Однако сэр Гарри ограничился лишь поклоном и довольно невнятно пролепетал, что он к моим услугам.
   Меня окружили, осыпая поздравлениями и уверяя, что это будет настоящий праздник – посмотреть и послушать, как мы вдвоем сыграем обещанные сцены.
   Теперь оставалось лишь одно затруднение: сэру Гарри требовалось время, чтобы заказать себе костюм Ромео. У меня наряд Джульетты уже был. Однако сэр Гарри заявил, что предвкушает такое удовольствие от этого импровизированного представления, что не желает никаких проволочек: он раздобудет костюм не позже чем завтра вечером и тогда же готов принять участие в исполнении нашего замысла.
   К особняку примыкала большая оранжерея, и на следующее утро сэр Джон Пейн послал за столяром и пятью-шестью подмастерьями, чтобы соорудили балкон; затем вокруг подмостков, убранных цветами, поставили множество кадок с тропическими растениями, и к двум часам пополудни все было готово.
   В это же время из Адмиралтейства явился курьер с весьма срочными депешами. Сэр Джон пробежал их глазами, слегка побледнел и заметно упавшим голосом проговорил:
   – Передайте их милостям, что приказание будет исполнено неукоснительно.
   Я заметила его смятение и, когда посланец удалился, приблизилась к нему, коснулась его локтя и спросила, не было ли в депеше каких-нибудь плохих известий.
   – Весьма досадная новость! – сказал он, пытаясь улыбнуться. – Милорды из Адмиралтейства вздумали устроить ночное заседание и принудили меня выразить желание на нем присутствовать.
   – Что ж, – отвечала я, – перенесем наше представление на другой вечер.
   – Ничего подобного, – возразил он. – Напротив, обязательно устроим его сегодня. Иначе кто знает, когда еще нам всем удастся собраться вместе? Я должен буду уйти из дома не ранее полуночи, так что у нас хватит времени, чтобы сыграть наши две сцены. А пока, прошу вас, подарите мне несколько минут, я буду вам признателен…
   Я поглядела на него с беспокойством. Почему сэр Джон, которому я всецело принадлежу, хочет благодарить меня за какие-то минуты?
   Но спросить его об этом я не решилась и, когда он обвил рукой мою талию, молча позволила ему увести меня.
   Вечер приближался, а сэр Джон с каждым часом казался все печальнее. Да я и сама, не знаю почему, чувствовала, что меня охватывает какой-то невыразимый трепет; сердце сжималось, хотя к этой грусти примешивалось некое очарование.
   Я словно бы и страшилась чего-то неизвестного, и жаждала его.
   Я представляла себе сэра Гарри одетым в черное; мне казалось, что камзол Ромео великолепно подойдет к его аристократической наружности.
   Этот наряд лорд Фезерсон прислал к нам еще днем с тем, чтобы его тотчас отнесли в домик садовника, примыкающий к оранжерее. Именно оттуда сэру Гарри предстояло появиться, прежде чем подойти к моему балкону, и костюм должен был ждать его там.
   В девять вечера он явился в обыкновенном одеянии. Он выглядел просто сияющим от радости, и это восторженное выражение создавало словно бы ореол, озаряющий его лицо.
   Я не могла не признать про себя, что он очень хорош, а звук его голоса, как и позавчера вечером, заставил меня затрепетать.
   Он подошел и поцеловал мне руку со словами:
   – Добрый вечер, милая Джульетта!
   На этот раз пришел мой черед смутиться, и я ничего ему не ответила. Если бы сейчас мне пришлось вести с ним беседу наподобие позавчерашней, я оказалась бы в немалом затруднении, но, на мое счастье, в том не было нужды, ведь мы обо всем договорились заранее.
   В половине десятого каждому из нас двоих настало время заняться своим туалетом. Я всегда очень быстро справлялась с этой задачей, даже когда наряд оказывался весьма сложным, так как не имела обыкновения пудрить волосы, исключая разве что случаи, когда приходилось присутствовать на больших торжествах.
   Гости спустились в оранжерею, которая на этот раз была освещена самым привлекательным образом. Там же в перерыве между двумя сценами нам должны были сервировать чай.
   Как только я была готова, сэру Гарри звонком дали знать, что ему пришло время появиться на сцене.
   Я глянула на него в импровизированное окно, якобы выходившее на балкон, и убедилась, что была права: средневековый костюм поразительно шел ему, он был красив необычайно.
   Он приблизился к моему балкону с таким видом, как мог бы только истинный артист или настоящий влюбленный, и начал:
   Но что за блеск я вижу на балконе?…
   При первых же его словах я вздрогнула: да, это тот самый голос, те же интонации, что звучали ночью в саду мисс Арабеллы! Или это чудо редкостного сходства, или я вновь обрела моего Гарри, которого считала потерянным навсегда.
   Но, с другой стороны, это же было немыслимо – предположить, что благородный лорд Фезерсон и бедный артист, с которым случай свел меня таким причудливым и таинственным образом, одно и то же лицо.
   Разумнее было допустить сходство голосов, поразительное, но все-таки возможное, нежели подобную более чем невероятную тождественность.
   Как бы то ни было, я почувствовала, что обаяние этого голоса непобедимо притягивает меня, так что, надо полагать, когда я вышла на балкон, выражение моего лица как нельзя более отвечало духу роли, поскольку зрители, приглашенные сэром Джоном, тотчас дружно зааплодировали.
   Всем известно, как начинается этот любовный диалог, когда Джульетта говорит сама с собой, еще не видя Ромео и полагая, что она одна, а Ромео видит возлюбленную, но не смея прямо обратиться к ней, тоже изливает свои чувства словно бы в пространство, и как два эти голоса, сначала не имеющие иных собеседников, кроме ночи и одиночества, в конце концов начинают отзываться друг другу; впрочем, эта сцена уже была воспроизведена раньше, но на этот раз она была еще более волнующей – ей добавляли выразительности яркий свет, возможность видеть персонажей, восторги публики.
   Я уже упоминала об аплодисментах, которыми был встречен мой выход на сцену; вторично их сорвал лорд Фезерсон, когда он произнес:
 
