой и смотрел на нее. И вот в эти-то тяжелые, трудные минуты какой-то древний инстинкт пришел к ней на помощь, прошептав: немедленно встань и уйди. И она послушно встала, сказав старику, что ей время идти, как бы не обиделись девушки, что заговорила их отца. Попрощалась, выбралась к тротуару и пошла вдоль длинной серой стенки. Она шла по узкому тротуару, шлак неприятно хрустел под ногами, но она все шла не оборачиваясь. Старалась на ходу успокоиться и все спрашивала себя: что же произошло, отчего подкашиваются ноги, точно она чудом только что выбралась из смертельной опасности?
   - Ну что, поговорили?
   Из-за какой-то калитки ехидно улыбнулось бабье лицо, и Нуца ничего не ответила, пошла дальше, но уже шла и чувствовала на себе чьи-то взгляды. Ей бы остановиться, передохнуть, оглянуться, но страх не давал, гнал дальше и дальше. Потом она все-таки нашла в себе силы, замедлив шаги, обернуться. И ахнула - во всю длину этого серого из шлака забора стояли выстроившиеся как на парад мещанки - в каждой калитке по одной голове. Они стояли - кто в белом, кто в синем, кто и вовсе без платочка, стояли, несколько раздосадованные окончанием спектакля, и Нуца вдруг сообразила, что все время, пока они говорили со стариком, эти женщины следили за ними. Ее затрясло от возмущения, она пошла все быстрее и быстрее, но шлаковым заборам, казалось, конца и края не будет. И вдруг в этом ряду выстроенных у калиток мещанок мелькнуло знакомое лицо. Вернее, лицо было ей незнакомо, но принадлежало к той категории ярких, добрых, привлекательных лиц, которые сразу поражают нас каким-то близким родством. Нуца механически замедлила шаг, потому что женщина, показавшаяся ей знакомой, не улыбалась. Она, печально глядя в сторону одинокой мазанки, сказала как бы про себя:
   - Бедные люди...
   - А что? - спросила Нуца.
   - Да ведь там, где они строятся, даже по планировке нет участков для застройки. Они так, сами по себе...
   Нуца наконец все поняла. Попрощалась с женщиной, показавшейся ей знакомой, пошла сначала медленно, неуверенно, затем все быстрее и быстрее, и так ей сильно, до боли захотелось сию же секунду добраться до Чутуры, войти в свой дом, прижать к себе своих кровинушек, успокоить их и обласкать, потому что человек слаб и беспомощен, а век их еще только начинается, и кто знает, каково им еще придется!
   Выбравшись на главную улицу райцентра, немного успокоившись она подумала, что будет просто глупо вернуться домой, так ничего и не повидав в районе. Таскаться по магазинам - у нее не было ни настроения, ни денег, и она пришла на вокзал. Двенадцатичасовой пассажирский поезд, видимо, только перед тем отправился - перрон был пуст, и, отдышавшись, Нуца села на длинную одинокую скамейку.
   Вдруг неожиданно впервые забилось под самым сердцем живое существо. Оно билось властно, тревожно, а она сидела, не шелохнувшись, сидела, низко, виновато опустив голову, и так ей было обидно - троих носила, и берегла, и рожала, и воспитывала, а теперь задурила и четвертого таскает черт знает по каким дорогам и думает о нем плохо, будто он ей уж и вовсе чужой. И не спит по ночам и мается, а все это, надо думать, с жиру.
   Небо прояснилось, и только далеко на западе, над тающей в голубой дымке далью, висели пушинки светлых туч. Эта сказочная даль ее вдруг заворожила, потому что, если внимательно присмотреться, там можно было заприметить и белые домики, и тоненькие шеи колоколен. Было что-то до боли родное в этой дали, и вместе с тем это был уже другой мир, которому и невдомек, что где-то есть такая станция - Памынтены, а на той станции перрон с одинокой скамейкой, и сидит на скамейке колхозница из Чутуры, а у той чутурянки много всяких неурядиц.
   "Господи, да мне той дали-то как раз и недоставало!"
   Увидев, на одно только мгновение, себя со стороны, улыбнулась, все поняла и успокоилась. О господи, подумала она, как велик и сложен мир, как высоко небо, как черны тучи и как, должно быть, одиноко и беспомощно выглядит оттуда, с того расстояния, сам человек. Вдруг ей показалось, что на один миг приостановилось все в мире. Все стало ярким, крупным, весомым, и это только для того, чтобы она получше разглядела, и поняла, и запомнила и эту даль, и тучи, и безлюдную деревушку вдали, и саму себя на одинокой скамейке. И Нуца честно, как на школьном уроке, впитала в себя это зрелище: отныне оно становилось ее тайной, ее богатством, ибо покой и простор этого мира были единственным, для чего рождались люди, единственным, ради чего стоило жить.
   У двери станционного буфета стояла молоденькая раскрасневшаяся девушка и, видать, впервые в жизни торговала мороженым. Она предлагала его слабым, застенчивым голосом. На перроне, кроме Нуцы, никого не было, и чутурянке вдруг стало неловко, что заставляет так долго упрашивать себя. Она не любила мороженое, вернее, она его никогда в жизни не пробовала, но слышала, что от него дети схватывают ангину, и всячески поносила это лакомство. Теперь решила сама попробовать. Поднялась со скамейки, купила пакетик, вернулась и села на свое место.
