(128) Много точек соприкосновения было у писателя и с представителями левого крыла совещания - убежденным демократом Леонтием Брамсоном, впоследствии лидером группы трудовиков в Государственной Думе, и примыкавшим к социалистам-революционерам киевским адвокатом Марком Ратнером. Когда доклад С. Дубнова о национальной программе новой организации стал предметом оживленных прений, молодой киевский деятель оказался самым горячим сторонником этой программы. Сущность доклада сводилась к тому, что необходимо добиваться не только гражданского и политического полноправия, но и автономии общин, признания еврейского языка и национальной школы. Докладчик выражал надежду, что созданная совещанием организация сможет со временем, расширив свой состав, превратиться в орган, осуществляющий постулаты национально-культурной автономии.
   С резкой критикой доклада выступили недавние одесские противники автора "Писем". Они отвергали самый термин "национальные права", ссылаясь на то, что такого требования не выставлял ни один из борцов за эмансипацию на западе. Надежда докладчика, что сионисты окажут ему поддержку, не оправдалась: идея культурно-национальной автономии в диаспоре не вызвала энтузиазма в сионистской среде. Тем не менее они единодушно голосовали за предложенную С. Дубновым резолюцию, требующую "осуществления в полной мере гражданских, политических и национальных прав еврейского народа в России". Голосовала за нее, впрочем, и группа Винавера, оспаривавшая некоторые тезисы доклада; непримиримая оппозиция оказалась немногочисленной.
   Новая организация нуждалась в названии. С. Дубнов поддержал радикальное крыло, предложившее назвать ее "Лигой борьбы за равноправие евреев", но некоторых делегатов испугало слово "борьба". "Ученый еврей" при виленском губернаторе в ужасе завопил: "Да ведь это будет второе издание Бунда!" После долгих прений решено было назвать новую организацию "Союзом для достижения полноправия еврейского народа в России". Это тяжеловесное название дало повод иронически именовать членов "Союза" "достиженцами".
   С. Дубнов избран был в исполнительное бюро. "Я охотно (129) принял - пишет он в воспоминаниях - избрание в организацию, в основу которой была положена идея национальной борьбы за эмансипацию. Впервые увидел я свои идеи воплощенными в программу политического союза и надеялся, что при успехе освободительного движения они войдут в жизнь".
   Весной и летом 1905 года через черту оседлости прошла полоса погромов, организованных черной сотней при помощи полиции, а кое-где и войска: правительство жестоко мстило евреям за массовое участие в революционном движении. Упорно держались слухи, что евреи не будут допущены к предстоящим выборам в первый русский парламент. Союз полноправия решил реагировать и на явную погромную деятельность властей, и на предполагаемые ограничения избирательных прав; С. Дубнов написал две декларации, резко протестующие против политики правительства. Он писал их с большим волнением, отодвинув в сторону очередную литературную работу. Лето, проведенное в подгородной дачке на берегу Вилии, не принесло успокоения: писатель остро ощущал несоответствие между своей работой и окружающей обстановкой. "Как жаждет тишины усталая душа! - пишет он 3-го июля. - Хотелось бы кое-как отдохнуть и затем довести до конца исторический труд ... Но писать историю в эпоху русской революции, среди баррикад и грома выстрелов - возможно ли это?"
   В деревенском затишье неожиданно родились первые наброски автобиографии. "Странно было - пишет автор "Книги Жизни" - это бегство в глубь прошлого от бурь современности, но я впоследствии пережил много таких моментов и убедился, что именно в дни революционных кризисов истрепанная бурею душа ищет уюта в воспоминаниях прошлого, спасается путем интеграции своих переживаний...".
   В августе появился царский манифест о совещательной Думе. С. Дубнов отнесся к нему скептически. "Вчерашний манифест едва ли кого успокоит, - пишет он. - Что это за конституция, которую объявляют при отсутствии предварительных гарантий свободы собраний и печати, при полном отсутствии даже элементарной законности, при военном положении и белом терроре ... И все-таки надо работать, агитировать..."