Не смею
Назвать себя по имени. Оно
Благодаря тебе мне ненавистно.
 
   Игра продолжалась, приобретая для меня странную реальность.
   Я более не была Эммой Лайонной, мой собеседник перестал быть сэром Гарри; он был Ромео, я – Джульетта, и я от всего сердца уверяла его:
 
Моя любовь без дна, а доброта —
Как ширь морская…
 
   Когда я повернулась лицом к публике, привлеченная аплодисментами, мне показалось, что сэр Джон украдкой смахнул слезу.
   Эта слеза обожгла мне сердце.
   К счастью, в тот момент мне по ходу действия полагалось услышать, что меня зовут, и убежать с балкона. Всего на несколько мгновений, но мне их хватило, чтобы овладеть собой, хотя, возможно, с этой минуты моя жизнь изменила свое русло.
   Дважды или трижды я прошептала невольно: «Сэр Гарри! Сэр Гарри! Сэр Гарри!», совершенно так же как могла бы позвать: «Ромео!»
   Я вернулась на балкон в смятении, с пылающим сердцем, охваченная дрожью, и когда дошло до слов:
 
Да я б тебя убила частой лаской! —
 
   то так сжала руки на груди, словно уже не мечту жаждала обнять, не тень, не фантом, а подобно Психее, обнимающей Амура[150], хотела прижать к сердцу самое Любовь.
   Возвратившись в свою комнату совершенно вне себя, в то время как Ромео, оставшись под балконом, договаривал последнюю реплику, предшествующую его уходу, я лицом к лицу столкнулась с сэром Джоном. Я содрогнулась.
   Но он, прижав мою голову к своей груди, молвил:
   – Бедняжка Джульетта! Как ты любишь Ромео!
   Я поняла нежный упрек, скрытый в этих словах; поняла, что он опять усомнился в том, что я ему говорила по поводу сэра Гарри, когда уверяла, что никогда его раньше не видела.
   – Послушайте, сэр Джон, – сказала я тогда, – я никогда не лгала, а вам, кто был так добр ко мне, способна солгать менее, чем кому бы то ни было. Я расскажу вам все.
   – О нет, не надо, – запротестовал он, пытаясь улыбнуться.
   – Но я этого хочу! – настойчиво повторила я.
   И я в кратких словах поведала ему о том, что со мной случилось в саду мисс Арабеллы в ту ночь, когда, полагая, будто репетирую там в одиночестве, я обрела неизвестного партнера; я рассказала и о письме, которое получила наутро, и о том, как, в тот же день отправившись с Эми к нему, сэру Джону, чтобы испросить милости для Дика, больше уже никогда не встречала того мнимого студента из Кембриджа. Я призналась, что при первых же словах, которые сэр Гарри произнес, придя в наш салон, мне показалось, что я узнаю этот голос. Не скрыла и того, что стоило ему, выйдя на сцену, выговорить первые слова своей роли, как у меня пропали последние сомнения. Однако, когда я утверждала, что никогда раньше не видела этого человека, я говорила чистую правду.
   – Что вы хотите, мой друг! – прибавила я. – Если бы подобные речи не звучали слишком самонадеянно в устах такого слабого создания, я сказала бы, что моя жизнь – игрушка роковых сил, против которых я безоружна.
   Сэр Джон ничего мне не ответил, только вздохнул.
   В эту минуту я услышала шум – это зрители вызывали меня, крича, как в настоящем театре, когда публика требует, чтобы модная актриса показалась ей:
   – Эмма! Эмма!
   Я почувствовала, как кровь прихлынула к моему лицу.
