Она вбежала в гудящий, как холодная труба, зал и чуть не упала, будто споткнулась, увидев снег на зеленых листьях. Застонала беспомощно, как девочка от боли. В ее неприкосновенной, оберегаемой, ухоженной теплице гулял сквозной запах снега, истошно выла сирена, били крыльями напуганные цыплята. Высоко на потолке продавилось одно стекло, выпало целиком. Снег, как белая опухоль повис над нами, зияя дырой, свищом, из которого летели на слабые нежные деревца новогодние, такие безобидные в электрическом свете снежинки...
   Она бегом принесла кучу халатов, стала накрывать поникшие ветки, причитая, злясь, едва не плача от большой обиды.
   – Ну что же делать? Все погибнет! Все погибнет...
   Я приволок из котельной картон, садовой ножовкой распилил его на кривые полосы, подвинул сюда из угла высоченную стремянку, на роликах, полез наверх, под самый потолок. Снег обрушился на меня, каскадом посыпались вредные снежинки. Но, через несколько минут, их уже не было. Я просто задвинул под снег полосы картона. Еще сквозил с верху ледяной холод, а сугроб на зелени стал таять. Она раскидывала его руками, вот-вот заплачет.
   Еще немного и снег над крышей застелет подушкой провал. Будет, наверное, тепло и надежно. Только что же делать, если рухнут новые стекла, кажется, неподготовленные к такому сокрушительному снегопаду. Поглядишь на белый потолок, и давит на тебя неимоверная тяжесть.
   – Я полезу на крышу, – сказал я, – ты беги домой, спать.
   – Нет, миленький, нет... Ну, сделай что-нибудь...
   По всей крыше на расстоянии двух метров есть утонувшие, в снегу трубчатые лесенки. На самом коньке крыши их соединяет переходной мосточек. Это я все как бы видел под снегом, а сделать ничего не мог.
   С деревянной лопатой поднялся по лестнице к началу этой снежной лавины, такой она вблизи выглядела необоримой, потыкал возле себя, стараясь откапать хоть начало первой трубчатой лесенки, но снег будто и не ощутил моей попытки. С неба летело на меня холодное снежное воинство. Лопата вязла в снегу. Я едва держался на лестнице.
   В откопанном кружочке трубчатые ступени были забиты снегом, и я тут же чуть не сорвался вниз.
   Меня разозлила эта стихия. Проклиная в душе хляби небесные, холодный как сосулька, я пошел в котельную, приволок из тамбура шланг, подсоединил его к пожарному крану или еще какому, перебросил кишку через форточку, вышел на улицу, протянул вдоль стены, проваливаясь в болоте снега, вернулся в котельную, сумел-таки в раздраженной торопливости угадать схему кранов, отвернул до крайней точки холодный и горячий поток...
   На улице у ярких стен оранжереи бушевал снегопад. Я поднял бьющийся в руках шланг по лестнице, направил туту струю воды в рыхлую бесконечность, и она поплыла, двинулась, потекла, медленно покидая крышу, очень медленно пошла, поехала!..
   Вот уже первые ступеньки открылись, под ними светом просияло свободное стекло, вот уже я наверху, на мостике, облепленный снегом и ликующий в ярости бью, колошмачу снег, отбрасываю, гоню с крыши туда, к чертям, на землю, нет, в такой же снег.
   Я поливал всю ночь. По стеклянным скатам змеились, горели фантастическим хрусталем наплывы льда, сосульки посвистывали водой, не успевающей замерзать. Огромная пирамида светилась подо мной, как ночной стеклянный аэропорт. Нашлепка снега осталась только там, где произошла авария. Снегопад, обиженный моим разбойным поведением, в эту минуту заглох. Я бросил на землю ненужный шланг...
   В котельной перекрыл воду, втянул через форточку шланг, пока не заледенел, и пошел в оранжерею. Потолок ее сверкал зеленым отливом. Нагретый воздух был, как прежде, влажен и душен. Вой сирены давно умолк. На кофейных деревцах еще висели халаты.
