Я думала, что в истории даже для куртизанок есть свои ранги: я побыла Фриной[195], потом стала Лаис[196], теперь мне осталось дорасти до Аспазии[197].
   Аспазия – подруга Сократа[198] и Алкивиада[199], жена Перикла, чье слово немало значило в решении государственных дел Греции, в том числе таких, как Самосская[200], Мегарская и Пелопоннесская войны[201], уж ее-то не назовешь обыкновенной куртизанкой!
   И вот некий голос тихо нашептывал мне теперь, что мне мало быть Лаис, что со временем я стану второй Аспазией.
   Вошел Ромни.
   Мы были с ним слишком близкими друзьями, чтобы я скрыла от него то, что только что произошло.
   – Дорогой мой Ромни, – начала я, – какой совет вы бы дали женщине в моем положении, если бы ей подвернулся случай выйти замуж за будущего пэра Англии и стать миледи?
   – А, – сказал Ромни, – так сэр Чарлз Гринвилл наконец объяснился?
   – Значит, вы замечали, что он в меня влюблен?
   – Черт возьми!
   – И ни слова мне не сказали?
   – Я был уверен, что в нужный момент вы сами об этом заговорите.
   – Милый Ромни, право, вы так очаровательны, что, по чести говоря, у меня, кажется, никогда не хватит мужества расстаться с вами.
   – Можете быть уверены в одном, дорогая Эмма; мы с вами не расстанемся никогда.
   – Но если я выйду за сэра Чарлза, ведь придется…
   – Да ведь расстаются тела, а вовсе не души. Итак, до тех пор пока воспоминание обо мне будет доставлять вам удовольствие, пока мысли о вас останутся для меня счастьем, разве это не будет истинным, реальным присутствием одного в жизни другого или, как выражается Церковь на своем символическом языке, разве это не родство душ? В пяти сотнях льё, в тысяче льё друг от друга мы, может быть, будем ближе, чем иные пары, которые никогда не расстаются.
   – Ромни, да вы просто философ, проповедник платонической любви[202].
   – Древние говорили: «Кто умирает молодым, тот любим богами». Что ж, мне всегда казалось, что самая прельстительная страсть – та, которой не дано было состариться. Скошенная в полном расцвете, в воспоминаниях она сохраняет свое благоухание и в сравнении с другими, подверженными медленному увяданию, остается вечно юной и свежей, словно весенняя заря.
   – Так, значит, Ромни, вы считаете, что… – Я не договорила.
   – Я считаю, что вы последуете за своей судьбой, Эмма.
   – Стало быть, вы верите, что в один прекрасный день я стану супругой английского пэра?
   – Кем вы станете, я понятия не имею. Но если, уехав отсюда года на четыре, я по возвращении услышу, что вы стали королевой и правите тремя державами сразу, меня это не удивит. Я не был бы Ромни, то есть первым художником Англии, если бы не верил во всемогущество красоты.
   – Ох, Ромни, как странно: то, что вы сейчас сказали, мне часто повторяет внутренний голос. В этом почти страшно признаваться, Ромни, но я верю в свою судьбу.
   – Что ж, доверьтесь ей. К тому же если здесь действительно замешана воля Провидения, сопротивление было бы греховно.
   Вечером я получила письмо от лорда Гринвилла, однако, следуя своему обещанию, не распечатала его. Но он, объятый любовным жаром, не имел терпения ждать и пришел в тот же вечер.
   Я показала ему нераспечатанное письмо.
   А Ромни был с ним так же приветлив, как обычно, и быть может, даже еще приветливей.
   – В котором часу мне ждать вашего ответа? – спросил сэр Чарлз.
   – Завтра до полудня.
   – Дай Бог, чтобы он был таким, какого жаждет мое сердце! – сказал лорд Гринвилл.
   Утром я распечатала письмо. Там содержалось следующее:
   «Клянусь честью, что по достижении мною совершеннолетия сделаю мисс Эмму Лайонну своей супругой; если я не сдержу своего обещания, согласен, чтобы все считали меня недостойным называться джентльменом.