   Мороженое оказалось куда вкуснее, чем она думала. Это было первое лакомство, которое она делила со своим четвертым ребенком, а накормив его, Нуца уже стала думать о нем как о живом существе, которому надлежало родиться, получить свое имя и прожить долгую жизнь.
   Крестины на славу
   Мирча ходил гоголем, ему везло, он упивался жизнью, он с каждым днем все больше и больше хмелел от того, что принято называть осуществлением власти. И было-то у него той власти - ну кот наплакал. И все-таки, на том маленьком пятачке, на котором она распространялась, она была абсолютной. Мирча пользовался ею умеренно, с умом, но он знал про себя, что она абсолютна, и остальные тоже знали. Это придавало азарт, какую-то неукоснительность всем его начинаниям, но, конечно, его по-настоящему славная жизнь началась в тот осенний день, когда под вечер вернулась наконец жена. Она вошла в дом тихо, незаметно, виновато. Мирчи не было дома встретили ее дети, соседи, и все радовались ее возвращению. Ночь была ясная, луна светила далеко в степи. Нуца накормила, уложила детей, вышла к калитке, ждала мужа. Когда он вернулся, в доме, как и раньше, было чисто прибрано, было тепло и уютно.
   Она вернулась на редкость ласковой, послушной, а на следующий день, торопясь в правление, Мирча заметил, что жена его похорошела в тех своих загадочных странствиях. Ему было очень приятно, потому что преуспевающему мужу к лицу хорошенькая жена. Еще через несколько дней ему показалось, что Нуца не только похорошела, она и окрепла, пополнела как-то. Глаза налились женственностью, и он спросил не то в шутку, не то всерьез:
   - Слушай, я видел как-то в кооперации розовенькую погремушку - не купить ли мне ее? А то, знаешь, схватят другие, и как бы не пришлось из-за такой мелочи в город ездить и в очереди стоять.
   Нуца, улыбнувшись, не то в шутку, не то всерьез ответила, что, если погремушка хорошая и не очень дорогая, можно и купить, хорошая вещь в доме не пропадет. На что Мирча ответил: "Бон!" - и таким образом судьба той знаменитой гулянки, о которой в Чутуре так много толковали, была наконец решена.
   - Мирча, ты, это самое... Говорят, заводишь карусель по новому кругу?
   - Отстань. Тоже мне нашел время для разговоров о каруселях...
   - Разве уже и пошутить нельзя?
   - Да какие могут быть шутки! Ты что, совсем окосел? Не видишь, как я бегаю, разрываюсь, все ищу хороший камушек-брусок.
   - Это я могу достать для тебя. А зачем он тебе, брусок?
   - Косу наточить. Выкормил, понимаешь, такую хрюшку, что прямо страх берет - пудов десять, не меньше. Прямо не знаю, когда пробьет час, как эту гору на спину взвалить.
   - Ты меня позови.
   - Могу позвать, но ты сначала подумай хорошенько, а то, не дай бог, осрамишься на всю деревню.
   - Ничего, такой позор я переживу. А потом, когда осмолишь эту гору мяса и сала, что будет потом?
   - То есть как - что будет? Будут крестины.
   - Значит, это в самом деле правда? И ты молчал до сих пор?
   - Что же ты хотел, чтобы я кричал на всех перекрестках? Закачу такие крестины, что будете век вспоминать.
   - Не забудь меня позвать в кумовья - мы ведь как-никак приятели.
   - Как можно забыть! Хотя в этой сутолоке всякое может случиться, и если увидишь, что крестины приближаются, а я ни гугу, ты напомни.
   - Да, но было бы лучше, если бы ты сам, без напоминаний...
   - Само собой, что было бы лучше. Однако мне пора. Салют!
   - Салют!
   И расходились - кому вверх ползти, кому вниз катиться.
   Чутура была взбудоражена - подумать только, у Мирчи Морару намечаются крестины! Несколько вечеров подряд в правлении колхоза местная власть с нескрываемым удовольствием все возвращалась к этой новости и мусолила ее. Крестины были очень кстати. Местную власть часто волновала мечта о хорошей гулянке, так, чтобы можно было потом долго и с удовольствием вспоминать ее. Выпивки и закуски было полно в колхозах, но определенная этика не позволяла просто так, ни с того ни с сего собраться и загулять. Нужен был предлог, причем предлог гуманный, человечный, так, чтобы в случае чего он мог послужить смягчающим вину обстоятельством.
   Классическими считались свадьбы, крестины, именины, и их всегда было вдоволь, но, конечно, власти оберегали свою репутацию. Не на каждую свадьбу и не на каждые крестины пойдешь - при выпивке человеческий нрав резко меняется, контроль над собственными словами и действиями значительно снижается, и надо иметь вокруг единомышленников, дабы не скомпрометировать себя. И хотя веселиться хотелось до зарезу, нужно было набраться терпения, дождаться, когда кто из своих устроит свадьбу, крестины или именины. Но свои ведь тоже разные бывают - одни запутались в интригах, другие любят породниться бог знает с кем и устраивают свадьбы у черта на куличках, куда и ездить немыслимо, а третьи, если и устроят именины, так норовят, сволочи, чтобы все было скромно и строго.
   На Мирчу одно время возлагались определенные надежды, но потом стали поговаривать, что у них с женой там что-то разладилось, и все уже стали забывать об этом, как вдруг - крестины. Причем, умница ведь какая, приурочила все это к Новому году, к рождественским праздникам, к первому снегу, когда душа сама просит вина, жареных гусей и песен.