Колбаса твердокопченая – 42 кг.
   Мясные консервы тушенка – 2330 банок.
   Молоко сгущенное – 1246 банок.
   Рыбные консервы «Судак в томате» – 900 банок...
   Масло, сыр, мука... и дальше, дальше...
   Даже теперь, много дней спустя, чувствую густой, сводящий с ума привкус этих слов, только слов.
   Потом я встал и почти машинально взял в ящике стола ключ. Особый ключ от несгораемых шкафов. Он подошел к нашему, вернее к чужому сейфу.
   Там я нашел большие тетради в картонных переплетах и связку разных ключей с прицепленной к ним картонной биркой «дубликаты». В коробке лежали, с такими же бирками, ключи от машин.
* * *
   Любые пещеры Аладдина – пустая шалость, наивное ничто по сравнению с теми сокровищами, которые мы увидели за всеми закрытыми дверями. Это были кладовки, груженные продуктами, одеждой, обувь книгами, радиоприборами, в том числе пятью телевизорами, лекарствами, оборудованием для самого разного лечения. Две бормашины, к примеру, солнечные лампы, незнакомые аппараты.
   Лестница вела вниз, в подвал. Многое хранилось там или на втором этаже в полутемных кладовках, свет в которые шел только в узкую стеклянную полоску из прозрачных блоков под самым потолком.
   Я включил свет и онемел от обилия того, что можно было жевать. Масло таилось в морозильниках, сыр и кое-что другое в холодильных камерах. Банки лежали в картонных коробках... Всюду воздух был пропитан холодильным озоном.
   Лишь одна дверь оказалась в этом доме не запертой. В туалет. В нормальный, городской, сверкающий голубым – туалет. С умывальником, с краном, из которого текла вода, зеркалом над ним, откуда глядел на меня мрачный щетинистый худой мужик, небритый, как арестант...
* * *
   Мы открыли две банки тушенки, открыли стамеской, жадно хватали мясо руками, хотя потом нашли открывалки, ножи, вилки, посуду, салфетки – ну что там еще придумано для воспитанных людей?
   Мы пили фруктовую холодную воду, жевали печенье с маслом, свежим, сливочным. Если бы я знал раньше, какое фантастическое удовольствие придумано, создано, вложено во все эти жестяные, полированные сверкающие банки!
   Простите нас, беспечные хозяева. Мы ждали вас утром, ждали половину дня, ждали, пока ходили по вашим кладовкам, ждали, когда начали стамеской долбить жестянки... ожидая, что вот-вот за нами придут и станут вязать лесных уголовников, отпетых взломщиков. Никто не пришел: ни днем, ни вечером. Больше у нас не хватило ни мужества, ни сил.
* * *
   На другой день мы сами себе устроили королевский завтрак. Умяли по два сырых яйца, не обратив тогда внимания на красные буквы очень сложной дырчатой коробки, надпись на ней: «для инкубатора». Жевали копченый припас, хрустели печеньем, откупорив снова бутылки «рябиновой» города Риги. Тоже не заметив строгой надписи – вложенный лист бумаги – «образцы для сравнения».
   Лишь потом я пошел искать в пещерах Аладдина хоть какое-нибудь мыло и напал не только на «русский лес», «банное», «земляничное», «детское», но и на целые груды зубной пасты, щеток в целлофане. Увидел то, о чем и думать не мог: электрические бритвы, безопасные лезвия в нарядных коробках и станочки для них.
   – Ура! – завопил я на весь дом. – Да здравствует мыло душистое, к нему полотенце пушистое. Давайте резвиться, плескаться, нырять, бултыхать, кувыркаться. В лохани, в реке, в океане!
   Она смеялась, глядя, как я размахиваю руками, жонглируя мылом.
   – Ну и влетит же тебе. Все краденое.
   Кажется, мы понемногу начали воскресать из первобытного состояния, выходить в люди.
