Харалампие прославился. Он оказался самой светлой головой в деревне, и надо отдать должное прозорливой маленькой Чутуре, ибо сказано было еще с каких пор, что он Умный!
   - Доброе утро, детки!
   Десять наголо остриженных голов и пучок золотистых колечек разбежались по всему классу, как птенчики после ружейного выстрела. Стоят, забившись по углам, кажется, не дышат, не мигают. Только золотистые колечки, затесавшись между партами, смотрят счастливо на нового учителя; вот как здорово тут в школе! Вам тоже нравится?
   Мику Микулеску расстегнул свой новый пиджак, достал из внутреннего кармана карандаш, тетрадку и небрежно бросил их на длинный столик, поставленный перед кривыми партами. Медленно обвел взглядом весь присутствующий состав, словно все эти головки были рассыпанными бусинками и теперь он прикидывал, мыслимое ли дело заново собрать и нанизать их на нитку.
   Благословенная рука,
   И зерна вырвались на волю!
   А хваткий сеятель идет
   По свежевспаханному полю...
   Стояла какая-то подозрительная тишина. При таких сгустках тишины невозможно читать стихи, и Мику Микулеску, плотно прикрыв дверь, перешел к прозе:
   - Эй вы, ослы! Сказал я вам "доброе утро" или не сказал?
   Ребята облегченно вздохнули. Они все время чувствовали себя виноватыми, только не знали, в чем именно. Теперь все стало на свои места. Но единственная в классе девочка не считала себя виновной. Она кокетливо склонила голову набок, глазки ее стали невероятно хитрыми, и она спросила:
   - А почему вы не подождали, пока мы сами поздороваемся? Потому что вы большой, а мы еще маленькие и мы должны были первые поздороваться с вами...
   Микулеску улыбнулся.
   - Тебя-то как зовут?
   - Как будто вы не знаете!
   - Откуда мне знать?
   - А я была в лавке, когда вы приходили покупать себе курево.
   - Ну, тогда другое дело. Садитесь за парты.
   Молчат. Никто с места не движется.
   - Да садитесь же за парты!
   Нуца горько вздохнула, печально склонила голову набок.
   - Как же мы сядем, господин учитель, когда все мы тут - враги.
   - Да неужели? Что же вы не поделили?
   - А! Одним земли мало, другие из-за скота... А вы что ищете в кармане?
   Он еще не знал, что имел удовольствие беседовать с дочкой Онакия Карабуша, и, исшарив по карманам, достал красивый перочинный ножик с костяной ручкой. Взял со стола карандаш, но для того, чтобы зачинить его, нужно было отвернуться, потому что кругом, разинув рты, стояли все десять ребятишек. Виртуозные движения, длинная, завитая стружка, ножик с костяной ручкой - все это мигом заворожило класс.
   - Садитесь за парты. Потом я вас помирю.
   Двоюродным братьям Морару очень хотелось досмотреть до конца, что станет с карандашом, но сказано было сесть за парты. Мирча, более щуплый и показавший в полтора года отличные способности ругаться, толкнул в бок своего брата. Толстяк Тудораке, высоко подняв голову и закатив глаза, запричитал нудно, голосом соседки, которая ходила к ним часто и ломалась, когда ее приглашали сесть.
   - Да ну, господин учитель, вы не беспокойтесь, мы ничего, мы, право же, постоим вот тут на ногах...
   Учитель заулыбался. Этот толстяк казался ему злым на язычок, а злые на язык люди пользовались особым расположением Микулеску.
   - Так и быть, стой. Только стружки не глотай.
   Заточив карандаш, открыл тетрадку и по всем правилам педагогики приметил мальчугана, стоявшего скромно в стороне.
   - Эй, ты там! Как зовут?