   В обстановке бурного года историка потянуло к работе над (130) периодом эмансипации на Западе; захотелось показать современникам, как в эпоху революции боролись за свои права их предки. С большим рвением принялся он осенью за прерванную работу над 3-им томом "Истории", торопясь дойти до конца 18-го века. Он гордился тем, что научился "стоя на вулкане современности, вникать в прошлое и изображать его". Но вскоре вулкан стал извергать горячую лаву: наступили октябрьские дни.
   Всеобщая забастовка изменила облик страны; трудовые будни уступили место фантастике. Старинная трехнациональная Вильна преобразилась в огне революции; ее извилистые переулки, ее острыми булыжниками мощеные площади с утра до вечера залиты были густыми толпами; во всех общественных зданиях шли непрерывные митинги. 16-го октября на широком проспекте возле врезавшейся в толпу губернаторской кареты грянул никого не ранивший выстрел; полиция и солдаты дали залп в безоружных людей. Когда раздались вопли раненых, когда на мостовую рухнули тела убитых, ропот возмущения пронесся по городу. В похоронах павших, состоявшихся на следующий день, приняло участие всё взрослое население Вильны. Впервые за всю свою жизнь С. Дубнов был вырван потоком событий из тишины кабинета и увлечен на шумную, кипящую народом улицу.
   В хмурый осенний полдень шагал он за катафалком в депутации от Союза Полноправия, держа в руках траурную ленту с революционной надписью. Город был в этот день во власти народа: чья-то невидимая рука убрала с постов полицию, увела в казармы войска; многотысячным шествием, медленно двигавшимся по вымершим узким уличкам, энергично командовал член местного комитета "Бунда", писатель Девенишский-Вайтер, прозванный "революционным полицмейстером" Вильны.
   На следующее утро в квартире Дубновых раздался резкий звонок. Друзья ринулись в кабинет с возгласом: "Конституция!" Объявлен был новый манифест, обещавший гражданские свободы и полноправный парламент. С. Дубнова опять потянуло на улицу. На перекрестке встретил он журналиста, с которым работал в начале 80-х годов в русско-еврейской печати; старые коллеги обнялись в приливе праздничного возбуждения. Ликование продолжалось, однако, недолго. Спустя несколько дней в открытые окна снова ворвались звуки выстрелов и стоны раненых: (131) блюстители порядка вернулись на свои места. А вскоре с разных концов страны стали приходить жуткие вести: тотчас после издания манифеста правительство вывело на улицу банды черносотенцев для кровавой расправы с передовой интеллигенцией и с евреями.
   Когда распространились слухи, что в Вильне тоже готовится резня, местные общественные организации решили оказать отпор черной сотне. Возникли вооруженные отряды самообороны. С. Дубнов написал воззвание, которое начиналось словами: "По городу распространяются слухи о готовящемся погроме против евреев. Мы, представители различных партий и союзов города Вильны, выражаем глубокое возмущение против тайных подстрекателей. Мы предупреждаем, что малейшая попытка к погрому встретит со стороны наших объединенных сил самый энергичный отпор". Воззвание это подписано было двенадцатью организациями, из которых только три были еврейские; в числе подписавших был Союз железнодорожных служащих и различные организации профессиональной интеллигенции. Выступление реакционных банд удалось предотвратить.
   Тяжело переживал писатель эти тревожные дни. Личные волнения (в разгромленной Одессе находились младшая дочь и сын, родные и друзья) тонули в общем горе. Запись в дневнике от 31-го октября гласит: "Сердце разрывается, нет сил переносить эти ужасы, о которых ежечасно читаешь, слышишь, говоришь... Хотелось писать, кричать, но руки опускаются перед грудой трупов. Стон и плач стоит над всем еврейством, отдельный голос не будет услышан. А все-таки попытаюсь: к другой работе я совершенно не способен. Забросил всё, только с утра до позднего вечера впитываю яд газетных известий". В середине ноября написаны были первые главы из цикла "Уроки страшных дней". Автор их впервые высказал свободно, без цензурного контроля то, что накопилось в душе за долгие годы. Он прочел одну из глав в многолюдном траурном собрании, состоявшемся 17-го ноября, спустя тридцать дней после гибели жертв погромной недели, и она прозвучала волнующим реквиемом.
