Сильно задевало писателя пренебрежительное отношение "кающихся интеллигентов" к гражданской эмансипации. "Да, она принесла с собой ассимиляцию, - заявлял он - но в то же время и освобождение, ощущение человеческого достоинства, она пробудила в еврее свободного человека". Нужно проповедовать не отказ от эмансипации, а расширение ее пределов. Бежать из Европы? Но ведь избавление Европы от гитлеризма станет спасением и для европейского еврейства. Теперь, когда празднуется годовщина французской революции, следует заявить во всеуслышание, что это и наш праздник. С. Дубнов констатировал: "Мы существуем или погибаем заодно с человечеством, с его прогрессом или регрессом... Призыв: "вернитесь в гетто!" не нов... Если он означает возвращение к еврейской культуре, к еврейству в современном смысле слова, он совпадает с программой национального движения; но... прогрессивные элементы нашего народа ни за что не вернутся в средневековое гетто... Для человека свободомыслящего нет возврата ни в синагогу, ни в церковь".
   Статья вызвала многочисленные отклики - критические и одобрительные. Полемический задор, приводивший на память старые публицистические статьи писателя, казалось, способствовал тому, что он чувствовал себя особенно бодрым, помолодевшим. Лето выдалось в этом году на редкость погожее: знойные (275) дни дышали терпким хвойным ароматом. Одинокий загородный дом ожил с приездом варшавской семьи. Часто наезжали посетители, устраивались прогулки, пикники с чтением стихов и хоровым пением. Хозяин не отставал от молодых гостей; заодно с ними он распевал "Если завтра война, если завтра в поход", пропуская строфу, которая ему не нравилась. Из песен, привезенных внуками, он особенно любил гимн еврейской рабочей молодежи "Мы идем" (Мir kumen on) и с большим чувством пел: "Идем с голодным блеском глаз, с тоской о счастии в сердцах ..." Это безыскусственное двустишие, казалось ему, было сложено про его убогую и мечтательную молодость ...
   В конце лета отец и дочь остались вдвоем. На душе было тяжело; тревогу внушали газетные известия - в Москве бесконечно тянулись переговоры с представителями Англии и Франции. Писатель заявлял убежденным тоном: "Ничего, скоро договорятся". Чтобы заглушить беспокойство, уходили с книгами в лес, в сопровождении молодой соседки-шомерки, которая зимой регулярно приходила читать писателю вслух (у него ослабело зрение после недавней глазной болезни). С. Дубнов с азартом вел политические споры со своими спутницами и в пику им ругал Маяковского; но все настойчивее в беседы вторгалась война, вытесняя другие темы. Телеграмма из Варшавы требовала возвращения дочери домой; в середине августа истекал срок ее визы. Тишина, воцарившаяся в просторных комнатах после ее отъезда, насыщена была предчувствием катастрофы.
   Спустя две недели над городами Польши, в раскаленном, безоблачном небе зловеще загудели пропеллеры. Оглушенная натиском блицкрига, страна почти не защищалась. До Лесного Парка докатились грозные вести: города Польши - в огне, Варшава накануне капитуляции, жители ее бегут в панике, армия отступает. В то время, как писатель мучился неизвестностью о судьбе детей, друзей, виленского Института, семья его брела лесами и проселочными дорогами, вслед за толпами беженцев и отступающими войсками, к восточной границе.
   9-го октября С. Дубнов писал Чериковерам: "Случилось то, чего мы боялись, так что психически мы были подготовлены... Мы тут тоже пережили не мало тревог, хотя находимся в нейтральной стране. Сначала опасались, что эти маленькие страны будут (276) растерты между великанами, но в последнее время мы успокоились: неприкосновенность балтийских стран обеспечена. Поэтому я решил отклонить предложение американских друзей о переезде за океан. Это разрушило бы мое душевное равновесие, еще более необходимое в такое время... Что меня теперь особенно волнует - это судьба моих варшавских детей... Угнетает также и оторванность от всех друзей в западной Европе и Америке, отсутствие заграничной прессы и т. д.
   "Теперь все обычные интересы отступили на задний план. Я работаю только для спасения души, а не для печати. Заканчивается печатание цикла древней истории - скорее для архива. Буду потом, вероятно, заниматься ликвидацией моего литературного наследия, тоже для будущего... Все планы издания моих книг в разных странах приостановились"...