   Толстяку Тудораке показалось, что учитель не очень разбирается в том, что принято называть настоящими ребятами, и он сказал несколько назидательно:
   - Вы, господин учитель, лучше запишите нас с Мирчей. Мы двоюродные братья, и дома наши прямо-таки рядом, ну, словом, как бы вам объяснить: вот так стоит мой дом, а вот так стоит его дом, а между ними так, знаете, один плетень, который наши мамы почти весь разобрали на топку.
   - Тебя как зовут?
   - Меня?
   - Ну да, тебя.
   - А! Я думал, что вы хотите о моем двоюродном брате узнать. Его Мирчей зовут.
   Этих Морару можно было записать, только косвенно расспросив друг о дружке - сами они о себе ничего не сообщали. Следующим был записан Ника, сын Умного и сам, видать, неглупый, но девочке с карими глазами не понравилось, что ее норовят оставить напоследок. Она так, без записи, поспешила подсесть к двум братьям Морару и победоносно оглянулась.
   - Я тут буду сидеть, господин учитель.
   - Тебе нравится сидеть с ними?
   - А отец сказал. Ведь вы не знаете, что сказал мой отец?
   - Нет, не знаю.
   - Ну вот, он сказал: "Ты, - говорит, - одна не сиди, а подсядь к мальчикам. Они бойчее учатся, а ты не очень соображаешь. - Говорит: - Ты подглядывай за ними краешком глаза, потом и сама будешь знать, а то, говорит, - ты зазря в школу проходишь..."
   Час с лишним ушло на составлении списка одиннадцати учеников. Наконец, покончив с этим делом, Микулеску рассадил их по партам, восстановил тишину.
   - Удачу вашей ниве!
   - И вам тяжелый сноп.
   - Вы хоть знаете, кто написал эти стихи?
   Карие, черные и голубые, еще карие, еще черные - все эти глазки смотрят не мигая, готовые в любую минуту заплакать или улыбнуться.
   - Александри написал, вы, дурачье! Великий румынский поэт. Поэт крестьянства.
   Микулеску несколько раз прошелся между партами, дав им время проникнуться чувством священного восхищения к творчеству Александри, а им хоть бы что! Зевают, толкают друг друга, следят, как забилась муха на подоконнике. Старые, видавшие виды домотканые рубашонки. Грязные ноги, ссадины на каждом пальчике. Некоторые припрятали эти богатства, завернув тряпочками, другие оставили так, на божью милость.
   А собственно, стоит все это или не стоит?
   Микулеску встал у окна, долго примеривался, чтобы открыть его, но, видать, окна в этой школе можно было открывать, только предварительно сняв крышу.
   - А вы, господин учитель, кулаком пристукните. Вдарьте вот так кулаком...
   Микулеску ударил, и окно открылось; он устало облокотился на подоконник, разбирая ту же самую проблему, которая мучила его все время, с тех пор как приехал сюда. Стоит ли, не стоит? Стоит ли ему, человеку, не окончившему еще нормальное училище, старшему сержанту, участнику героической битвы при Мэрэшти, стать нянькой, мучителем этих одиннадцати карапузов? Маленькая, забитая деревушка, старая школа с дырявой крышей, одиннадцать сопляков, зевающих вовсю, когда он им читает стихи великого Александри.
   Его охватила первая, самая большая грусть после отъезда. А ведь начал было пользоваться успехом у бухарестских барышень. Хранил три любовные записки, написанные на французском языке и брошенные ему из окна второго этажа женской гимназии. Он тосковал по книжным магазинам, полным чудесных романов серии "Знаменитые женщины". Соскучился по разнаряженным городовым, по господам, носящим цилиндры и ругавшим правительство, не делая при этом грамматических ошибок. Ему захотелось снова в студенческую среду, у него родилось вдруг столько мыслей, относящихся к творчеству Александри.
   - А у меня, господин учитель, еще два братика. Когда они расплачутся в люльках, а мама месит тесто и не может к ним подойти, тогда отец сам качает люльки и поет при этом:
   Несутся ветры волнами,
   Над гнездышком моим...
   - Что-что-что? - спросил учитель. - А ты знаешь эту песню до конца?