   (132)
   ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
   УРОКИ СТРАШНЫХ ДНЕЙ
   Вскоре после траурного собрания писатель уехал в столицу для участия во втором съезде Союза Полноправия. "В Петербурге - пишет он - я попал в кипящий котел. Столица шумела сотнями собраний и конференций, тысячами делегатов со всех концов России, гулом прежнего революционного подполья, поднявшегося на поверхность общественной жизни ... Не раз холодный ноябрьский ветер ударял в разгоряченные лица людей, выходивших из раскаленной атмосферы собраний на мокрые улицы Петербурга". Нервность, сказывавшаяся в дебатах, объяснялась отчасти тем, что многие участники съезда были свидетелями недавних погромов. Переживания страшных дней способствовали росту национальных настроений. С большим воодушевлением принята была резолюция о созыве всероссийского еврейского Национального Собрания "для установления, согласно воле всего еврейского населения, форм и принципов его национального самоопределения и основ внутренней его организации". Идеолог культурно-национальной автономии считал принятие внесенной им резолюции настоящей победой: "... это было пишет он - второе, более конкретное признание моей теории автономизма после общего признания ее на первом съезде". Зато общеполитическая часть доклада, содержащая предложение признать платформой съезда программу конституционно-демократической партии, вызвала возражения со стороны представителей левого крыла. Оправдываясь в печати перед нападками, С. Дубнов утверждал, что платформу к.д. он выдвигал только как программу-минимум, имея в виду прежде всего отмежевание от правых элементов.
   Общеполитические взгляды писателя в эту пору окончательно определились. В сущности он остался в период зрелости (133) верен рационалистическому индивидуализму юных лет. Кризис, о котором говорили многие записи дневника, не затронул основ мировоззрения; переход от космополитизма к национализму совершился без болезненного надлома, ибо космополитизм маскила-самоучки был наносным явлением и питался не столько чувством, сколько влиянием популярных в передовых кругах социально-философских концепций. С. Дубнов сохранил многое из идейного багажа юности; отвернувшись от Бокля, он остался верен Миллю. Индивидуализм в его умеренной английской версии, чуждой крайностям штирнерианского анархизма, обернулся в области социально-политической классическим либерализмом со всеми присущими этому течению особенностями: критическим отношением к марксизму, подчеркиванием примата политических требований над экономическими, отталкиванием от радикального "якобинства". Свои воззрения С. Дубнов подкреплял ссылками на историю; это не требовало усилий, ибо история обычно учит людей тому, чего они от нее требуют. Писатель был твердо убежден, что "политическая революция должна предшествовать социально-экономической, ибо нужно раньше завоевать свободу, для того чтобы в свободном демократическом государстве вести борьбу за эмансипацию пролетариата. Сразу вести и политическую, и социальную революцию значит погубить обе вместе". Но и общеполитическую программу следовало, по его мнению, осуществлять путем постепенных реформ. "Я с тревогой думал - говорит он в воспоминаниях - о возможности провала революции 1905 г. при преждевременных республиканских требованиях, так как эволюционно русское общество доросло только до конституционной монархии".
   Мысли эти неоднократно повторялись в цикле статей, печатавшихся в "Восходе" под общим названием "Уроки страшных дней". Вскоре после съезда появились две статьи из этого цикла - "Рабство в революции" и "Национальная или классовая политика"; автор дал в них волю чувствам, волновавшим его за последний год. Он утверждал, что "еврейские революционеры в рядах русских социалистических партий и даже в еврейской рабочей партии "Бунд" выступают исключительно с общими политическими или классовыми лозунгами, а не с национальными требованиями, как это делали поляки, финляндцы и другие угнетенные (134) национальности ". В результате - "еврейский революционный протест терялся в общерусском,... в нем не слышался гнев наиболее униженной и оскорбленной нации". Писатель объяснял это явление влиянием ассимилированной партийной интеллигенции. Он никак не мог примириться с тем, что Бунд отказался войти в состав "Союза Полноправия": еврейская партия, по его мнению, не имела права вести классовую политику в ущерб общенародной и тем "разбивать осажденный лагерь изнутри". В семейном кругу нередко велись горячие споры на эти темы;
   отголоски их слышатся в некоторых фрагментах "Уроков". В позднейшем издании автор устранил отдельные резкие выражения, рожденные полемической взволнованностью.