   Она встретила меня с опухшими от бессонницы глазами:
   – Как думаешь, не погибнут?
   – Если ты не уйдешь сию же минуту спать, я больше ничего не стану делать, – сурово сказал я. Помог ей одеться, пристегнуть лыжи, попросту говоря, прогнал.
   Потом я прилаживал картон к потолку. От стремянки двумя палками в упор. Снова лазил на крышу, метлой смахивал нашлепку снега, долго и трудно развинчивал отверткой металлическую раму, стряхивал остатки стекла. Это были как бы двойные стеклянные блоки., полые внутри.
   Ходил в подсобку оранжереи, где раньше приметил штабель запасных блоков. С одним из них снова поднялся на крышу, ставил в раму, накладывал сверху другую с резиновой прокладкой, завинчивал, теперь уже легко.
   Все это проще было бы сделать снизу, но пришлось бы напустить холод в оранжерею.
* * *
   Она вяжет маленькую шапочку. Нежными прикосновеньями к ней.
   Вяжет, смущенная моим взглядом...
   – Я знаю, что тебе хотелось это видеть.
   – Разве я говорил?
   – Не говорил, но я знаю...
   – Хочешь, я затоплю камин?
   – Мне так нравится, когда из трубы дым... Но затопи вечером.
   – Хочешь музыку?
   – Нет.
   – А кино?
   – В доме так тихо и тепло...
   У нас очень тихо. За окнами лежит мягкая белая тишина, в сиянии света вечный покой.
   – Хочешь мед из ульев?
   – Не надо, милый, – она совсем опустила голову. С крыши над самым окном упал мягкий ворох снега, упал в тишину, в мягкое, без единого звука и шелеста.
   – Я очень боюсь, – угадал по ее дрогнувшим губам.
   – Ты не веришь мне?
   – Глупый... мы с тобой навсегда повязаны... А если я умру?
   В холоде, пронизывающем как ледяная вода, на миг остановилось мое сердце.
   – Ну что ты, – прошептал я. – Невозможно это... Я не дам... невозможно... Ты не сделаешь меня одиноким. Ты не можешь...
   Я лег на пол у ее ног.
   – Встань, пожалуйста, – попросила она, откладывая на стол вязанье, смешно сдвинув брови. – Я не хочу, чтобы ты лежал на полу. Не разрешаю.
   – Пока у тебя такое настроение, – сказал я, подложив руки под голову, – не встану.
   – Прости, я больше не буду.
   И смотрит на меня с высоты озабоченным и смущенным взглядом, словно подо мной жидкая глина, колючий песок, а не ровный глянцевый паркет, сияющий в бликах.
   – Ты за меня так не переживай, – лицемерно сказал я, потому что, кажется, был счастливым от ее переживанья. – У нас дома долго не было второй кровати. Когда подрос, мне стелили на полу. Привычка... Возле тебя и на полу хорошо.
   Я вытянулся, показывая всем видом своим, как мне удобно.
   – Для этого ты стелил? Ворочая?
   – Для тебя, для вас... чтобы топали...
   Она посмотрела вокруг, точно в первый раз видела все.
   – Твое детство тебе не дает покоя. Вот почему ты строил... Не хватало тебе уюта.
   – Мне хватало. Мама из ничего могла. Сухих не продуваемых стен, верно, в хибаре не было. Я часто фантазировал: стану большим, весь дом сложу заново. Из кирпичей, под высоким потолком; железной крышей. Так фантазировал, что мама начала меня готовить в архитекторы. Пошла к одному, а он меня, подростка, на выучку послал к своей художнице по росписи комнат...
   – Расскажи.
   – Это неинтересно.
   – Мне про тебя все интересно, – с мягкой убежденностью возразила она. – Ты работал художником?
   – Подмастерьем... Художница комнаты расписывала в домах у влиятельных. людей. Рисовала им обои в квартирах, на дачах.
   – А не проще купить? – удивилась она.