   - Конечно, знаю.
   - Спой.
   Нуца спела. Учитель стоял пораженный, он ушам своим не верил. У него было врожденное чувство поэтического слова, он был большим знатоком ритмики, поэтики народного стиха. Ему и в голову не приходило, что в этих домиках, в этой деревушке со странным названием Чутура могут жить стихи такой прозрачности, такой первозданности. Это были истинно народные стихи, о которых он, большой знаток фольклора, даже и не подозревал. Кто знает, может, они вот в этих самых домиках, в эти вот дни родились, а если это так, то что может быть выше для ценителя народной поэзии, чем присутствовать при рождении стиха, быть свидетелем того лингвистического брожения, в котором слово со словом встречаются и идут под венец и, венчанные народным поэтическим гением, остаются навеки вместе?
   Вдруг толстяк Тудораке вскочил со скамьи и мелкими шажками засеменил к выходу.
   - Ты куда?
   Тудораке, низко опустив голову, пролепетал!
   - Домой.
   - С какой целью?
   - Что вы сказали?
   - Зачем, говорю, идешь домой?
   - Помочиться.
   Остальные десять сидят на своих местах, как ни в чем не бывало - что ж, это в порядке вещей, чтобы живой человек время от времени... Но тут Мирча поспешил предупредить своего двоюродного братика:
   - Пошлют гусей пасти.
   Бедный Тудораке широко открыл глаза, приоткрыл рот, да так и замер. В самом деле, пошлют гусей пасти, и тогда все пропало. А без школы, все вон говорят, что никуда. Поразмыслив, он печально побрел на свое место.
   - Что же ты, идешь - не идешь?
   - Уже неохота. Уже всё.
   Бог ты мой, подумал Микулеску, кто может сказать, что знает народ, что видел его своими глазами, слышал его речь, понял его душу...
   - А писать взяли с собой что-нибудь?
   Ника, сын Умного и, главное, наиболее самостоятельного чутурянина, продемонстрировал, к общей зависти, новый букварь, тетрадку и половину карандаша. Оба Морару набили карманы фасолью, потому что, сказали им дома, это нужно, чтобы научиться считать. У Нуцы был кусочек резины, отрезанный самим Карабушем от старой калоши, - он ей сказал, что этой резинкой ей там придется стирать, что не так напишет, а большего он ей ничего не говорил...
   Учитель взял мел, написал на доске: "Ученье - свет, неученье - тьма".
   - Может кто-нибудь из вас прочесть, что я на доске написал?
   Увы, это было им не под силу.
   - И ты, Ника, не можешь?
   Увы, и он, потому что, хоть его отец и прослыл в селе за Умного, грамоты он, конечно же, не знал.
   - Я научу вас грамоте, - сказал учитель. - Вы будете жить легче, чем живут сегодня ваши родители. Возможно, некоторые из вас, которым учение будет легко даваться, пойдут учиться и дальше, может, важными господами станут, может, даже в фаэтонах разъезжать будут, но я учитель строгий, за неповиновение, за непослушание буду наказывать. Ну, что скажете вы на все это?
   Дети умолкли. Конечно, милое дело проехаться когда-нибудь по Чутуре в фаэтоне, на зависть своим врагам, но и эти порки, если будут долго выбирать прутик, да еще и штанишки при этом заставят спустить.
   Мирча вдруг заулыбался:
   - Отец на днях меня порол - то-то бил!
   - Плакал?
   - Поплакал, а потом ничего, отошло...
   - Но бил-то он тебя за дело?
   - Кто же бьет своего ребенка за просто так?
   - Ну что же, в таком случае давайте начнем.
   Выждав паузу, сказал неожиданно торжественно:
   - Сейчас я буду петь гимн королю, а вы тихо, не мешая друг другу, пойте за мной. Этот гимн мы будем петь каждый день перед уроками и после уроков. Слушайте внимательно:
   Да пре-бу-дет ко-роль
   В ми-ре и сла-ве-е...