   Последняя глава цикла посвящена была теме "планомерной эмиграции". Еврейские погромы, по пятам следовавшие за революцией, снова усилили тягу за океан; это заставило С. Дубнова вернуться к давно волновавшей его проблеме. В декабре 1905 г. он пишет: "Мы стоим на вулкане, который уже поглотил десятки тысяч еврейских жертв, и кратер еще дымится . .. Люди охвачены великим смятением ... Наибольшая масса беженцев направляется по старому пути из российского Египта... в обетованную землю Америки... И теперь, когда Россия, готовясь стать страною свободы, не перестает быть страной погромов, наш вечный странник идет туда же, за океан... Есть еще страна, родная страна предков, озаренная лучами нашей далекой национальной юности. Туда рвутся тоскующие сердца ... но тоска еще не превратилась в напряженную волю ... Диаспора никогда не исчезнет, но ... создать в исторической колыбели еврейства хотя бы небольшой национально-духовный центр - задача великая".
   В дни, когда писались эти строки, революция клонилась к упадку. Последней яркой вспышкой осветило погружающуюся во мрак страну зарево трагического московского восстания. Писателю не работалось; отодвигая в сторону рукопись, он без устали шагал по кабинету, томимый тревогой. Нередко по вечерам заглядывал к Дубновым живший неподалеку И. Новаковский, юноша иешиботского типа, принадлежавший к группе "сеймовцев" (впоследствии активный большевик). Ни хозяину, ни гостю не хотелось говорить; вслушиваясь в вой ветра и потрескивание дров в печи, они отдавались во власть жутким предчувствиям.
   (135) Иногда, прерывая молчание, молодой талмудист заводил тихим, чуть надтреснутым голосом песню о старом вопросе, который ставится во все века и остается без ответа, и унылый напев лучше слов передавал горечь, переполнявшую сердца ...
   Накануне нового года писатель усилием воли заставил себя вернуться к работе. Последние главы 3-го тома "Истории" писались в лихорадочном темпе; автор торопился подойти к эпохе французской революции. Он отправил эти главы в редакцию "Восхода" с письмом к читателю. В письме говорилось, что продолжение труда откладывается на неопределенный срок: "трудно писать историю в такое время, когда нужно делать ее, когда текущая жизнь буйно врывается в кабинет летописца".
   Запись в дневнике от 31-го января гласит: "Еще месяц прошел... среди торжества палачей, заливающих Россию кровью после неудачного московского восстания. Непрерывно слышишь и читаешь об арестах, обысках, расстрелах..." и спустя несколько дней: "сил нет переносить эту вакханалию реакции. Ждешь обыска, ... заточения в тюрьме. Говорят о проскрипционных списках у местных властей, где есть и мое имя, и имена других общественных деятелей".
   Писатель решил, однако, не поддаваться унынию. Предстоял новый съезд "Союза", который должен был выработать план кампании в связи с выборами в Государственную Думу. К виленской делегации, собиравшейся в Петербург, присоединился приехавший из Одессы Ахад-Гаам; друзьям привелось встретиться Е новой политической обстановке. Съезд был бурный, взволнованный. Многие делегаты, потерявшие веру в возможность создания свободного парламента в атмосфере реакции, предлагали бойкотировать выборы. Особенно сильны были эти тенденции на левом крыле. С. Дубнов горячо ратовал за участие в выборах, доказывая, что оппозиционная Дума - гораздо более действительное средство борьбы с реакцией, чем самоустранение от парламентской работы.