   – Шик не тот... Художница рисовала в одной комнате под ситец, в другой под шелк, в третьей под старинную парчу... Дорогая работа. Каждый цветок от руки, через трафарет. Потом кисточкой оттенки по нему, золотые блики. Вот эти блики я делал... В левой руке палка-муштафель, в другой – кисточка. Опираешь палку в стену, правую руку на палку и целый день от пола до потолка золотые блики... Художница меня хвалила. Хозяйка, жена маршала, хвалила, домработница хвалила... Самого маршала я так и не видел, он после двенадцати ночи приходил... Но вторую квартиру мне делать уже не пришлось.
   – Устал?
   – Прогнали... В последний день работы у художницы пропала банка с позолотой, обыкновенной бронзовой краской, но в то время очень дефицитной. Вспомнила, как я спрашивал у нее, дорогая краска или не дорогая, чистое золото или нет. Она соврала, что золото настоящее. Поэтому решила: украл я... Мне потом уже припомнилось, как домработница, деревенская тетя, говорила: такой вот позолоткой можно и крест на могилке покрыть...
   – Сколько тебе тогда было?
   – Тринадцать... А не добрым я стал на все девяносто. Любую позолоту возненавидел.
   – Мальчик мой бедный... – отозвалась она.
   – Да я что. Маму жалко. Потемнела от обиды.
   – Не везло вам, родные мои.
   Она так и сказала, родные мои...
   – Неужели ничего светлого? – с грустью в голосе положила она вязанье на колени.
   – Светлым, как я потом догадался, у нее был я... Сколько лет прошло, а я все вижу во сне материнский дом. Какие бы встречи мне порой ни снились, я вдруг замечаю, что нахожусь в той комнате, единственной в доме... Этого не может быть, говорю себе прямо во сне, и ничего с этим поделать невозможно... Домишки того уже нет. Великаны стоят кирпичные. А в снах моих все он, ее дом.
   – Но тебе, наверное, больше везло?
   – Время другое, люди, возможности... Конечно, я преуспел. Но, как я понимаю, мне очень везло на друзей. Не потому что много, не бывает их много, не потому что влиятельные... Друг почти незаметен, как друг...
* * *
   Утром наш обыкновенный журнальный столик, непонятно, как и почему вдруг удивил меня тем, что на нем ничего нет. На гладкой поверхности ничего нет... В холле стоит журнальный столик, а на нем ничего нет.
   На таком столе в доме отдыха лежали обычно письма. Небольшая россыпь каждый день. Все подходили к этому столику, вылавливали, кто мог, для себя конверты, в улыбке чуть поднимали губы, разбегались по углам наедине с конвертами.
   Я тоже подходил, но моей фамилии на конвертах никогда не было. Мой друг посверкивал большими очками, смотрел на меня чуть улыбаясь, грустно, ворошил конверты.
   Он уехал на две недели раньше меня. И скоро на столике начали появляться мои письма. Иногда сразу по четыре-шесть конвертов. Я с удивлением распечатывал их... В одном были всего девять слов... «Спешу тебе сказать, что я готовлюсь к Новому году». В другом письме только восемь... «Поэтому хочу тебя поздравить с Новым хорошим годом!..». В третьем: «Желаю тебе успехов и радости»... В четвертом: «Крепко жму лапу». И под лапой, как улыбка, фамилия друга...
   У меня много писем его, больших и маленьких, простых и деловых. Но эти особо...
   Потом пошли письма от знакомых, которым я не говорил, где нахожусь...
   – Вам опять больше всех пишут, – удивлялись мои соседки по столовой.
   – Конечно, – кивал я, – почему бы нет?...
   Однажды он приехал ко мне в больницу на глухом краю города, куда было невыносимо добираться, если тебя не везла санитарная карета. Куда шоферы такси не хотели ездить и врали, что баллон поменять пора, что сменщик умер, его хоронить некому... Гиблое место... Все же он приехал и привез мою работу, которую, мне тогда показалось, я, может быть, не успею доделать...