Лорд Гринвилл.
1 мая 1783 года».
   Я показала письмо Ромни.
   – Можете не сомневаться ни минуты, – сказал он. – В этих четырех строчках ваше будущее. Если же сэр Чарлз не сдержит слова, не кто иной, как я, займусь тем, чтобы его бесчестие было полным.
   – В таком случае возьмите это письмо, – сказала я. – В ваших руках оно сохранится лучше, чем в моих.
   – С этой минуты, дорогая Эмма, – сказал Ромни, пряча письмо в шкатулку, где он держал свои самые ценные вещи, – вы моя сестра, а я ваш брат. Если меня постигнет какое-нибудь несчастье, я позабочусь, чтобы это письмо было вам передано; впрочем, вы сможете в любой момент потребовать его, ведь оно адресовано вам.
   Я прошла в свою комнату, взяла перо и написала сэру Чарлзу Гринвиллу:
   «Возьмите у себя в министерстве недельный отпуск и сегодня вечером приезжайте за мной в экипаже; потом везите меня куда пожелаете.
Эмма Лайонна».
   Спустя час я получила такую записку:
   «Я приеду и буду в Вашем распоряжении. Но в Вашей записке кое-чего не хватает: после слов „Эмма Лайонна“ следовало прибавить: „Леди Гринвилл“.
   Тот, кого Вы сделали счастливейшим из смертных.
Ч. Г.»
   Вечером карета, запряженная четверкой лошадей, увозила нас по эдинбургской дороге, в то время как Ромни оповещал моих друзей, что через два с половиной года они увидят меня снова, но уже как носительницу титула и имени леди Гринвилл.

XXVI

   Мне кажется, я достаточно дала понять, какое чувство если не привязало меня к сэру Чарлзу, то соединило меня с ним.
   Прежде всего это убеждение в том, что он действительно любит меня, уверенность в его порядочности, наконец, и, быть может, прежде всего остального, – та гордыня, что влекла меня к почестям, блеску, богатству столь же неотвратимо, как ночного мотылька притягивает пламя, готовое его пожрать.
   Сэр Чарлз владел в Шотландии небольшим замком, родовым достоянием своей матери; замок располагался на берегу залива Форт[203], между Масселборо[204] и Престонпенсом, в восьми льё от Эдинбурга[205]. Мы остановились именно там.
   От мистера Фокса – кому он, вероятно, поостерегся открыть истинные свои намерения – сэр Чарлз добился не недельного, а месячного отпуска.
   Связь наша продлилась более трех лет и оказала решающее влияние на всю мою дальнейшую жизнь, однако если бы я стала говорить о том, какие чувства я испытывала тогда, мне почти не о чем было бы рассказать.
   В силу данных обещаний – нарушить их сэр Чарлз почитал для себя невозможным – он смотрел на меня как на свою жену и относился ко мне соответственно. Я тоже, видя в нем будущего супруга, обращалась с ним так, как если бы он им уже стал.
   Никогда не забывая, каково было мое положение, когда он встретился со мной, и еще больше – что за несчастья случились со мной до этого, я полностью отдавала себе отчет, какую жертву он принес, обязавшись жениться на мне; вот почему более всего я хотела сделать его счастливым, чтобы за те два с половиной года, которые должны были предшествовать нашему законному бракосочетанию, он ни секунды не раскаивался в данной клятве.
   В замке сэра Чарлза мы провели не больше времени, чем это было необходимо, чтобы отдохнуть от долгого путешествия; мы решили потом отправиться путешествовать по Шотландии.
   Будь я даже принцессой королевской крови, вряд ли сэр Чарлз смог вы выказать больше предупредительности, нежели я видела от него за то время. Мое путешествие превратилось в курс лекций по истории; во время него я узнала множество легенд об Уоллесе[206], о Роберте Брюсе[207], Монтрозе[208] и Карле Эдуарде[209], осмотрела комнату, где был убит Риччо[210], и замок, послуживший тюрьмой для Марии Стюарт[211].