   Несколькими днями позже он сообщает А. Штейнбергу: "Я здоров и мужественно преодолеваю жуткие впечатления нашего времени... Мои планы работы, конечно, расстроены, не я не перестаю писать - для себя. Единственный луч света во мраке - литовская Вильна, где, может быть нам всем суждено когда-нибудь встретиться".
   В переписке того времени упорно повторяется мысль о необходимости издания политического еженедельника на английском языке, информирующего американское общественное мнение о событиях в Европе. "Если это осуществится - пишет С. Дубнов А. Штейнбергу 18 ноября - то можете рассчитывать на мое постоянное сотрудничество. Я в последнее время ношусь с планом статей под общим заглавием "Inter Arma II", наподобие серии статей, которые я печатал в Петербурге в 1914-1915 гг., в годы мировой войны. Там будет смесь истории и современности с прогнозом будущего... Среди всех... общих и личных переживаний я все-таки еще сохраняю душевное равновесие... На днях выходит из печати последний том русского оригинала "Всемирной Истории", и я могу сказать с облегченным сердцем: "Nunc dimittis servum tuum in расе!" Но... жутко оставаться без напряженной умственной работы - и я взялся за пересмотр 3-ей части "Книги Жизни", давно лежащей в рукописи.... Меня мучает мысль, что издание трехтомной нашей истории погибло в Моравской Остраве во время нацистского погрома".
   (277) Над письменным столом висела, как в былые годы пожелтевшая картонная папка с надписью "Scripta manent". Снова как в дни революции, хозяин кабинета чувствовал себя на острове среди бушующих стихий, снова нуждался в напоминании: книги долговечнее людей... На вращающейся низкой полке лежали свежеотпечатанные тома. Русское издание большого труда было закончено; в Вильне за последние два года, Иво напечатало восемь томов Истории в еврейском переводе.
   В ноябре пришло первое известие о судьбе семьи: дочь и внуки после долгих мытарств очутились в Вильне; зять был арестован в Брест-Литовске советскими властями. Писатель решил при первой возможности съездить в Вильну, официально присоединенную теперь к Литве, чтоб помочь странникам наладить жизнь в новой обстановке. Он рассчитывал также, что сможет, сославшись на свое формальное литовское подданство, навести справки через дипломатические круги о судьбе зятя. Поездку пришлось, однако, отложить до выхода из печати третьего тома мемуаров.
   Размышляя о будущем в одинокие зимние вечера, - зима выдалась в этом году лютая, и горожане почти не заглядывали в Лесной Парк - писатель строил планы переселения в Литву. "В последнее время - пишет он И. и Р. Чериковерам 18 декабря 1939 г. - я нахожусь во власти эмиграционных настроений. Речь идет не об Америке, хотя мои тамошние друзья получили для меня визу, и она лежит уже больше месяца у американского консула. Я решил весной переселиться в Литву - в Вильну или Ковно. Кроме семейных соображений... толкает меня на этот шаг и тяжелая общественная атмосфера Латвии (в Литве сохранились кой какие остатки демократии), и надежда на то, что в Вильне я смогу оказать помощь делу реставрации Института".
   Вильна издавна была дорога С. Дубнову, но его смущала создавшаяся там напряженная атмосфера: погром, организованный после ухода Красной Армии, свидетельствовал о кипении национальных страстей. Перспектива военной опасности мало тревожила писателя в эти дни: он верил в стабильность маленьких балтийских государств, обеспеченную договором о военных базах. "Я думаю писал он парижским друзьям - что пока еще (278) не время думать о перенесении Иво в Америку: не следует ставить крест на нашем европейском центре в такой момент, когда все лучшее в человечестве борется за новую Европу". На доводы Д. Чарного, что за океаном можно работать в более благоприятной обстановке, он отвечал: "Разумеется, в Америке живется спокойнее, но мы не имеем права покидать старое гнездо". Мало помалу Литва стала принимать в воображении писателя облик обетованной земли, где ждало осуществление затаенных желаний семейная обстановка, общение с близкими по духу людьми, постоянная работа в Иво. Перед вечным странником возник в конце земного пути радужный мираж... Увлеченный новыми планами, он звал к себе друзей из угрожаемой Гитлером Западной Европы. В уже цитированном письме к Д. Чарному он высказывает надежду на близкую встречу в Вильне, куда, по всей вероятности, вскоре переселятся и Чериковеры.