   На четыре года были рассчитаны муки в Чутурской сельской школе. Четыре осени подряд оба Морару - один с шапкой на затылке, другой низко надвинув ее на лоб - таскали на спинах своих малышей в школу, потому что без конца шли дожди, грязь непролазная, а с обувью было туго. Четыре красивые светлые степные весны стояли у окошка школы, выманивая ребятишек на улицу, а кругом Чутура ссорилась, потому что скотина, смекнув, в чем дело, таскалась по посевам. Четыре года бедный Тудораке ходил с набухшими ладошками, потому что тот, кто придумал науки, совершенно не имел его в виду.
   Ходили всем классом на войну вместе со Штефаном Великим и колотили врагов почем зря. Рисовали на обложках польские горы, откуда берет начало Днестр, и по волнам спускались вниз, вплоть до Черного моря. Вырезали чужие прозвища на партах, показывали друг другу языки, когда Микулеску, став к ним спиной, выводил очередную задачу на доске, и долгими зимними вечерами сопели, чтобы доискаться, сколько яичек купила служанка на базаре и сколько денег должна была принести домой.
   Два раза в год - зимой, перед рождеством, и весной, после экзаменов, Микулеску устраивал концерты для взрослых. Сдвигали все парты в один угол, на них стелили выпрошенные у соседей калитки, все это завешивали занятыми под честное слово Микулеску коврами, и получалось нечто вроде сцены. Восемь концертов было в Чутуре, и каждый, конечно же, начинался стихотворением Александри "Сеятели".
   К великой зависти всех мальчиков, первой продекламировала стихотворение Нуца Карабуш. Стояла она гордо, потому что выросли красивые косички из того пучка золотых колечек. Читала громко, нараспев, старательно глотала все знаки препинания, но ни разу не сбилась и имела огромный успех.
   На втором концерте произошел скандал. Ника, сын Умного и сам далеко не глупый парень, вышел, еще раз вернулся к автору, еще раз назвал стихотворение и, победно засопев, убежал со сцены.
   Между братьями Морару, стоявшими на очереди, шли большие бои - кто из них должен читать первым. Толстяк Тудораке, пользуясь недозволительными приемами и злоупотребляя физической силой, вышел на сцену, но запнулся на первой же строчке. Мирчу послали его выручать. Читал он излишне громко, причем вскидывал правую руку, точно и в самом деле сеял, и всем это понравилось.
   Потом с каждым годом все больше учеников удостаивалось чести открывать концерты, и только судьба бедного Тудораке оставалась невыясненной. На последнем выпускном экзамене он в пятый или шестой раз вышел на сцену. Дышал тяжело, будто на нем пахали. Вытерев мокрый лоб, собрался с духом и заорал что было мочи:
   - Удачу вашей ниве!
   - И вам тяжелый сноп.
   Это был день триумфа румынской педагогической мысли. Тудораке Морару отчаянно коверкал родную речь, ему казалось, что он уже запутался, и руками звал на помощь товарищей. Кончилось тем, что и он засеял свое поле: худо-бедно, но засеял.
   Окрыленные этим успехом, ученики поставили парты на место, разнесли по домам ковры, калитки, и на этом кончилось учение.
   Микулеску не сделал их помещиками, не довел до фаэтонов, даже не смог помирить между собой. Едва вернувшись по домам, они на все смотрели глазами родителей и любили и ненавидели тех, кого любили и ненавидели родители.
   Нуца Карабуш стала ткать ковер с голубенькой, очень голубенькой каемочкой, и эта каемочка в течение двух недель выветрила из ее головки почти все, чему она научилась в школе. К тому же по вечерам она пряла со своими сверстницами, и они пели песни, а что есть девичьи песни, как не чистые грезы?..
   Мирча таскался за своим отцом по лесам, ставили капканы для лисиц, и так ему это понравилось, что он ни о чем, как об охоте на лисиц, и говорить не мог, Тудораке потерял колесо от предплужника и получил от отца такую взбучку, что напуганный, униженный, обходил издали и школу, и учителя, и своих недавних друзей...