   Когда был поставлен на очередь вопрос о блоках с различными политическими партиями, писатель настаивал на недопустимости переговоров с группами, стоящими вправо от конституционных демократов. Он был очень огорчен расхождением со старым соратником: Ахад-Гаам заявил со свойственной ему (136) прямолинейностью, что евреям нет дела до общеполитических программ, и что они должны считаться только с национальными интересами. Заявление это вытекало не из склонности к компромиссу, а из своеобразной атрофии чувства гражданственности: живя в добровольном духовном гетто, Ахад-Гаам чувствовал себя чужим в стране, в которой родился и провел большую часть жизни, в противоположность своему более эмоциональному собрату, живо ощущавшему связь с родиной.
   Съезд дал С. Дубнову большое удовлетворение: почти все его предложения, касавшиеся общеполитической и национальной платформы, принимались значительным большинством. - "Я работал усиленно - вспоминает он впоследствии - участвуя в заседаниях, как член президиума, с раннего утра до поздней ночи. Как утомляли тогда эти заседания, но сколько было в них душевного подъема и веры в светлое будущее!".
   Повсюду кипели политические страсти. Когда писатель явился в редакцию "Восхода", ему пришлось выдержать жестокий бой с редактором из-за "Уроков страшных дней". В споре участвовал и новый знакомый - Семен Ан-ский (Рапопорт), недавно вернувшийся из за границы. Писателей, несмотря на разногласия, многое сближало: оба они вышли из бунта "Гаскалы", оба формировали свое мировоззрение под влиянием передовой русской литературы. Ан-ский, своеобразно сочетавший русское народничество с еврейским, в одной из ближайших книжек "Восхода" взял под свою защиту еврейских революционеров, которых автор "Уроков" обвинял в отрыве от народа. С. Дубнов ответил статьей "О суверенитете национальной политики в жизни угнетенных наций". Он заявил, что отрицает не законность классовой борьбы, а господство классовой политики в народе, который является объектом преследования. Суть статьи сводилась к следующему: единая национальная политика должна стать суррогатом территориального единства для нации, которая, пребывая в диаспоре, находится под угрозой растворения среди окружающих территориальных наций. Если господствующие народы могут превратить национальную политику в орудие угнетения, то для меньшинств она является средством самозащиты.
   Весна прошла в горячке избирательной кампании. Предвыборные собрания протекали в бурной атмосфере; представители (137) левых партий, принужденных снова уйти в подполье, нередко пытались использовать легальную трибуну для агитации за бойкот Думы, и это часто приводило к вмешательству полиции. Соратники С. Дубнова настаивали на том, чтоб он выставил в Вильне свою кандидатуру, но он наотрез отказался. Когда выборы состоялись, он от души приветствовал избрание своего друга, энергичного сионистского деятеля Шмарии Левина.
   На созыв Государственной Думы писатель откликнулся взволнованной записью: "Две музыки в душе - тихая музыка цветущей природы и боевой марш новой России ... К полудню привозятся газеты, бросаешься на них и жадно глотаешь вести ... Явно оппозиционное настроение большинства Думы, готовность к борьбе за свободу . . .". Вспоминая в автобиографии об этой полосе жизни, он замечает: "Только люди моего поколения, которые четверть века в оковах рабства мечтали о конституции и Учредительном Собрании, могут понять это праздничное настроение весны 1906 г., когда истомленная душа жаждала веры в новую Россию и обновленное еврейство в ней".