   – Ступайте же, дорогое дитя, – промолвил сэр Джон. – Ступайте принимать почести, вы их заслужили.
   И он повлек меня в оранжерею, где я, едва появившись, была тотчас окружена, меня поздравляли, мне аплодировали все, кроме сэра Гарри: он отошел в сторону. Но его глаза говорили мне больше, чем самые бурные аплодисменты и похвалы друзей.

XVII

   Представление, однако, еще не завершилось: после сцены на балконе нам еще предстояло сыграть сцену у окна; за всплеском желания мы должны были изобразить и восхождение к вершинам счастья.
   Второго испытания я очень опасалась и тихонько просила сэра Джона и громко – его друзей избавить меня от него, ссылаясь на свою усталость; при всем том нервная дрожь во всех членах, блеск глаз, лихорадочное напряжение голоса свидетельствовали об обратном, о том, что ни в каком отдыхе я не нуждалась.
   Собравшиеся принялись настаивать. Мое сердце вторило их просьбам, я не могла сопротивляться долго и поддалась.
   На этот раз, как следует из пьесы, мы должны были появиться на балконе вместе с сэром Гарри: моя рука охватит его шею, глаза утонут в глуби его зрачков, а наши сердца будут трепетать от любви.
   И вот сэр Гарри оказался со мной в этих импровизированных декорациях.
   Он придвинулся ко мне, его рука обвила мою талию, он прижал меня к груди и прошептал единственное слово:
   – Наконец-то!
   Я почувствовала, как между нами как бы пробежала искра. Мои веки смежились, руки стиснули его шею, из груди вырвался легкий вскрик, а затем, не знаю, как все произошло, но мои губы словно обожгло. Это был не первый поцелуй Джульетты, но первый, данный ей Ромео.
   Мне показалось, что я вот-вот потеряю сознание.
   Сэр Гарри увлек меня к окну. Невероятным усилием воли я взяла себя в руки, однако целая ночь любви не подготовила бы меня лучше к тому прощанию, полному одновременно нежности и боли, которое предшествует вечной разлуке веронских любовников.
   Наше появление было встречено всеобщими рукоплесканиями.
   Начинать предстояло мне; скажу откровенно, никакое сколь угодно глубокое изучение актерского мастерства не придало бы моему голосу большей правдивости, чем состояние моего собственного сердца.
   Поэтому эти прекрасные строки Шекспира:
 
Уходишь ты? Еще не рассвело.
Нас оглушил не жаворонка голос,
А пенье соловья… —
 
   полились из моих губ слаще меда, а когда сэр Гарри отвечал мне, что ничего так не желает, как остаться подле меня, умереть за меня, трехкратный взрыв аплодисментов оповестил меня о том, что каждый из присутствовавших готов оказаться на месте моего Ромео.
   Наша сцена продолжалась, проходя через все оттенки чувства, которые с такой изобретательностью живописал гений Шекспира, однако, когда Ромео был вынужден вырваться из моих объятий, мне показалось, что моя душа покидает тело, и, совершенно разбитая, я без сил рухнула на колени.
   Зрители приняли это за наитие, озарившее мое сердце, хотя то была просто телесная слабость.
   Остаток сцены я играла, свесившись через балкон и вцепившись руками в балконную решетку.
   Притом даже меня удивило выражение собственного голоса, когда я произносила бессмертные строки:
 
О Боже, у меня недобрый глаз!
Ты показался мне отсюда, сверху,
Опущенным на гробовое дно
И, если верить глазу, страшно бледен[151].
 