   Нике, правда, повезло больше всех. Его отец, построившийся под самым лесом, умел трудиться, умел наживать, но не зря же в деревне прозвали его Умным. Ему хотелось, чтобы его наследник был человеком не только умным, но еще и образованным, и вот он выводит из конюшни молодых двухлеток, запрягает, сажает рядом сына и снова едет в Сороки.
   Эти стригунки в яблоках были большой его гордостью. Кто бы мог подумать, что от тех низкорослых, лоснящихся от хорошего корма кобылок родятся такие великолепные, породистые скакуны! Ему уже и теперь давали за них деньги неслыханные, но чутье ему подсказывало не торопиться, через год дадут вдвое больше. Он их обычно редко запрягал, потому что породистый конь теряет в упряжке, но теперь был вынужден. Знания знаниями, но, конечно же, учителя лицея нет-нет да и заглянут в окошко, чтобы выяснить, кто на чем привез своего отпрыска, и как ни кинь, а это пойдет делу на пользу.
   Конечно же, Чутура была не дура, когда кому-либо давала прозвище. Нику приняли сразу и, устроив его у какой-то старушки на квартиру, купив жене еще один клетчатый плед, на зависть всем чутурянкам, ибо эти пледы входили в моду под именем шалей, накормив и напоив своих стригунков, Умный под самый вечер выехал из Сорок.
   Совершенно случайно в тот же день учитель Микулеску хлопотал в городе по делам своей школы. С трудом, но ему все-таки удалось приобрести кое-что из наглядных пособий: карты, глобусы, несколько пачек книг, чтобы заложить основы местной школьной библиотеки. Поскольку попутные телеги долго не попадались, он решил выехать из города на чем случится. Один подвез его вместе со своим багажом до Рублениц, второй завез под самую Згурицу. А там еще кто-то ехал косить люцерну, подвез версты три, и вот стоит он в поле, на полдороге, и уже солнце клонится к закату, а ему еще ехать и ехать...
   И вдруг - о великий боже! - он увидел великолепных, в серых яблоках стригунков Харалампия Умного. Он приготовил багаж, приподнял шляпу в знак приветствия, но эти стригунки с чего-то вдруг понесли, и тяжелый холодок сомнений в праведности богом созданного мира начал подкрадываться к сердцу учителя.
   - Домой, господин учитель? - крикнул ему на ходу Умный.
   - Домой.
   - И я вот в сторону дома... Не могу их, право, никак...
   И проехал, оставив учителя в поле. Собственно, дело было вовсе не в учителе - он бы его, конечно, подвез, но у учителя был груз, а этим стригункам ни за что нельзя было давать растягивать мышцу - лошадки, ходившие в упряжке, уже не годятся для верховой езды. Это могло сильно ударить по карману, а учитель, что же, доедет, дорога пылится и ночью. Десять-двадцать леев заплатил - и подвезут хоть до самого Русалима!
   Благословенная рука,
   И зерна вырвались на волю!
   А хваткий сеятель идет
   По свежевспаханному полю...
   "Сеять-то мы сеем, - думал про себя Микулеску, - но урожаи снимают без нас, и выращенные на наших хлебах чудо-кони несутся вихрем мимо, одурачив умных грамотеев и оставив в пустом поле..."
   Он, конечно же, добрался до Чутуры. Оставил всю поклажу в школе, и, благо учебный год был завершен, забрал свои вещи, и рано утром уехал. Больше его никто не видел, никто ничего не слышал о нем, и только изредка его имя нет-нет да и мелькнет на устах его учеников, когда речь зайдет о каких-нибудь смешных приключениях детства.
   Хорошее настроение
   Чутурянин ни за что не сможет толком объяснить, сколько у него этой самой горемычной земли. Весной, когда из-под рваных, грязных лохмотьев талого снега начинают выглядывать озимые посевы, чутурянину кажется, что, на худой конец, он может стать рядом с самым скромным из помещиков. Богатый урожай - и все пойдет как по писаному: сначала помещик пригласит его на крестины, потом он сам пригласит того в гости.
   А до урожая еще неизмеримое море тревог. Когда чутурянин ждет дождя, галопом несутся засушливые ветры; когда молит небо о хорошей погоде, чтобы спасти погибающие в сорняках посевы, идут проливные дожди. И все не вовремя, и все не так. Когда у соседа простаивали лошади и он предлагал их, чутурянину нечего было делать с лошадьми - теперь они нужны до зарезу, а сосед норовит пореже встречаться и поменьше говорить о своих лошадях.
   С наступлением лета земли чутурян убывают, тают на глазах самым жестоким образом. Перед выходом на уборку у каждого ровно столько гектаров, сколько и значится по документам. Ну что ж, в конце концов не всем ездить в фаэтонах - только бы убрать все побыстрее, завязать мешки десятью узлами, а что до праздников, то сколько можно к себе приглашать, ведь можно и у других погостить!
   Наконец, когда с горем пополам чутурянин соберет урожай, вдруг выплывут долги, о которых он запамятовал. Наступает тяжелая пора сбора поземельных налогов. Потом жена начинает тихо всхлипывать по ночам: приодеть бы семью на зиму, стыдно ведь. И, аккуратно проиграв все битвы, в конце осени чутурянин идет в корчму и напивается с горя: земли-то, оказывается, у него совсем нету.
   Без земли чутурянин себя не мыслит. Земля - это его способ жить, его умение, его фантазия. Из земли чутурянин может сотворить все, что душе угодно. Из этих тяжелых чугунных борозд он может вычеканить себе друзей, с которыми хорошо провести один вечер, и друзей, которыми он дорожит всю жизнь. Земля для него - это упругая сила, дремлющая в плечах и просыпающаяся, когда нужно защищать честь чутурянина. Землю можно обратить в хорошее настроение, а еще земля нагоняет на чутурянина сладкую, туманную усталость, располагающую к самой буйной фантазии.
   Земля есть закон сам по себе, и больше не применимы никакие законы, если речь идет о земле. С осени и до самой весны чутуряне находятся в дикой погоне за землей. У кого есть три лея в кармане, тот ходит и ищет того, у кого их только два. У кого два лея - те заманивают тех, у кого только один лей. Круглую зиму с утра до ночи заседает суд в Сороках. Земельные тяжбы крестьян выкормили до розовых, лоснящихся щек огромное количество адвокатов и удачно вывели в люди их потомство.
   У кого нет больше денег, чтобы таскаться по судам, тот начинает точить топор и, наточив его, теряет последние просветы здравого смысла. С топором в руках чутурянин грозен, у него нет ничего святого, он запустит им в родного брата, в бога, в скотину своего соседа. Одно известие, что кто-то продал землю, на миг парализует Чутуру, она как будто начинает печалиться о чужой судьбе, но через день чутуряне снова держатся мертвой хваткой каждый за свой клочок.
   К счастью, когда эта суматоха достигает белого накала, наступает весна и заманивает чутурянина в поле. Яркое солнце, теплый ветер, песня жаворонка и озимые посевы совместными усилиями возвращают его к давно утерянным надеждам, и чутурянин изумлен: боже мой, да ведь ничего еще не потеряно, он еще может стать рядом с помещиком, только бы хороший урожай, а там, глядишь, и в гости попрут друг к другу. Все начинается сначала.
   С годами эта погоня за землей истощила, измотала, истрепала Чутуру. Люди стали ходить ленивой, осторожной, подстерегающей походкой. Смотрели преимущественно только под ноги - до остального им дела нет. Умными считались только разговоры о земле. Правы были только те, у кого имелась земля, все остальные считались неправыми. Звон медяков напоминал им скрип плуга, скрип плуга - медный звон; весь мир чутурян сузился до этих двух металлических звуков.
   И вдруг однажды осенью, когда корчмарь нанял себе двух молодых помощников, чтобы было кому таскать вино из погребов, когда наиболее отчаявшиеся чутуряне вопрошали громогласно, есть ли правда на свете, и если есть, то где она, вдруг в это самое время объявился чудак в отличном расположении духа, который встал, улыбаясь, у своей калитки. Казалось, он только что вспомнил нечто очень веселое и теперь ждет умного человека, чтобы развеселить его.
   Чутуряне опешили. Они подозревали, что этот хитрый Карабуш каким-то чудом раздобыл землицы и теперь хочет побалагурить на радостях. Они останавливались с кислыми лицами, выпытывали у него, подбираясь все ближе и ближе к вопросу о земле, а Карабуш смеялся: помилуйте, какая там земля! У него же, черт возьми, есть калитка, и для чего же люди строят калитки, как не для того, чтобы выставить на радость всему миру хорошее настроение, когда оно у тебя водится!
   Их много, около двухсот, калиток в Чутуре. Они отличаются друг от друга в той мере, в какой отличаются сами хозяева, сколотившие их. Эти калитки ничего не прячут, они выставляют напоказ все, что у них есть. Тут говорят о земле, там жалуются, там проклинают, а иногда можно набрести на такую небылицу с бантиками, что будешь век смеяться. Со временем забудешь и саму небылицу, и ее бантики, а все еще будешь пребывать в хорошем настроении, которое, что там ни говори, украшает жизнь человеческую.
   Калитка Карабуша была низенькая, неказистая, сплетенная из облупленной лозы. Но было время, она числилась на хорошем счету. С ней считались другие калитки, о ней помнили, перед ней заискивали. Потом калитка Карабуша погрустнела, часто пустовала, а если велись там какие-то разговоры, то были они грустные, все о земле да о земле.
   Карабуш таскался по судам. У него были три гектара, но разбросаны они были по всем наделам. Лучший его участок, около полудесятины, оказался зажатым землями Харалампия Умного. Тот и в самом деле был не дурак - все копил и покупал земли, теперь от села до самого леса были его владения, и только вот эти карабушские полдесятины мешали ему сказать при случае, что вот, мол, от села и до самого леса все - мое!
   Он долго уламывал Онаке обменять, продать тот участок, причем за ценой не стоял, да только не хотелось Карабушу расставаться с этим отцовским наследством, хоть ты что. Не сумев убедить его разумными путями, Умный стал прибегать к неразумным. Осенью и весной, во время пахоты, он нет-нет да и слизнет у Карабуша две-три борозды.
   Встревоженный Онаке, чтобы межа не уползала, посадил с десяток вишенок вдоль нее. Умный вишен не любил, он сроду их в рот не брал и потому, выкорчевав плугом вишни, посадил там, где ему мерещилась межа, черешни. Это, в свою очередь, вывело из себя Карабуша, и он плугом выкорчевал черешни.
   И началась мучительнейшая эпопея в жизни степных пахарей - отсуживание межи у соседа. Эти бесконечные траты на адвокатов, эти бессонные ночи перед судом, эти бесконечные хождения по мукам, потому что процессы шли годами, но вдруг одна из сторон оставляет самовольно поле брани, и, чу, что такое?
   А ничего особенного. Просто как-то под вечер Онаке Карабуш вышел, стал у своей калитки и заулыбался, хотя суд так и не вынес окончательного решения. Возвращаясь как-то из Сорок в сырую, ветреную погоду и набив на обеих ногах кровавые мозоли, он часто и подолгу отдыхал. Стояла поздняя осень, степь была голая, только и затишье, что за телеграфными столбами. Постояв то за одним, то за другим столбом и наслушавшись таинственных песен древесины, он вдруг подумал: и с чего это они мне голову морочат? И у самого своего дома, увидев калитку, подумал: "Боже мой, как я мог ее забыть!" И вот он стоит у калитки и улыбается.