   Месяц прошел очень быстро, и мы возвратились в Лондон. В наше отсутствие домоправитель сэра Чарлза снял для нас дом, выходящий фасадом на Грин-парк; у меня и сэра Чарлза были там отдельные апартаменты. Жалованье сэра Чарлза и его личные доходы составляли примерно две тысячи фунтов в год; их не хватало для той жизни, которую он вел. Однако министр – при условии, что ему самому не придется покинуть свой пост, – обещал молодому человеку найти возможность увеличить его жалованье.
   Поэтому мой будущий супруг написал лорду Гамильтону, что, будучи обязан своим личным преуспеянием успехам Фокса, он останется в Лондоне, пока его друг сохранит свой пост; кроме того, он сообщил о полученных обещаниях и просил дядюшку со своей стороны приложить некоторые усилия, чтобы эти обещания сбылись.
   В ответ сэр Уильям Гамильтон прислал ему чек в тысячу фунтов стерлингов на своего лондонского банкира.
   С тонкой предупредительностью лорд Гринвилл осведомился у меня, не желаю ли я взять несколько уроков по необходимым или весьма приятным предметам, чтобы дополнить мое образование; я тотчас поняла, что круг познаний, вполне достаточный для Эммы Лайонны, искательницы приключении и удовольствий, слишком узок для леди Гринвилл, а потому попросила сэра Чарлза лично составить мне план моего обучения. С того дня у меня появились учителя французского, итальянского, я стала брать уроки пения, танца и рисования.
   Я уже упоминала, что природа наделила меня чрезвычайной восприимчивостью к знаниям и цепкой памятью. Потому, занимаясь по стольким предметам одновременно, я умудрялась делать быстрые успехи в каждом из них. Голос и слух у меня оказались превосходными, можно было подумать, что музыка была тем искусством, которым я некогда владела, но немного забыла, и теперь мне осталось только кое-что припомнить. И итальянский язык я выучила, так сказать, не разговаривая, а напевая.
   Что касается французского, я так горячо взялась за его изучение, что все свободное от иных занятий время меня можно было увидеть не иначе как с книгой прозы или стихов, написанных на языке Расина[212] и Вольтера[213].
   Все это совершенно изменило мою жизнь: тысячи мелких удовольствий, расцвечивающих существование хорошенькой женщины, уступили места занятиям весьма серьезной особы, более похожей, скажем, на какую-нибудь мать семейства. А через десять месяцев появление малютки-дочери придало нашему союзу полную видимость настоящего супружества.
   Однако за два месяца до этого наше благополучие оказалось под серьезной угрозой.
   То, что предвидел сэр Уильям Гамильтон, свершилось. Свергнув министерство[214] Питта[215], Чарлз Фокс в 1782 году получил портфель министра иностранных дел и тотчас заключил мир с Америкой и Францией[216]. После этого Фоксу показалось, что дипломатический триумф дает ему неограниченные возможности, а потому, получив сведения о лихоимствах, чинимых Ост-Индской компанией[217], он открыто объявил о них с парламентской трибуны и потребовал расследования, однако, проиграв в Верхней палате[218]оказался вынужденным сложить с себя министерские полномочия и вернуться в ряды оппозиции.
   Для нас его отставка означала потерю сэром Чарлзом своего места. А его ежегодные доходы составляли от двухсот пятидесяти до трехсот фунтов стерлингов.
   Как обычно, он воззвал к своему дядюшке, заверяя того, что через самое малое время Чарлз Фокс не преминет возвратиться в министерство, а если это произойдет, его положение окажется как никогда прочным и сулит заманчивые виды на будущее, ибо за преданность и дружбу ему непременно воздастся.
   Сэр Уильям Гамильтон откликнулся присылкой нового чека в тысячу фунтов на своего лондонского банкира.