   У себя дома, в холодной квартире, он посверкивал очками, ходил из угла в угол, показывая мне старинные прялки, найденные где-то в архангельской области. А шея у него повязана шарфом... Потрогал я батареи в доме – горячие. Дует из окон... У меня дома не дует, – говорю ему, – ватой конопачу. Быстро и хорошо. Ни клеить, ни мазать. Весной выкинул вату и всё. Я тебе тоже проконопачу. Квартиры своей не узнаешь...
   «Ну что же, – басил он, – конопать, я согласен...». И тогда снова женись, – говорю я, – в такую хату любая придет, – самая престижная... «Не выношу престижных баб... Ни женственности, ни материнства... Ты не догадался, почему великий Андерсен так и не женился? – вдруг спрашивает он. – Всю жизнь писал сказки про женщин, а на свете нет ничего более несказочного, чем женщина. Бог, или кто-то создал женщину с единственной целью, нести миру человеческую привязанность.
   Так она за шмотьем избегалась. Видит привязанность не в детях, не в сердечности, а в удовольствиях и шмотье...».
   Не успел проконопатить ему окна.
   Как много я раньше не успевал. Как много я не успел. Непоправимо не успел...
* * *
   Я помог ей надеть полушубок. Застегнул верхнюю пуговицу, легонько мягко притянув к себе, увидел совсем рядом чуть припухшие губы, измененное, невыразимо милое лицо, измененные в материнской нежности глаза. И не мог сразу отпустить от себя. Так и стоял минуту в невозможности передать, пересказать охватившее меня смятение, желание делать невероятное, невыполнимое, великое, нежное...
   – У меня такое предчувствие, что мы скоро вернемся туда... к нам... домой.
   Она еще больше приблизилась ко мне губами. Я смог уловить ее шепот.
   – Я во сне видела...
   Что-то кольнуло меня.
   – Поклянись мне, – сказал я, почти касаясь ее лица, – Чтобы ни случилось, он останется... Он должен быть... Ему нельзя не быть...
   – Разве иначе возможно? – в глазах у нее слезы. – Никогда, никогда, никогда... он твой... мой... ты любишь меня?
   – Милые вы мои, неповторимые...
* * *
   Она взяла меня под руку. Мы вышли из тамбура. Я помог ей закрепить лыжи. Сегодня мы идем в ее теплицу.
   – Больше я тебе не разрешу копать грядки.
   – Я не копаю, – она улыбнулась.
   – Дергать, корчевать. Все равно что.
   – Кому же этим заниматься?... Они чахнут без рук.
   – У меня стало много времени. Я сам.
   – Тебе кажется, просто... Не могу такое забросить...
   Из белого и холодного мы попали в зеленое, жаркое, пряное, цветное. Надели зеленые халаты. Она стала похожа на заведующую лабораторией. Халат шел ей, делал строгой, важно занятой.
   – Вот мои владения. Всему нужны руки. У всех разные вкусы, настроения, желания... Тут иноземные гости, – повела она рукой вдоль кустарников, – очень капризные. Один желтеть начал, гадаю, что с ним... Вот этот венчик, по-твоему, кто?
   Склонилась над ершистым зеленым дикобразом в кадке, упрятанном почему-то в прозрачный пакет.
   – Пальма? – предположил я.
   – Ничего подобного. Куст, а не дерево. Куст ананаса– Вот, южное деревце, – она потрогала ветку с меленькими жесткими листьями.
   – Анчар? – пошутил я.
   – Гранат... Не подходи близко. Поливалка нежданно брызгает. Мокрый будешь.
   – Ну вот, и летний дождь у тебя есть. Привереды какие.
   – Мы трогать их не станем. Пойдем, наших навестим. Огурцы, помидоры.
   «Наши» стояли в ящиках на этажерках, рядами.
   – Вот ножницы, обрежь все боковые побеги. Только сверху оставишь по три кисточки... Посмотри, как я делаю.
   Она обрезала боковые ветки растения так бережно, что и ножницы у нее не щелкали. Сбросила скошенное в корзинку.
   – Зачем резать? Урожай меньше будет.
   – Пожалел... Да я им и корешки подрезала, когда сюда пересаживала... Меньше не будет. Поспеет намного раньше.
   – Кто тебя всему научил?
   – Бабушка...
   – Ты уйму силенок тратишь на такие пустяки.
   – Разве это много? Чем больше копаюсь, тем больше понимаю – какая неумеха. Только-только чуть прикоснулась, а работы здесь – море, конца нет... Бабушка по цвету знала, чего не хватает огурчикам. С нижнего конца пожелтели – одно, с верхнего – другое. То поила их настоем сена, как я тебя девясилом, когда ты болел, то подрезала... Так и говорила: цвет лица огурчики потеряли... А помидоры? Знала, что на кусте сохранить или снять пораньше, или выдернуть вместе с кустом и так подвесить... Сложности... академиком надо быть... Но для кого? Для чего?...
   Вдруг остановилась она среди зеленого безмятежного своего чуда. Я увидел растерянные грустные глаза и обнял ее, будто закрывая собой от всех тревог и безысходности.
   Птицы летели с юга на север...
* * *
   Маленькому человеку однажды сказали, что все люди на земле смертны. Он думал, что умирают одни бабушки с дедушками, а человек не умел представить себя дедушкой. Он был вечен и бессмертен, пока не знал, что люди смертны.
   Это я пишу про себя. Снова память вернула меня, в мое детство. Мне сказали, что человек смертен... Я не мог уснуть всю ночь. Я сидел на кровати, поджав ноги. В окно сияла страшная в ледянелости огромная луна. Какая несправедливость обрушилась на меня. Как мертвенна эта лупа, которая будет светить, когда меня уже не станет, не будет. Как это можно, что меня вдруг не будет?... Ужас, непосильный ужас мешал мне дышать и двигаться. Луна растекалась от слез, руки мои дрожали в ознобе. Я мог умереть в ту минуту, если бы не проснулась и не подошла ко мне мама. Не взяла меня рыдающего на руки, не одарила тем, что было сильнее видения смерти... Не правда ли, смешной мальчик?
 
   В мое окно смотрит луна, такая же ледяная, вечная. Мертвые блики на стенке, на полу. Неуютно, зябко в нагретой комнате. Я вышел в коридор, к ее двери, постоял, послушал. Она вздохнула во сне как ребенок... Подойти к ней? Разбудить ее?... Мне одному с моей жалостью не совладать...
   Нет, пусть они спят...
 
   Сколько надо было накопить в мире зла, чтобы так вот однажды остаться наедине с единственной женщиной, в холодной тоске от неизвестности, гадая, не веря, не зная, сорвалась ли с цепи та вселенская злоба или не сорвалась? На что надеяться этой женщине? Какой станет ее судьба? Понимает ли, что будет с нами, если злоба все-таки обрушилась? Не слишком ли она спокойна? Или скрывает, как неспокойна? Или верит в доброту, вечную доброту земли, в рождение ребенка, в невозможность на земле Одиночества?
   Но если придет оно – Одиночество? Придет в маленький наш огромный мир на троих...
   Вот ему год, вот ему два, три, четыре... Он идет вместе со мной по этому лесу, и мир кажется ему одним бесконечным лесом. А я спешу передать ему все, чем богат... Память о мире, после которого он родился... В шорохе леса видит и слышит он созвучия немыслимо великих и прекрасных дел, невоскресимые легенды о городах со множеством людей, обрывки наук и знаний, похожих на сказки...
   А чтобы он поверил мне, я включаю миражи далеких видений. Пока струится по тонким проводам идущий к нему из Прошлого магический ток. Пока в силах я поддерживать слабое течение тока...
   Малыш верит мне, как верят они сказкам. Я говорю ему, а сам хочу видеть его на дымном асфальте опасном гремучей улицы, в толкучке людей, в суматохе непостижимо трудных нескончаемых утомительных до изнеможения дел... Я говорю ему... Ему?... Но разве не девочке?... Если родится девочка, назову ее Настенькой. В память о женщине, родившей меня. В память... Но как долго буду я способен жить сказками? Утешать близких моих легендами? Когда, угаснет во мне, пройдет мука от невозможности увидеть, как один, ребенок возьмет за руку другого и улыбнется мальчонке, оставленному т а м?... В неизвестности...