   На приглашение Еврейского Национального Союза в Америке С. Дубнов ответил следующим письмом: "Меня глубоко тронуло Ваше дружеское предложение приехать в Америку, уже выразившееся в действии: виза, которую вы получили ценой больших усилий, давно лежит в американском консульстве. Поверьте, что мне очень трудно отказаться от американского плана, который спас бы меня от всех европейских бедствий и волнений, но я не могу поступить иначе, и не только по соображениям здоровья - такая поездка затруднительна в мои годы и при теперешних условиях но и по мотивам общественного свойства. Присоединение Вильны к Литве поставило передо мною вопрос о переезде в Вильну, где я мог бы оказать помощь делу реставрации Научного Института, сильно пострадавшего от войны... Я собираюсь сделать это ближайшей весной, когда жизнь в Вильне войдет в колею.
   "Если обстановка изменится, и окажется, что пребывание в Прибалтике связано с риском, я воспользуюсь американской визой, о продлении которой намерен хлопотать в консульстве. Будем надеяться, однако, что положение улучшится, и нам дано будет увидеть Европу свободной"...
   Мечта об освобожденной Европе и о реванше истерзанного нацизмом европейского еврейства руководила всеми планами писателя. Сообщая И. Чериковеру о своих литературных делах, (279) он добавляет: "Впрочем, все это снотворное средство, чтоб успокоить нервы в военное время. Очень тянет меня к публицистике... Не дают покоя мысли о современности... Мы должны создать в Лондоне или Париже периодический орган для обмена мнениями о роли еврейства в мировой войне... Мой план таков: во-первых, нужно... собирать материал для "Черной Книги", изображающей разорение нашего польского центра, а во-вторых начать выпускать еженедельник, посвященный проблеме еврейства в военное время и в грядущей "новой Европе". И книгу, и газету следует печатать по-английски, имея в виду и внешний мир, и миллионы english speaking американских евреев.... Я отправил письмо в редакцию "Таймса"; в нем говорится, что необходимо включить в перечень целей войны (Польша, Чехословакия и т. д.) также реставрацию разрушенных еврейских центров, которым Гитлер объявил самую беспощадную войну... Мне хотелось бы, однако, напечатать это также в еврейском журнале, и не только это, а целый цикл подобных статей...".
   В начале зимы 1940 г. была написана первая глава из серии "Inter Arma", носившая название "Мысли еврейского историка о целях войны и мира" и предназначавшаяся для ближайшей книжки "Шайдевег". Проникнутая душевной болью, она почти целиком выдержана в несвойственном автору патетическом тоне; пафос усугубляется прямым обращением к руководителям антигитлеровской коалиции. Лейтмотивом является мысль, что еврейский народ переживает свою беспримерную трагедию в полном одиночестве, и к его физическим страданиям присоединяются моральные, причиняемые равнодушием союзников.
   Статья начиналась с сопоставления двух войн. Первая была бесцельной бойней; лишь авторы программы мира попытались ее осмыслить. Цель теперешней войны ясна: ведущие ее демократии сознают, что гитлеризм, являющийся угрозой человечеству, должен быть сокрушен военной мощью. Декларации союзников сулят Европе освобождение от нацистского варварства; но ни единым словом не упоминают они о судьбе народа, с которым Гитлер воюет в продолжение семи лет. Казалось бы, борцы за "новую Европу" должны протянуть руку первым жертвам нацизма; никто, однако, за исключением Рузвельта, не решился на жест сочувствия. Не сделала этого, к сожалению, и (280) Британская Рабочая Партия, заявившая устами Дальтона, что еврейский вопрос будет автоматически разрешен путем освобождения оккупированных стран. Между тем именно в данный момент слово стало бы делом... "Вы хотите - с горечью восклицал писатель, обращаясь к влиятельным кругам демократической коалиции, - обойти молчанием еврейский вопрос, но после войны он немедленно встанет перед вами во всем своем объеме. На предстоящую мирную конференцию придут представители еврейства со всех концов света и будут добиваться от "новой Европы" справедливости по отношению к народу, который больше всех других пострадал от гитлеровского террора". Писатель предвидит, что эти делегаты потребуют повсеместного осуществления принципов равноправия, а также свободной эмиграции в Америку и Палестину. "Еврейский народ - говорит он в заключение - очнется после войны, в которой и его сыны проливают кровь, и предъявит миру решительные требования, продиктованные справедливостью и гуманностью".