   С этой суммой, если к ней прибавить собственные доходы сэра Чарлза и ренту с восьми или десяти тысяч фунтов, принадлежавших мне самой, мы могли бы жить довольно скромно в ожидании лучших дней – именно к этому я, насколько у меня хватало сил, подталкивала сэра Чарлза. Однако из-за того ли, что он страстно верил в скорое возвращение к власти мистера Фокса, или же потому, что его привычная расточительность не внимала доводам здравого смысла, мы продолжали жить по-прежнему.
   Вследствие этого случилось так, что вскоре мы оказались без всяких средств.
   В этих обстоятельствах мне оставалось только одно: предоставить мое маленькое достояние в распоряжение того, чье имя я вскоре собиралась носить.
   Я так и сделала.
   Прошло полтора года, и эти деньги тоже истощились.
   В третий раз сэр Чарлз написал своему дядюшке, но теперь он получил лишь отказ, впрочем, с предложением приехать в Неаполь на тех же условиях, что были оговорены ранее.
   Однако подобный отъезд неминуемо превратился бы в нашу вечную разлуку; сэр Чарлз не допускал и мысли последовать дядюшкиному приглашению.
   А наше семейство увеличилось: детей стало двое, и это лишь усугубило наши трудности.
   Конечно, через три месяца сэр Чарлз должен был достигнуть совершеннолетия, а я была уверена: в тот самый день, как это произойдет, я стану леди Гринвилл; но что это должно было дать? Некоторые перемены в нашем положении, но никаких – в состоянии денежных дел.
   Между тем наша нужда мало-помалу перерастала в настоящую нищету.
   Не могу, да и вряд ли сумею хорошенько описать все каждодневные случаи, когда наша гордыня, наши привычки и природные склонности вступали в схватку с необходимостью: один раз я уже вкратце обрисовала такое падение, но множить подобные описания… на это у меня не хватило бы смелости и сил.
   Я не могла не испытывать благодарности к сэру Чарлзу, переносившему все эти страдания из любви ко мне, но его печаль, его муки, его отчаяние не могли укрыться от меня. Мне удалось победить его сопротивление, и он послал четвертое письмо дяде.
   Ответ лорда Гамильтона поразил нас как удар молнии.
   Он сообщал нам, что навел справки о положении, в каком оказался сэр Чарлз, и разузнал, что причиной его бедственного положения явилась любовь к куртизанке, недостойной такого чувства; далее он объявлял о своем скором приезде в Лондон, где намеревался сам составить свое суждение и действовать так, как подскажет ему увиденное.
   При всем том в письме был еще постскриптум: сэру Чарлзу сообщалось, что, если ему придет добрая мысль последовать ранее сделанным предложениям, для этого достаточно сейчас же отправиться в Неаполь, оставив недостойную его даму в Лондоне, а милосердный родственник уж позаботится о том, чтобы она не умерла с голоду.
   В похвалу сэру Чарлзу я должна сказать, что последнее письмо его скорее раздражило, чем расстроило, и он не стал даже писать ответ.
   Однако благородные чувства ничего не могли изменить в нашем положении. После того как мы ограничили себя во всем, что посчитали излишеством, нам уже приходилось отказывать себе и в необходимом. Мы продали последние драгоценности, более года не платили за дом, нам предъявили иск, и достаточно было окончательного решения суда, чтобы выкинуть нас вместе с детьми на улицу.
   Мы были доведены до той крайности, когда уже начинаешь желать новых несчастий, поскольку никакая самая страшная катастрофа казалась неспособной ухудшить нашу жизнь.
   Вдруг нам стало известно, что сэр Уильям Гамильтон уже неделю как пребывает в Лондоне, в своем особняке на Флит-стрит[219].
   Нас никто не предупредил о его прибытии. Вне всякого сомнения, сэр Уильям использовал это время, чтобы побольше разузнать о нас; в любом случае над нашими головами сгустились грозные тучи.
   Узнав эту новость, сэр Чарлз принял внезапное решение.
   – Моя дорогая Эмма, – сказал он мне, – ничто, кроме расставания, не способно сделать нас более несчастными. Так вот: наша судьба в ваших руках.