   А когда Ромео удалился, вымолвив последние слова прощания, моя реплика вылилась в крик, исполненный столь подлинной боли, что можно было поверить, будто моя душа воистину приготовилась навсегда проститься с бренной оболочкой.
   Мне трудно передать, какую бурю восторгов вызвала эта сцена, описать, как неистово мне аплодировали, когда она подошла к концу. Что касается меня, то я так и осталась на балконе почти без чувств. Сэр Джон подошел ко мне и, заключив в объятия, скорее принес, нежели привел к своим друзьям.
   Сэр Гарри также удостоился многих похвал, самым естественным образом переадресовав их мне.
   Сэр Джон соединил в своей холодной влажной руке обе наши пылающие ладони и произнес:
   – Если бы Ромео и Джульетта так любили друг друга, как вы, смерть при всей своей беспощадности не осмелилась бы их разлучить.
   Я поглядела на него с удивлением и высвободила свою руку, он отпустил ее только после страстного пожатия.
   Мы сели пить чай. Затем сэр Джон извлек часы и провозгласил:
   – Господа, в полночь я буду вынужден вас покинуть: в Адмиралтействе состоится ночное заседание. Нам осталось провести вместе всего четверть часа.
   Затем он отвел меня в сторонку и тихо произнес:
   – Я с вами не прощаюсь, дорогая Эмма. Может быть, заседание закончится не слишком поздно, тогда я смогу вернуться и провести эту ночь с вами; при всем том не ждите меня, ложитесь и спите. У меня есть собственный ключ, так что вам нечего обо мне беспокоиться.
   Не знаю почему, но эти слова заставили меня содрогнуться.
   – Разве вы не можете как-нибудь отпроситься? – робко спросила я, еще не понимая, действительно ли мне хочется, чтобы он остался.
   – Невозможно! – таков был его ответ.
   После этого он возвратился к чайному столику, вокруг которого сгрудились его приятели, и громко о чем-то заговорил, прилагая весьма заметные усилия, чтобы под напускной веселостью скрыть какую-то тревогу.
   Прошло около пятнадцати минут, и вот часы пробили полночь. Сэр Джон снова посмотрел на свой карманный хронометр – он показывал то же время.
   Это был знак гостям, что настала пора откланяться. Они простились со мной; собрался уйти с ними и Гарри, но в его взгляде сквозило глубочайшее сожаление; затем сэр Джон приблизился ко мне, поцеловал меня в лоб и произнес две строки, которые в пьесе говорит Ромео:
 
Прощай. Спокойный сон к тебе приди
И сладкий мир разлей в твоей груди![152]
 