   Цикл "Inter Arma" должен был состоять по первоначальному замыслу из десяти глав. Он предназначался главным образом для нееврейского читателя; автор предложил своему переводчику Д. Мовшовичу передать статью в редакцию "Daily Cronicle". К работе над дальнейшими главами он решил приступить после выхода в свет третьего тома мемуаров. Он погружен был в чтение корректур, когда в занесенном снегами доме появился неожиданный гость с Запада. Молодой еврейский журналист, принесший с собой дыхание объятой военным пожаром Европы, пытался убедить писателя уехать из стратегически ненадежной Риги в недалекий Стокгольм, столицу мирной, благоустроенной страны, твердо блюдущей традиции нейтральности. С. Дубнов решительно отверг это предложение. Он объяснил гостю, что в свое время покинул Россию ради того, чтобы довести до конца свой главный труд. Труд этот теперь завершен, а преклонный возраст не располагает к путешествиям. И самое главное: в тяжелое время еврейский писатель должен оставаться в среде своих братьев и делить их судьбу.
   Начало весны принесло новые тревоги. Клещи войны, охватившие Европу, плотно сомкнулись на севере; рассказы беженцев из Польши о кошмаре немецкой оккупации рождали ужас и (281) бессильное возмущение. Писатель целыми часами шагал по кабинету, пытаясь подавить волнение, и гулко отдавались одинокие шаги в тишине пустых просторных комнат. От горьких размышлений оторвали его хлопоты, связанные с выходом в свет "Книги Жизни". Первую часть нового тома составляли воспоминания о берлинском периоде (1922-1933), доведенные до переселения в Латвию; автор добавил к написанным раньше главам небольшой элегический эпилог, в котором он мысленно прощался с давно покинутой родиной. Во вторую часть вошли фрагменты из дневников - размышления на общественные, литературные и бытовые темы.
   В апреле С. Дубнов уехал в Ковно. Здесь, в доме преданного друга Анны Бейленсон, он с новой силой почувствовал, какой душевной опорой в трудное, переломное время является общение с людьми. Гостеприимный дом превратился в шумный клуб: не было конца беседам, спорам, совещаниям. Центром собеседования, организованного местными журналистами, был доклад писателя о судьбах еврейства в дни войны. Отчет о докладе в печати пришлось сильно сократить: литовская цензура не разрешала критиковать гитлеризм. Белые пятна испестрили и небольшую статью "20-е столетие и средневековье", помещенную в ковенской газете "Идише Штимме": историк устанавливал, что первые четыре десятилетия 20-го века принесли еврейскому народу больше бедствий, чем самые темные века прошлого. Статья заканчивалась, однако, выражение уверенности, что человечность одержит победу над варварством.
   В Вильне писателя ждала встреча с семьей, соратниками и учениками. Старый город, несмотря на близость к изнывавшей под немецким гнетом Польше, не поддавался унынию: в общественной жизни царило большое оживление. Особую струю внесли военные эмигранты - писатели, педагоги, культурные деятели. Людно было в здании Научного Института, распахнувшем окна в весенний холодок молодого сада: в солнечных комнатах размещены были экспонаты выставки, организованной в 25-ую годовщину смерти И. Л. Переца. Литературные поминки продолжались несколько дней и закончились коллективной радиопередачей на еврейском языке, в которой принял участие и гость (282) из Риги; эта передача была событием в жизни литовских евреев - впервые государственное радио заговорило на их языке.