   Я нашел стопы мохнатых новеньких полотенец в той же кладовой, где была такая богатая косметика, нашел ведро и большой эмалированный таз. Ведро взял себе, а таз торжественно вручил ей.
   Мы разделили наши умывальные владения. Мне досталась водонапорная башня. Там я и сотворил себе ту блаженную очистительную прохладную баню, какую никогда не забуду.
   Бесполезно было касаться моей щетины электрической бритвой, безнадежно, бессмысленно. Я прихватил казенный бритвенный прибор, вложил в него лезвие, намылил себя и начал смахивать лесную, дикую хвою, припевая от наслаждения.
   Потом я заливал себя водой, прямо из ведра, внахлест, казалось, отмывая не телесную накипь, а усталость и горе, тяжкую муку необъяснимой вины за эту земную живую радость.
   Вода лилась по каменному полу, я шлепал по ней босыми пятками счастливый, мокрый, свежий. Тер себя полотенцем...
   – Ты неузнаваем, – сказала мне лесная неузнаваемая женщина.
   – Прошу не заглядываться, еще понравлюсь.
   – Не бойся, ты не в моем стиле.
   – Это не имеет никакого значения, поскольку ты в моем.
   – Я думала до сих пор, ты герой, – засмеялась она.
   – Кто же я?
   – Шалопай.
   – Жулик я. Мелкий воришка. Нет, очень крупный рецидивист. Подожди, я украду сандалии. Пару! Две пары сандалий. Хочешь ботинки? Мужские ботинки? Я подарю тебе. Женских там почему-то нет...
   Мы отправились изучать остальные здания в непонятном поселке, обутые, как вполне приличные люди. Какая светлая радость – новые крепкие сандалии на пятках, новые, хоть и чужие, носки.
* * *
   В оранжерее летали несколько воробьев, попавших сюда через приподнятые фрамуги. Тонко зудели пчелы в нагретом и влажном воздухе среди сплетенья самой разной понятной и непонятной зелени. По тонким пластмассовым трубам всюду капала вода. Я чуть было не придавил серую лягушонку на песчаной дорожке, разглядывая крохотные помидоры, усатую землянику с цветами в сине-зеленых листьях.
   Внутри она казалась огромной, лесная оранжерея. В ней росли незнакомые деревца и кустарники. Но про это зеленое богатство – потом, в более спокойную минуту...
   – Не могли такое хозяйство бросить надолго, сюда придут, – уверила она.
   – По-моему, работает автоматика.
   – Ну вот, – обиделась она, будто я виноват, что работает автоматика, – все равно садовник нужен...
   В конце оранжереи, там, где сложены пластиковые мешки с удобрениями, лопаты на садовой тачке, нашлась дверь в соседнюю пристройку с непроглядными стеклянными блоками поверху стен, от которых в большом зале было светло и не очень понятно, куда мы попали: в очередной склад, некую фабрику или котельную. Широкие, не совсем широкие, узкие оранжевые, зеленые трубы тянулись по всему залу от глянцево-матовых котлов, один из которых был оранжевым, а другой зеленым, цвета зеленой морской воды. Оранжевый покоился, на кафельной печи, зеленый стоял посреди зала, видимый со всех сторон, с двумя огромными вентилями на закругленных торцах. Это все можно разглядеть не сразу: потому что проходы между котлами и печью заставлен самым неподходящим для труб и котлов: не распакованной финской мебелью – шкафами, диванами, кроватями, стульями, столами, тумбочками, книгами, связанными в пачки, завернутые в бумагу.
   В зале довольно жарко. Не знаю, что меня толкнуло, но я потрогал зеленый котел и вскрикнул, он был горячим, хотя сплетение труб вокруг, мимо которых мы пробирались, нигде не казалось нагретым. Я заглянул в открытую дверцу печки, увидел там не опаленные, совсем новенькие свежие стенки, холодные, без малейшего следа какого-либо горенья. С опаской тронул оранжевый котел, его холодный матовый металл.
   – Мистика, не понимаю, – сказал я, – кто греет зеленый котел.
   – А я давно уже ничего не понимаю, – вздохнула моя спутница.
   В строении под ветряком – электростанция. В одном отделении – система аккумуляторов, душный уксусный воздух, мерцающие коробки с двух сторон. За дверью мягко жужжал генератор. От него к потолку шел механический в красном кожухе карданный привод. По нему текло мерное гуденье, шелест металла, мах пропеллера, движение ветра.
   Очень солидный, плотный, весомый по виду генератор. Но как его может хватать на все увиденные мной холодильные камеры, включатели и выключатели, моторы в котельной, водонапорной башне, розетки, лампочки? На весь поселок?
   Тут же был еще более могучий генератор, присоединенный к непонятным трубам, уходящим в бетонный пол. Трубы очень похожие на трубы котельной. Справа у стены щит с рубильниками. Рядом голубая тумбочка со шкалой приборов, с этикеткой на металле: ЭВМ. В большом генераторе не было движения.
   – Ты умеешь водить машину? – спросил я.
   – Конечно... Мы уедем?
   – Сначала поищем дорогу.
   – Разве дороги нет?
   – Мне кажется.
   – Но столько машин?
   – Дороги не видно, просек не видно.
   – Как они сюда попали?
   – Не знаю... Хочешь, я тебя покатаю?
   – Хочу.
   – Если она с бензином...
   Я показал приготовленный ключ с надписью на картонке: «Нива». Мы подошли к новенькому зеленому автомобилю. На капоте «Нивы» слабый сквознячок шевелил колоски летучих семян. Я дунул в них, и травяные семена покатились крупой с гладкой поверхности. Упругая дверца щелкнула, и я впервые заглянул в такую машину, в черный уютный салон. К удивлению моему на спидометре было десять километров.
   – Ее несли на руках, или...
   Не успел я сказать, как услышал не то слабый вскрик, не то судорожный вдох.
   – Радио, – произнесла одними губами лесная женщина. – Дай мне. Она прикоснулась трепетными пальцами к белым клавишам приемника, жадно повернула ручку, боком присев на кожаное черное сиденье.
   – Подожди, я включу, – сказал я. – Руль, видно, запирается.
   – Ах, да, совсем дикая стала.
   Приемник загудел. Шорох поплыл от него, таинственный шорох далеких земных расстояний. Звуков не было.
   – Попробуй ты, – сказала она почти жалобно.
   Я стал давить на клавиши, но звука не было.
   – Тут где-нибудь есть антенна... выдвинуть антенну... кнопка для нее.
   Мы стали вдвоем искать нужную кнопку. Вот она, под самым щитком. Я ударил по ней. Прутик антенны плавно потянулся над зеленой гладью капота и замер, как лучик, нацеленный в самое небо.
   Шорохи стали полнее, громче, но звука, слов, речи, музыки не было.
   – Куда мы с тобой попали? – вроде пожаловалась она. – Станции не ловятся. Приемник у тебя исправен?
   – Где ж ему сломаться. Новенький... сильный.
   – Покатай меня, – сказала грустная женщина. – Прежде я не замечала, как уютно пахнут автомобили...
   Машина завелась не сразу, но включилась добротно, почти неслышно. Я потрогал передачи, ножные педали, подождал пока рядом сядет она, и вывел машину из ангара, потихоньку, привыкая, приноравливаясь к ней.
   Рычаг от руки непривычно далеко. Перед ним еще два рычага поменьше. Судя по надписи – для привода на переднюю тягу. На щитке почему-то не один, а два спидометра. На восемьдесят и сто восемьдесят километров. Если это спидометр... Сидеть очень удобно и вальяжно.
   Чудесный аппарат, новогодний сон автолюбителя...
   – Кража полотенца – мелкое хулиганство. Машина сама по себе уголовщина, – пытаясь отвлечь ее, вроде пошутил я.
   – Найдем дорогу и поедем к ним.
   – К медведям, – кивнул я, – к лешим и русалкам.
   – Ты мрачен.
   – Просто не вижу дороги.
   – Значит, машины по воздуху? – не соглашалась она.
   – Вертолетом...
   Я вел «Ниву» по самой опушке леса. Проехали грядки, на которых, если не ошибаюсь, росла картошка. Маленькое поле с колосьями чего-то или не с колосьями. «Нива» покачивалась на ямах уверенно, мягко неуловимо дрожа мотором от невозможности выскочить на большую стремительную дорогу.
   Слева непролазным частоколом один за другим пробегали стволы. Матерый лес окружал поляну высоченной стеной. Дороги не было. Тропинки не было. Наша тропинка не обозначилась, будто мы сами не вошли сюда, а прилетели, не измяв траву, не сломав сучка и ветки.
   Мы катались. Я нажал сигнал, я давил на сигнал. Криком кричала «Нива», плакала, не умея вырваться из огромной зеленой клетки. Выл над лесом тревожный сигнал одиночества.
* * *
   Когда мы вернулись, она подвела меня к телефонной розетке слева от стола.
   – Я видела на складе аппараты, – взгляд ее был просительным.
   – Хорошо, пойду – принесу телефон, – кивнул я, предчувствуя полезность ее затеи. Кому понадобилось при действующей розетке прятать аппарат?
   Я сходил наверх и нашел коробку с телефоном, принес в комнату распаковал, соединил в розетке. Аппарат не звякнул.
   Она подняла трубку, стала нажимать, постукивать пальцем по гашетке. На лице было такое растерянное выражение, словно скажет на нетерпеливо через мгновенье: але... але... Никто не отозвался.
   – Положу обратно, – вздохнула грустная женщина.
   – Пускай стоит. Красивый телефон.
* * *
   Вечером я позвал ее в котельную и попросил выбрать себе тахту. Мы сорвали картонную упаковку, и финская тахта нам очень понравилась. Мягкий поролон, обитый серо-зеленой тканью.
   – Твою мы отнесем в комнату, а я буду спать в котельной, – сказал я.
   – Мне кажется, тут неудобно и негде.
   – Раздвину ящики, просто положу на них.
   – Я боюсь одна. Ты мог бы лечь в коридоре?
   ...Условности приходят вместе с цивилизацией...
   Мы отнесли тахту в дом-кладовую, как мы его называли, в комнату при складе. Потом принесли другую, поставили в коридоре. Подмели пол, взятым на складе веником, убрали подсушенную траву. Она сама взяла в одной кладовке новенькие простыни, шерстяные одеяла, наволочки, подушки – ловко постелила все это. А я положил на стол у ее постели карманный фонарик. На складе их была целая коробка.
   – Нам очень попадет, – грустно улыбнулась она.
   – Потом попадет. Я больше никого не испугаюсь, ничему не удивлюсь.
   Мы так же устроили мой ночлег в коридоре, не совсем удобном, как любой коридор, но сухом и чистом, с надежным потолком над головой, с четырьмя стенами вокруг...
   Вот оно белое наваждение. Две простыни, подушка, мягкий провал в никуда.
* * *
   В руке у меня холодело чудо, никогда не замечаемое прежде мягкое, нежное, в белом тюбике... Содержит биологически активные вещества... хорошо освежает рот и укрепляет десны... разработана совместно с Одесским НИИ гигиены... улучшенные вкусовые качества. Эти слова я никогда не разглядывал, а тут сложились буквы сами собой... Нашел чему радоваться? Но я не радовался, нет, я наслаждался. Кто не копил таежный перегар сухим воспаленным ртом – ничего не поймет.
* * *
   Утром она хлопотала у плитки, заваривая краденый чай. Хлеба на складе не было. Мы ели глазунью с дорожными сухарями.
   После завтрака я принес в комнату самый легкий приемник, поставил на стол, включил в розетку, нажал...
   Почему я должен так волноваться? Разве мы не видели приемников?... Я веду по шкале алую ниточку, потрескивает эфир, я жду, она стоит рядом, волнуется больше меня, потрескивает эфир...
   Ни звука.
   Большой диапазон, средний, малый...
   Ни звука.
   Привычная техника... Мы так привыкли, так машинально двигаем ручки, потом отключаем их, отключаем от себя целый мир, живой неспокойный мир... Как мы хотели услышать его! Музыку, слово, что-нибудь, на любом языке. Приемник потрескивал. Из него, казалось, плыла, дышала сама вселенная, сама глубина вселенной, молчаливая на этот раз глубина.
   – Ты забыл антенну! Выдвини антенну, – с надеждой подсказала она.
   Я выдвинул антенну, опять погнал прямую красную линию по городам и весям.
   Ни звука.
   Разряды, шорох и ни единого писка, ни единого плеска, ничего.
   Я приволок и поставил другой приемник. Осмотрел его не спеша, внимательно, совсем не торопясь оглядел шкалу, ручки, заднюю панель. Включил, прогревая... не спеша, размеренно, плавно, четко... По всем диапазонам, по всему свету.
   Ни звука.
   – Ты что-нибудь понимаешь в них? – усомнилась, она.
   – Понимаю.
   – Бракованные?
   – Проверю потом...
   На складе я нашел рацию «Тайга – 77». На этом лесном складе не могло не быть рации. Нашел ее, поставил на тот же стол, проверил напряжение. По лампочке над столом, по задней панели рации. Потрогал, осмотрел со всех сторон. Включил ее на поиск и медленно повел по входному диапазону, так медленно, боясь проскочить любой самый слабый сигнал.
   И снова ни звука.
   Подключил микрофон. Ватным голосом, будто никому, в яму, в пустоту, сказал:
   – Тут в лесу два человека с погибшего самолета. В брошенном поселке с каменным складом. Рация «Тайга – 77», номер 12321. Сто шестьдесят километров к югу от большого озера... Найдите нас... Найдите нас...
   Я не мог предполагать самого невероятного, что говорю в пустоту, но мне казалось, я говорю лишь коробке приемника, больше никто не слышит меня, больше никто.
   Я снова пошел на прием, долго искал в эфире хоть какие-нибудь живые звуки. Потом выключил и стал смотреть паспорта к приемникам, читать инструкции, радиосхемы. Снова гонял по всем диапазонам и, к удивлению моему, слышал одно великое молчанье.
   Приборы, великолепные совершенные приборы отказывались нам помочь. Или я не понимал их? Но какие нужны особые знания для чтения подробных инструкций? Они все выполнимы. Я ничего, по-моему, не упустил, я все делал как надо.
   Эфир молчал. А я слышал, как тикает в ящике стола прибор погибшего японца.
   Она положила руку на мою ладонь:
   – Скажи мне что-нибудь.
   – Я не умею наладить.
   – А ты не обманываешь меня? Почему все тихо?
   – Подожди, будет громко.
   – Не надо смеяться.
   – Но ты понимаешь, мир не может молчать.
   – Не понимаю.
   – Подожди...
   Я вышел из комнаты в одну из кладовок, там, где хранились на полках магнитофоны с телевизорами, лежали коробки с магнитными кассетами. На ярких наклейках улыбались великие – невеликие наши артисты. Наугад ваял кассету, взял магнитофон самый легкий, вернулся в нашу радио-комнату. В открытом окне сидела на подоконнике женщина с мокрыми глазами...
   На всю поляну далеко над лесом помчалась невероятная гремучая стремительная песенка.
 
Ах, чтобы лето не кончалось...
 
   Мир не может молчать.
 
Ах, чтоб оно за мною мчалось...
 
   Нате вам голос, нате вам звуки. Мир не может молчать!
   Седые кедры застыли вокруг поляны. Оглушенные птицы, я видел, над крышей взвивались и падали, взвивались и падали, как на волнах.
 
За мною вслед...
За мною вслед...
За мною вслед...
За мною вслед...
 
   Она заплакала горько и отрешенно. Я выключил магнитофон и стал утешать ее, как умел. И снова я говорил ей, как тогда на воде, не связно и бестолково... Руки мои были мокрыми от ее слез.
* * *
   Бывают, наверное, такие места, где не проходят и глохнут волны. В конце концов, мир молчал тысячи лет, и никто от этого не плакал.
* * *
   Ночью мне, впервые за много дней, снился мой мальчик, ясноглазый, далекий от меня мальчик. Я гладил его макушку и смотрел, не отрываясь, в неповторимое нежное лицо ребенка. Холодные губешки слегка прикасались к жесткой небритой щеке, сдавливая сердце горьким блаженством.
   – Папа, – звал он меня, – пойдем, я покажу дорогу...
   – Не могу выйти отсюда.
   – Почему? Пойдем, папа...
   – Ее не видно, – сказал я, не умея во сне удержать, охватить, обнять самое нежное, самое доброе, что есть на свете, самое-самое...
   – Но я вижу дорожку, пойдем...
* * *
   Она разбудила меня резко и сразу, будто вернула, бросила в тягостную тревогу. В темноте я почти видел, как ее колотит от слез.
   – Да что с тобой?! – зло крикнул я. – Не смей реветь.
   Но крик мой был, наверное, бесполезен. Я испугался. Жутко было в кромешной тьме коридора слышать непонятные судороги слов.
   – Можешь ты, в конце концов, нормально говорить? Без этого?... Пожалей себя, ведь я не врач.
   Она плакала:
   – Извини... я не смогла...
   – Что не смогла?
   – Это было...
   – Где было?
   – Там, наверху.
   – Не понимаю тебя... Зажгу свет и принесу воды.
   – Я не одета.
   – Ну вот какие глупости. Чего тебя сильней пугает, мрак, свет.
   – А тебя ничто не пугает?
   – Самое страшное было и не будет.
   – Почему?
   – Тебе рассказать?
   – Если ты можешь... Почему он разбился?
   – Я не знаю.
   – Война...
   – Чушь!!
   – На свете никого нет. Мы одни...
   – Ты бредишь.
   – Комары... даже комары передохли.
   – Но птицы летают!
   – Пока летают...
   Я вскочил на ноги. Шарахаясь боком о стенку, нажал выключатель... У тахты на полу – согбенная, ослепленная почти не одетая босая женщина.
   Ярость овладела мной.
   – Покажу тебе комаров-букашек! – орал я, насильно встряхивая, поднимая женщину за руку. – Идем, истеричка, чтоб они тебя заели.
   Так я вытащил ее босую на темную поляну, жутковатую ночную по ляну среди черного леса. Беспросветная тишина холодила нас. В руке у меня был ее фонарик. Я включил его, надеясь приманить комаров на свет, успокоить взъерошенную, почти голую женщину в тонкой сорочке, тянул ее в черноту, зло ступая в колющую влажную траву.
   Наверное, было тепло. Ни звука, ни шелеста, кругом тишина до самых звезд, ярких и тоскливо холодных.
   – Их нет, – всхлипнула женщина. – Их нет.
   А я злыми своими пальцами слышал, чувствовал, как бешено тикает ее пульс в горячей мягкой руке.
   В самом деле, комаров не было. Неистребимых, вечных, надоедливых, невыносимых, неотгонимых, неизбывных комаров нигде не было. И вдруг я увидел на прогалинке среди колючей травы одного единственного черного муравьишку. Или мне показалось? Я упал перед ним на колени, увлекая наземь женщину. Кажется, она вскрикнула от боли.
   – Смотри, – сказал я, – живой.
   – Кто?
   – Муравей.
   Он воинственно шевелил черными усиками, ослепленный морем света, застигнутый врасплох на лесной дороге, как подозрительный путник среди ночи под фарами патрульной машины. Сердито махнул одним, другим усиком, поднялся на задние лапки, будто ругаясь последними словами, повернул и побежал прочь в густую влажную травяную тень.
   – Один единственный...
   – Дура, – сказал я ласково, – спят они по своим квартирам. Спят!
   – А как же он?
   – Гуляка. Бегал к подружке, а теперь домой. Боится, как бы не попало... Утром покажу тебе армию таких же усатых наглецов. Слышала, как он ругается?
   – Пойдем, – сказала она тихо, – не смотри на меня. Выключи свет.
   Мы вернулись домой. Она вздрагивала от холода. В открытой двери дома кружилась в потоке света ночная бабочка. Веселая, живая, мохнатая бабочка.
* * *
   Я слышал, как она стонет во сне и долго не мог уснуть. В ящике стола мерно тикало само Время, наваждение, которое можно было выбросить, грохнуть камнем, разнести в клочья, разбить колуном. И не было никакой силы сотворить это.
   Уже под самое утро я, стараясь не шуметь, оделся, выдвинул ящик стола, тихонько выбрался на воздух, прикрыв дверь. На ближней стороне поляны по-земному живые, глядя на меня фарами глаз, отуманенными росой, молча стояли машины, удивительные в своей неподвижности, будто оставленные кем-то в ночлег – целое скопище мудреной техники...
   Вот-вот зазвучат утренние сонные хриплые голоса, хлопнут металлические дверцы, гукнут моторы, двинется по лугу живая колесная громада, спеша на дело, на стройку, на...
   Никуда.
   Никто не двинет нелепое нагромождение техники, никто не войдет под навес ангара, не смахнет ночную туманку с ветровых стекол. Один я стою на лесной поляне, вдыхая влажный воздух, смолистый, горький, будто я жевал одну или две хвоинки, сорванные с ветки, жевал до смоляного привкуса на губах, до смоляного холодка в груди.
   Под ногами бежали россыпью нахальные живые милые муравьишки. Вот они мельтешат, обгоняя друг друга, шевеля усами, приветствуя наступающий день, энергичные, деловые, шустрые, такие разные, какими я никогда не видел муравьев.
   Казалось, они хлопают металлическими дверцами, покашливают хрипловато спросонок и спешат, спешат осмыслить и наполнить прохладный вступающий на поляну свежий день.
   Я перешагнул великую муравьиную тропу, чтобы не смять повредить, не спугнуть, не порушить, и направился к ближнему лесу, в котором еще синел туман. Я искал дырку, дупло в дереве или выем среди корней, чтобы спрятать мою проклятую черную тикалку подальше от нее, от себя, от веселых живых муравьишек. И нашел сплетенье коры, узел среди ветвей, углубление. Вложил туда мою коробку и вернулся к постройкам.
   Под навесом, в хозяйственной клади, я взял ручную пилу и короткую лопату, обыкновенный молоток, в ящике набрал гвоздей, потом выдернул из большого штабеля досок пару тесин и начал мастерить, на удивленье самому себе, что-то вроде мостика.
   Сначала отпилил короткие бруски. Опоры. Если хотите, быки для мостика. Лопатой выгреб в земле ямки для них, вогнал туда мои деревянные стойки, по две, на расстоянии двух метров от каждой пары. Напилил доски на равные части, положил их на стойки-опоры, начал прибивать гвоздями, слушая, как отзывается утренний лес на мой не громкий стук. Словно дятел перестукивает меня в лесу. Я – стук, и он – стук. Не в один миг, а с небольшим промежутком. Тук и тук, мягко утопая в зеленой хвое. Тук и тук.
   Из дома вышла ко мне лесная женщина. С припухшими глазами, удивленная, посмотрела на мою работу. Я стучал, не торопясь объяснить ей цель, причину создания такой деревянной конструкции. Но когда настил совсем был готов, я прошел по нему из конца в конец, туда и обратно.
   – Великий мост на Большой Муравьиной Тропе. Видишь, они бегают, и все, как один, живые, – сказал я. – Никто не будет раздавлен.