   Я лег на пол у ее двери, чтобы не войти к ней, чтобы не иметь силы разбудить ее, просить утешения самому себе... Такая животная ломающая ледяная тоска смяла меня, бросила с дрожащих колен...
 
   Послушайте, если вы еще есть, все кто жил вместе с нами, пока мы не были так одиноки... Все, кто жил далеко и близко, и совсем за бесконечными пределами... жил... Простите, меня... кто живет вместе с нами... До чего сладостно быть. Разговаривать со всеми, думать и дышать, видеть вечное повторение влажных цветов на лугу, тепла и дождя, свежести снега, повторение радости и печали, повторение солнышка и ночи, повторение памяти, вечное повторение детей... Это никогда не должно оборваться, никогда не должно оборваться, никогда...
   Говорю вам, как могу то, что вы сами знаете...
* * *
   На санках я перевез два книжных разобранных шкафа, собрал и поставил их у нас в холле на втором этаже. Перевез пачки книг. Вместе с ней мы раскладывали книги по созвучию содержания... Тут же нашли «Субтропики в теплицах...».
   Нигде и ни в чем не сохранишь так полно и подробно человеческий мир. Вот они затаенные магические волны. Стоит лишь прикоснуться к ним глазами, они с тобой заговорят...
   Книги ставила в шкаф она, разглядывая каждую вроде бы с удивлением.
   – Придется, видно, привыкать снова к чтению, как тогда, в школе... Я разучилась. Некогда всё. Книги доставала и на полку...
   – Не читала?
   – Как не читала?... Появилось такое престижное чтение. Полные штучки в журналах... Даст подруга на день, проглотишь, ночью не спишь, утром голова гудит, но ты уже не хуже других. А в тайне думаешь – ничего особенного. Могла бы и пропустить. Газетная документальность иногда сильней обжигает...
   Она, как бы вглядываясь в книгу, положила в шкаф, закрыла дверцу, открыла другую, развязала новую пачку.
   – Говорят, людей неинтересных в мире нет. И в самом деле, нет. А попробуй войти в любой дом наугад, попроси разрешения поселиться у них, посмотреть как живут... Через неделю в окно прыгнешь от не твоих забот...
   Она поднялась на цыпочки, устанавливая книгу на верхнюю полку, вроде как потянулась повыше да подальше.
   – Ездила в мою деревню за Вологдой... Живут старушки, молодые сбежали. Какой-то умник назвал ее умирающей... Так они, бабки эти, воссоединились огороды копать. Всем по очереди, вместе. А в другое время только с ним... с телевизором. Весь день... Эрудированные такие бабки. На все понятие найдут. А книжку одну взяла, итракторы в ней. А бабки всё при царе Горохе. Что с телевизором, что с иконой. Да на завалинке с утра. Никто не крикнет: «Мань, иди скорей. Опять его, Штирлица милого показывают...».
   Она произнесла это очень смешно.
   – Еще не по душе мне, что нормальные люди в книгах лекциями, лозунгами разговаривают. О мире, о войне... Для живых баб вся военная тема начинается в одной точке... с ребенка...
   Закрыла дверцу шкафа, глянула чуть виновато:
   – Я тебе серой кажусь? Да? Мало читаю?... Не сердись...Я попробую... Тут все иначе... Сугробы, дым из трубы, тишина, вечный покой, книги... Но сначала возьму эту. Про наших пчёл. Там на ульях надписи непонятные, шутливые, не шутливые?... Один улей – детский сад. Второй – лечебница. Третий, – она улыбнулась, – командировочный... Может быть, их на лужайку надо выносить? Кому знать...
   – В одном уверен, тут обитали очень добрые люди, – сказал я.
   – Уж, конечно, веселые, умные... Книги тогда по-ихнему что? Видеокассеты?... Ну да, видеокассеты прошлого... Самые, первые, самые древние. Включи свой ум, свои глаза и все оживет, как на экране. А, может быть, и сильней чем на экране? Как их не беречь...
   – Будто мало на свете унылых кассет.
   – Значит, я такая нелюбопытная не потому, что мне все до лампочки? Правда?...
* * *
   Одна коробка на складе вызывает улыбку и грустные воспоминания. То и другое. Коробка с елочными игрушками.
   Я нашел ее случайно, в дальнем закутке, потому что про нее не было записи ни в одной амбарной книге. Словно кто-то привез ее тайком и спрятал до времени. Чудесный клад, огромное сокровище.
   Надо будет под Новый год найти елочку. Я видел несколько пушистых не так уж и далеко: стройные, дымчатые...
   У нее будет елка.
   У нихбудет елка...

Шестая тетрадь

   Начинаю шестую последнюю тетрадь, хотя пятая не закончена. Были в ней чистые две страницы. Ее у меня пока нет, а записать надо...
   Голова идет кругом...
   С той ночи прошло семеро суток и половина дня, когда...
   Мы сидели на скамейке у леса. Она кидала синицам и другим непонятным пичугам тыквенные слегка поджаренные семечки. Стоял необыкновенный переполох. На ближнем дереве на самой длинной ветке поглядывала на разбазаривание ценностей белка, рыжая, как огонек с дымком.
   Семечки падали на расчищенную, хорошо утрамбованную площадку. Птахи не вязли как прежде в снегу. Я снова разгреб заваленные дорожки, двери, подходы и все что надо.
   Лицо у нее румянилось от легкого мороза. И тут я увидел, как оно побледнело. Еще ничего не осознал, ничего не услышал – увидел, как она побледнела. Потом услышал звук. Резкий, непривычный, забытый. Всё взорвалось: тишина, лес, нервы, жилы в коленках, сердце...
   Грохот развеял небо над нами, закачал поляну и лес, башню водокачки. Сдунул мгновенно белку и птиц, оглушая несметной радостью и болью нас двоих.
   Над поляной гремел вертолет. Он завис, поднимая сполохи снега, буран очумевшей надежды...
   Когда пелена улеглась, раздвинулась медленно дверца, из машины, как с экрана в цветном увеличенном кино, вышел живой человеки, проваливаясь, пошел к нам. За ним еще двое...
   Мы не могли шагнуть им навстречу, не могли стоять, не могли бежать, не могли смеяться, говорить.
   Голоса незнакомых людей звучали как во сне.
   – Где Романцев? – крикнул первый, бултыхаясь в непролазном снегу. – Разве не мог почистить? Рук у него нет? Машин у него нет?
   Он выбрался к нам, отряхиваясь, как большой зверь, всем телом, топая валенками. С удивлением посмотрел на женщину. Она держалась на ногах, почти повиснув на мне.
   – Как там? Что там? – выдохнула посиневшими губами.
   – Где там? – переспросил, непонимающий обыкновенных слов инопланетянин.
   – У вас...
   – У нас ничего.
   – А Москва?
   – Что Москва? – не понял живой человек. – На месте Москва... Тут женщина?... Как вы сюда попали? С кем? Вы кто?
   Я подхватил ее, начиная злиться.
   – А вы кто?
   – Академик... – он протянул руку и назвал себя. – Что происходит? Где Романцев?
   – Мы не знаем Романцева.
   – Как?!. Остальные где?... В лесу палки от лыж. Видно ленточки... Гуляет где-нибудь?
   – Мы одни...
   – Давно?
   – С июня.
   – То есть?... Я не понимаю.
   – Все лето и осень.
   – Какое лето? Какая осень? – почти выкрикнул он. – Позовите еще кого-нибудь... Романцева, не Романцева...
   – Мы их не видели.
   – Не видели? – Он повернулся к двум спутникам, одетым как пилоты. – Я не сплю? Мы туда прилетели?... Конечно, туда. Куда же еще. Так что происходит? Откуда вы?
   – С погибшего самолета. Из леса.