   Частые встречи с 3. Кальмановичем и другими работниками Института укрепили писателя в мысли, что его настоящее место - среди виленских энтузиастов науки, созданных, как и он, из крепкого, огнеупорного материала. С этими мыслями уехал он в свое лесное затишье, решив исподволь готовиться к переселению в Вильну. Мягкие, солнечные дни плыли над Прибалтикой, но эту тишину сотрясали далекие взрывы: германская лавина неудержимо катилась на запад, снося пограничные вехи. Писатель особенно тревожился за Францию, издавна любимую страну энциклопедистов, революции, Декларации прав. Следя за продвижением вражеских полчищ к Парижу, он мысленно взывал к чуду, к новой Марне, к патриотическому порыву времен Конвента. Капитуляция французской столицы его потрясла: сумерки Европы показались беспросветными.
   Спустя несколько дней сильные пограничные отряды Красной Армии вступили на территорию Прибалтики. Неожиданно в фантастической обстановке войны довелось писателю встретиться с Россией, с которой он простился навсегда в послесловии к "Книге Жизни". Атмосфера этой встречи не напоминала бурных послеоктябрьских дней: переворот в Латвии совершился без кровопролития, и в состав первого временного правительства вошли представители беспартийной прогрессивной интеллигенции. В письме к дочери С. Дубнов характеризовал новое правительство, как демократическое и высказывал удовлетворение по поводу падения диктатуры Ульманиса, втягивавшей страну в орбиту гитлеризма.
   Преждевременным оказалось, как убедился писатель, не только подведение жизненных итогов, но и планировка, рассчитанная на устойчивость военной обстановки. От плана переселения в Литву пришлось отказаться: граница между отдельными балтийскими республиками, в июле включенными в состав Советского Союза, была наглухо закрыта. На пороге восьмидесятилетия историк с горечью ощутил бессилие единичной человеческой воли перед исторической стихией. Накрепко прикованный к маленькой республике, которую вчера еще собирался (283) покинуть, он мучительно силился угадать, что сулит и этой стране и ему новый крутой поворот судьбы.
   В конце лета С. Дубнова посетил видный еврейский коммунист, с которым ему случалось встречаться в довоенные годы. Посещение носило полуофициальный характер; гость авторитетно заявил, что перемена режима не должна внушать писателю опасений: правительство, во главе которого стоит человек науки, ценит культуру и ее представителей. Он добавил, что покой писателя будет огражден: несмотря на трудности военного времени, его обширная квартира не подвергнется обязательному "уплотнению".
   Внешняя обстановка, действительно, осталась прежней, но изменился весь стиль жизни: неутомимый труженик почувствовал себя безработным. Война приостановила все переводы его книг: особенно тяжелым ударом был провал плана английского издания "Истории". В самой Латвии новые веяния сказались в том, что недавно переизданный учебник признан был несоответствующим духу народной школы.
   С особенной силой ощутил писатель свое одиночество в день восьмидесятилетия. От семьи отделяла его охраняемая штыками граница; не было вестей от друзей, которые бежали из Парижа и скитались в ожидании виз по югу Франции; Америка глухо молчала; затруднены были и сношения с Палестиной, где спасались от мирового пожара одесские соратники писателя и хранились скромные сбережения, составлявшие основу его бюджета. Трудно было дышать в этом внезапно сузившемся мире.
   Когда осенью пришло известие, что дочь и внуки собираются в Америку, ощущение замкнутого круга стало еще более гнетущим. В тоске С. Дубнов обратил взоры на восток; из возобновившейся переписки выяснилось, что брат Владимир доживает свой век в Москве в убогой обстановке. С. Дубнов увлекся новым планом: быть может, суждено - думалось ему, чтобы братья, которые были неразлучны в юности, провели вместе последние годы жизни. Владимир неопределенно отвечал на горячие призывы, не решаясь открыть горькую правду: разбитый параличом, он медленно угасал, и только заботы племянника Якова поддерживали слабо тлеющий огонек жизни.
   (284) Зима 1940-41 г. была вьюжная, суровая. Писатель мерз в обширном кабинете; вспоминались далекие петербургские зимы. Дочь и внуки уехали, и он следил за их сложным маршрутом, тревожась за шестинедельную правнучку Мириам, которую назвал в письме "самой юной заокеанской путешественницей".