   В деревенском затишье С. Дубнов бодро принялся за работу, созвучную тогдашним переживаниям: предстояло закончить пересмотр очерка об эмансипации евреев, урезанного придирчивой цензурой 80-х годов. Он решил дополнить этот очерк и издать в форме брошюры. Работа быстро подвигалась вперед. Одна из майских записей в дневнике гласит: "История, природа, политика. После упорной двухнедельной работы вчера кончил "Эмансипацию", получившую совсем другой вид, чем в 1889 году. Сразу бросается в глаза, как опыт и размышления расширили кругозор автора за 17 лет. Работа мысли и пера в тишине... дивного уголка, ... под отдаленные звуки ... политики, ежедневно приносимые газетами - всё это составляло сложную гамму ... Утром речи ... в парижском Национальном Собрании или Коммуне 1789-91 годов; вечером речи... в русской Думе, а в промежутках ласковый шепот сосны, пруда, поля". Брошюра вскоре вышла в свет и разошлась в большом количестве экземпляров (Эмансипация евреев во время великой французской революции 1789-1791 г. - Издательство "Правда". 74 стр. 1906.), (138) а ее автор принялся за переработку "Писем" и других публицистических статей, печатавшихся в периодических изданиях в течение десяти лет. Наступила пора - думалось ему - систематизировать разбросанный материал и издать отдельной книгой. Чтение новых трудов по национальному вопросу подтверждало правильность идей, легших в основу "Писем". "Радует меня - пишет он в дневнике - что мои воззрения на нацию, как на духовную или культурную коллективность, совпадают с преобладающим новейшим направлением в науке. Даже мой автономизм во многом сходен с персональной автономией Шпрингера (Реннера), с трудом которого я теперь только познакомился. Самостоятельный процесс мысли привел меня ко многому, что теперь принято, но также ко многому, что пока еще не признано и для меня вытекает из всей эволюции еврейской истории".
   Вести о погроме в Белостоке и о разгоне Думы были оглушительным ударом. "9-го июля - говорится в дневнике - в мою келью ворвалась потрясающая весть о роспуске Думы. Перо выпало из рук. В каких муках родилось это чадо - и каково потерять его в момент, когда в нем была единственная наша опора... Надо снова начинать Сизифову работу...".
   Писателя не покидала мысль о переселении в столицу. Как научная, так и общественная работа настоятельно этого требовала. Хотелось верить, что в обстановке послереволюционного периода легче будет осуществить мечту юности, чем в былые годы. Окончательным толчком к перемене местожительства послужило предложение читать лекции в Вольной Высшей школе, руководимой профессором Лесгафтом. Историк, давно мечтавший о постоянном общении с молодежью, немедленно дал согласие.
   В сентябре, в день рождения С. Дубнова, пришло известие, что факультет социальных наук официально утвердил его в качестве лектора. Запись в дневнике отражает сомнения, возникшие накануне отъезда: "По силам ли, о Боже, труд подъемлю? Не вправе ли я, после 25-и летнего служения, уйти заграницу ... и там посвятить остаток жизни любимой исторической работе...? А другой голос говорит: оставайся, уезжай в русскую столицу и бери на себя максимум работы, кипи, гори, пока не сгоришь. И я иду".
   (139) В середине сентября 1906 г. Семен и Ида Дубновы покинули Вильну. В этом городе, где настигли их политические бури, им не удалось пустить глубоких корней, но в душе писателя надолго сохранилось воспоминание об извилистых средневековых переулках, о пустынных зеленых берегах Вилии. От прощального банкета он отказался: не до банкетов было в смутное, тревожное время. Навстречу эпохе "второго Петербурга" он шел с усталыми нервами, но с готовностью вложить все силы мысли и сердца в научную и общественную работу.
   (140)
   ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
   СНОВА В ПЕТЕРБУРГЕ
   Квартира Дубновых на тихой боковой улице была сумрачная, неуютная, с окнами, выходившими на глухую грязноватую стену. Это был тот район старинных домов, узких переулков, мутноватых каналов под горбатыми мостиками, с которыми были связаны для писателя воспоминания молодости. Многое переменилось за двадцать с лишком лет: умер редактор Ландау; недавно прекратил существование и журнал, которому С. Дубнов отдал столько сил, столько жара мысли и чувства; старый коллега Фруг ютился где-то на далекой окраине, и стихи его, посвященные современности, говорили и содержанием своим, и тягучими, медленными ритмами о безнадежности и резигнации. Меньше всего изменился за эти годы сам С. Дубнов: под седеющей гривой волос глаза горели молодым блеском, с прежней горячностью отдавался он литературной и общественной работе, восторгался красотой природы, повторял любимые стихи. Но усложнившаяся действительность всё чаще рождала горькое недоумение.