   Моих сил хватило только на то, чтобы ответить ему улыбкой, почти такой же печальной, как и его собственная. Он бросил на меня последний взгляд, взял под руку сэра Гарри и вышел, пропустив вперед остальных гостей. Когда дверь за ними затворилась, я почувствовала себя почти такой же одинокой и испуганной, как Джульетта, пробудившаяся в склепе Капулетти. Я не могла не восхищаться, одновременно ужасаясь, с какой настойчивостью рок связывает различные эпизоды моей жизни странными узами, а моя воля не играет при этом никакой роли.
   Действительно, я почти что забыла того безвестного лицедея, робкого и покорного Гарри, лишь на миг промелькнувшего в моей жизни, пройдя как тень мимо меня и оставив не больший след, чем призрак. И вот сэру Джону взбредает на ум продемонстрировать своим друзьям мои актерские дарования, я исполняю сцену безумия Офелии, меня просят повторить, я спрашиваю, не может ли кто-нибудь подавать мне реплики и сыграть вместе со мной ту или другую из двух любовных сцен «Ромео и Джульетты», никто не знает ни первой, ни второй наизусть, кто-то из друзей сэра Джона произносит имя сэра Гарри Фезерсона… Имя Гарри заставляет меня вздрогнуть. Лорд Фезерсон, полгода отсутствовавший, как раз два или три дня назад возвратился в столицу; адмирал Пейн поручает сэру Джорджу пригласить его, его приводят – и что же? Случай, рок пожелали сделать так, чтобы лорд Фезерсон и студент Гарри оказались одним и тем же человеком!
   В чем мне упрекнуть себя? Ни в чем, кроме чувств, охвативших меня при виде его, при звуке его голоса, при его прикосновении; но разве от меня зависело ощущать эти чувства, не достаточно ли было уже того, что я умудрилась совладать с ними?
   Что должна переменить в моей жизни эта случайная встреча? О, что касается этого, то я отнюдь не собиралась брать на себя ответственность за нее. Я все уже рассказала сэру Джону, по его возвращении я поведаю ему и о тех переживаниях, что овладели мной из-за прихода сэра Гарри; ему, и только ему, предстоит распорядиться моей будущностью: стоит ли удалить меня из Лондона или оставить в столице и, следовательно, позволить еще не раз видеться с сэром Гарри.
   Я приняла это решение. Я не питала к сэру Джону подлинной любви, но относилась с великим уважением к свойствам натуры этого человека и была признательна ему за его щедрость. Обмануть его, чувствовала я, было бы грехом, который я никогда себе не прощу.
   Приняв решение, я несколько успокоилась. Рука сэра Джона, как я была уверена, поведет меня с дружеской твердостью, и, не беспокоясь о себе самом, он изберет для меня тот путь, который причинит мне наименьшие страдания.
   И вот я вышла из оранжереи и направилась в спальню, там я разделась и улеглась в постель, а поскольку он предупредил меня, что если сможет, то обязательно возвратится, я принялась его ждать, будучи уверена, что он сдержит слово. Вот только, полагая, что ночь недостаточно темна, чтобы облегчить мне мое будущее признание, я потушила все свечи и даже задула огонек ночника.
   Прошло довольно много времени, моя камеристка и прочие слуги удалились к себе, я услышала, как пробило час, затем два, а нетерпение ожидания и мысли, роившиеся в моей разгоряченной голове, не давали мне уснуть.
   Когда часы пробили половину третьего, мне показалось, что я слышу осторожные шаги, затем тихонько приоткрылась дверь туалетной комнаты, смежной с моей спальней, но потом все опять затихло.
   Я не сомневалась, что то был сэр Джон. У него был ключ от парадных дверей особняка, и не раз уже он являлся подобным образом в самое неожиданное время.
   Какое-то мгновение моя решимость готова была оставить меня, но я призвала на помощь всю свою волю и, если мне позволено так выразиться, всю свою порядочность.
   Наконец дверь отворилась. В туалетной комнате было так же темно, как и в спальне, а потому он подошел ко мне, продвигаясь на ощупь, ведомый только моим голосом. Он заключил меня в объятья, но я тихонько оттолкнула его со словами, что мне необходимо сделать признание; затем я поведала ему обо всем, что испытала в минувшие дни, с той минуты, когда услышала имя сэра Гарри, а вскоре и пришла к уверенности, что лорд Фезерсон и мой молодой студент – одно и то же лицо. Я не скрыла и того, что испытала, когда мнимый Ромео обвил рукой мой стан, когда его губы мимолетно коснулись моих и когда он бросил мне последнее прощай. Я чувствовала себя совершенно разбитой… и даже сказала ему, что в этот момент, когда я снова находилась в его объятиях, мои мысли витали где-то далеко, мне вспоминался сэр Гарри, его имя призывали мои губы…
   К моему величайшему удивлению, ответом на мою исповедь был крик радости, ведь выслушал ее отнюдь не сэр Джон Пейн, но сэр Гарри Фезерсон!
   Я узнала его по этому возгласу, по тому, как он, словно в бреду, тысячу раз повторил мое имя, по тембру голоса, сразу тронувшему самые тайные струны моей души. Было бессмысленно отпираться после того признания, которое он только что услышал от меня, и я отдалась на волю странного жребия, ибо некие силы продолжали играть мною, следуя своим причудливым и неведомым мне капризам.
   В двух словах сэр Гарри объяснил мне странную подмену, столь отвечавшую тайным желаниям моего сердца.
   Адмирал, перед тем как отправиться в Америку с вверенной его командованию эскадрой, заметил, что я влюблена в сэра Гарри и тот отвечает мне взаимностью. Впрочем, его вопросы и мои ответы убедили его в том, что я не кривлю перед ним душой. И вот он вышел из оранжереи под руку с сэром Гарри, пригласил его занять вместе с ним место в карете и там внезапно оглушил юного лорда словами:
   – Я убедился, что вы любите Эмму, а она – вас.
   С тем же простодушием, что и я, сэр Гарри признался ему во всем. Сэр Джон на минуту задумался, а потом взял руку сэра Гарри и вложил ему в ладонь ключ, произнеся только три простых слова:
   – Сделайте ее счастливой!
   Затем он расцеловался с ним, и они распрощались.
   Ключ же, который коммодор дал сэру Гарри, был именно тот, что отворял парадные двери особняка на Пикадилли.
   А в ту минуту, когда сэр Гарри рассказывал мне эту историю, адмирал был уже в море и на всех парусах летел к Америке.

XVIII

   Итак, снова – в какой уж раз! – судьба сама распорядилась мною, не оставив мне времени и возможности выбирать между добром и злом.
   Дом, где я жила, сэр Джон Пейн снял на год, притом на мое имя. Итак, все, что в нем было, принадлежало мне. Но я испытывала глубокие угрызения совести, живя с другим в доме, где все напоминало мне сэра Джона.
   Я не замедлила поделиться своими сомнениями с лордом Фезерсоном: оказалось, он и сам их разделял. И потому уже на следующее утро, взяв с собою только перстень, который адмирал надел мне на палец в день нашей первой встречи, да несколько гиней, что были у меня в кошельке, я отдала ключи от дома управляющему сэра Джона и мы с лордом Фезерсоном поселились в особняке на Брук-стрит, на углу Гросвенор-сквер, где ранее он жил один.
   Сэру Гарри едва сравнялось двадцать три года, он был в самом расцвете молодости и, не имея никаких обязанностей наподобие тех, какими государственная служба обременяла адмирала Пейна, увлек меня вслед за собой в водоворот блестящих светских развлечений, в которых участвовал на правах богатого, утонченного и модного джентльмена. Такую жизнь, что сэр Джон Пейн мог позволить себе только в Париже, где он пользовался полной свободой, сэр Гарри постоянно вел в Лондоне. До тех пор пока в доме не было хозяйки, он не устраивал приемов; как только там обосновалась я, друзья сэра Гарри стали собираться у нас трижды в неделю. На этих вечерах метали банк, проигрывали и выигрывали безумные деньги; я и сама пристрастилась к картам – роковая привычка, от которой я так и не сумела вполне излечиться.
   Наступила весна, и возобновились лошадиные бега. Открылись Эпсомские скачки – эта новинка тотчас стала и самой модной[153]. Не было нужды просить Гарри, чтобы он повез меня туда: он был рад любому поводу потратить деньги. Он купил карету, великолепных лошадей, и в назначенный день среди неразберихи, которой в особенности отличаются торжества, связанные со скачками, мы отправились на бега.
   Не стану даже пытаться описать перемещения огромных людских толп – там собралось двести тысяч человек, приехавших во всех родах двуколок, тележек, ландо[154], колясок, фаэтонов – короче, в самых разнообразных видах экипажей. Тому, кто сам хоть раз видел этот неповторимый спектакль, бесполезно его описывать – и без того это зрелище останется в его памяти навсегда; тому же, кто его не видел, никакое описание не поможет понять, каков он на самом деле.
   Изысканность экипажа, пышность ливрей форейторов, громкое имя, известное всем и каждому, – все это обеспечило лорду Фезерсону место в одном из первых рядов; притом случаю было угодно, чтобы совсем рядом оказалась другая коляска, по своей элегантности не уступающая нашей.
   В коляске сидели две дамы, или, точнее говоря, они почти стояли, превратив, как делают обыкновенно, откинутый верх коляски в высокое сиденье.
   Я поглядела на них и вздрогнула.
   То были две бывшие пансионерки миссис Колманн, те самые, что дважды оскорбили меня: один раз на ферме, куда они зашли выпить молока, и вторично – на поляне, где я гуляла с детьми мистера Томаса Хоардена.
   Читатель моих воспоминаний, верно, успел забыть их имена, но я-то помнила: одну звали Кларисса Демби, другую Клара Саттон.
   Прекрасно одетый джентльмен, должно быть супруг одной из этих дам, расположился стоя на месте возницы.
   В ту же минуту, когда я узнала их, они меня также заметили и зашептались, поглядывая в мою сторону. Затем Клара Саттон, встав на переднюю скамью, сказала что-то на ухо джентльмену, тот обернулся, внимательно оглядел меня и приказал кучеру отъехать и остановиться подальше.