   Вокруг шумела трудная, противоречивая, перестраивающаяся жизнь; она не вторгалась в келью отшельника. Новая действительность была ему органически чужда; в ней отсутствовали необходимые атрибуты существования - постоянное общение с разбросанными по свету идейными соратниками, активное участие в культурной и общественной жизни всемирного еврейства. Событием в монотонном беге дней становился каждый отклик издалека, каждая новая книжка еврейского журнала. Рой воспоминаний пробудило письмо д-ра Майзеля, бывшего библиотекаря берлинской общины, переселившегося в Иерусалим. Горечь, переполнявшая душу писателя, вылилась в строках ответа, датированного 5 марта 1941 г. Подтверждая получение письма, С. Дубнов писал: "...Как всякая весть из далеких стран, оно было большим событием в жизни человека, заключенного в охваченную войной тюрьму Европы, хотя и в пределах нейтральной страны. Положение нашей братии в Палестине теперь несколько улучшилось, благодаря победам англичан в Африке (побольше бы таких побед!). Есть надежда, что зараза мировой бойни не коснется вас и не осквернит святынь нашей родины. Заслуги Палестины перед Богом и мне пошли на пользу - оттуда, хоть изредка, приходят письма и печатный материал, в то время, как из Америки я не получил с конца лета 1940 г. ни единого слова..... Наша жизнь теперь полна чудес: мы чудом остались в живых в мире, в котором кишмя кишат ангелы смерти (на языке современной науки они зовутся смертоносными бомбами) и всякие другие духи разрушения, даже вне пределов поля брани. Но мы отрезаны от источника нашей культурной жизни; после долгих поисков мне едва удалось получить маленький еврейский календарь 1941 года, единственный образчик нашей "литературы" за истекший год. Иностранные газеты здесь не получаются; о том, что происходит на свете, мы знаем немного, и это немногое оформлено по местному рецепту. А вы, обладатели богатств, еще жалуетесь на кризис литературы в вашей стране!
   (285) "Двадцать лет тому назад... в тревожное время я находился на родине и надеялся через год уехать в Берлин. Теперь я никуда не собираюсь: все пути закрыты. Берлин превратился в Содом, и все наши европейские центры разрушены содомлянами. С разных концов земли глядят на меня Америка и Палестина, и я туда устремляю взгляд. Но знаю - они недостижимы, и мне суждено оставаться в "сей превеликой и мрачной пустыне". Мой "Талмуд" в последние годы доведен до конца - вышел последний том русского издания десятитомной "Истории" (Рига, 1936-1939). Закончено и "дополнение к Торе"; последний том "Книги Жизни" (берлинский период) вышел в свет в 1940 г., но я, к сожалению, в силу разных обстоятельств, не имею возможности послать эту книгу Вам и прочим друзьям. Теперь я ничего не пишу для печати, а только читаю мировую литературу и делаю заметки, когда позволяют силы.
   "Друзья пекутся о моей судьбе, а у меня одна забота; я берегу находящиеся в моем распоряжении архивные материалы, которым может грозить расхищение. Эта драгоценная коллекция первоначально предназначалась для двух академий - в Иерусалиме литовском и в древнем Иерусалиме. При теперешних обстоятельствах я хотел бы одну часть передать в Национальную библиотеку в Иерусалиме, а другую - Иво в Америке, ставшей новым центром еврейства. Я намерен оформить этот план в завещании, но он может встретить препятствия со стороны местных руководящих сфер, и это меня крайне тревожит. Для вас должен быть теперь ясен ответ на предложение передать некоторые документы в архив "Бецалель". Когда пламя охватывает кедры, стоит ли. заботиться о малой травке? Национальный архив единственное место, где должны храниться тысячи писем на общественные и литературные темы, накопившиеся за 60 лет, и сотни исторических документов, и мой мозг сверлит мучительный вопрос: удастся ли мне осуществить этот план после окончания войны, и доживу ли я до этого дня?
   "Моя семья теперь разбросана по всему земному шару. Дочь и внуки, беглецы из Варшавы, находившиеся в Литве, недавно уехали в Америку через Россию и Японию. Другие дети, давно живущие в Советском Союзе, не добились разрешения на то, чтобы съездить в Прибалтику навестить меня... Пишите мне о (286) жизни в Иерусалиме, о тамошнем университете, пострадавшем в последнее время... Всякое сообщение о том, что делается в нашей стране, будет принято с горячей признательностью одиноким обитателем Прибалтики".