   Я поглядела на него с недоумением. Он же продолжал:
   – Послушайте, я знаю своего дядю – это археолог, влюбленный во все, что обладает пластической красотой; свою жизнь он проводит среди прекраснейших мраморных изваяний Древней Греции, между тем мне неизвестна статуя, будь то создание самого Праксителя[220] или Лисиппа[221], которая сравнялась бы с вами в совершенстве. Ступайте к моему дяде, бросьтесь ему в ноги, умоляйте – и наше дело будет выиграно!
   Я с удивлением посмотрела на моего будущего супруга, совершенно сбитая с толку подобным предложением.
   – Как? – воскликнула я. – Он предубежден против меня, а вы желаете, чтобы именно я испытала на себе его гнев?
   – Его раздражение против вас, милая моя Эмма, объясняется только тем, что он не понимает, почему я в вас влюблен, а этого он никогда не поймет, если сам не увидит вас. Но стоит ему хоть раз вас увидеть, испытать на себе неотразимое очарование вашего голоса, увидеть слезы в ваших умоляющих глазах, и он поймет все и простит нас.
   Я лишь покачала головой: подобный шаг вызывал во мне глубочайшее отвращение.
   – Тогда, – вздохнул он, – нам остается только покориться неизбежному, ибо я уверен, что мне нечего ожидать от визита к дяде: он ждет его, заранее приготовился и, так сказать, вооружился, простив меня, в то время как вас…
   Но я прервала его:
   – Послушайте, сэр Чарлз, мне неприятно, если в вашем уме, но главное – в вашем сердце могла зародиться мысль, что ради вас, ради того, чтобы отплатить вам за вашу преданность, я неспособна согласиться на любой, пусть самый оскорбительный для меня самой шаг. Дайте мне только срок до завтра, чтобы я смогла приготовиться к такому визиту, и я отправлюсь туда!
   – Вы вольны, Эмма, поступать как считаете нужным, – отвечал он. – Но поверьте, время дорого, и потерять даже лишнюю минуту было бы величайшей неосторожностью. Не сегодня завтра лорд Гамильтон может опередить нас, а для успеха предприятия надо, чтобы первенство здесь осталось за нами. Наденьте самое скромное платье: вы никогда не бываете так хороши, как в минуты естественной простоты. Наденьте его и отправляйтесь на Флит-стрит; все знают, где находится особняк лорда Гамильтона, смело входите, говорите то, что вам подскажет сердце, – и от вашего имени, и от моего, и от имени наших детей… Господь довершит остальное!
   В словах сэра Чарлза звучала такая убежденность, что я сама чувствовала, как поддаюсь его доводам. Когда я просила отсрочки на день, я поступала как осужденный на смерть, умоляющий отложить казнь; я старалась оттянуть решающий миг, но, коль скоро решение уже было принято, медлить значило лишь продлевать мучения.
   С твердостью, которую способна придать только решимость отчаяния, я направилась в свою комнату, надела самое простое платье, подвязала волосы, которые никогда не пудрила, простенькой лентой, коротенькая накидка и широкополая соломенная шляпка довершили мой туалет. Проделав все это довольно быстро, я снова предстала перед сэром Чарлзом.
   При звуке шагов он поднял голову – и у него невольно вырвался восхищенный возглас:
   – Ах, вы никогда не были так прекрасны, дорогая Эмма! Воистину, мы спасены!

XXVII

   Решившись быть смиренной до конца, я не стала нанимать карету, а отправилась на Флит-стрит пешком через Пэлл-Мэлл и Стренд[222].
   Сэр Чарлз не ошибался: мне стоило лишь спросить, где дом сэра Уильяма Гамильтона, и мне тотчас его показали.
   На пороге особняка я почувствовала, что мои колени слабеют, и прислонилась к стене, стараясь собраться с силами.
   Его милость был у себя.
   Лакей, встретивший меня у входа, осведомился, кто я, чтобы доложить своему господину о моем приходе. Но я боялась, что при одном этом имени двери передо мной закроются, и потому отвечала так: