— Ну, — сказала миссис Мосс, — не думаю, что я любила бы своего мужа, ежели бы у него своей головы не было и мне пришлось бы водить его на поводу. Куда легче угождать мужу, чем самой додумываться, что делать.
   — Ну, уж коли речь зашла об угождении мужу, — промолвила миссис Талливер, не слишком успешно копируя миссис Глегг, — вашему брату долгонько пришлось бы искать жену, которая так не перечила бы ему ни в чем, как я, — уж можете мне поверить. Я только и слышу, что про суды да орошение, с раннего утра до поздней ночи, и никогда ни словечка ему поперек; я одно лишь твержу: «Ладно, мл-стер Талливер, поступай как знаешь, только не судись».
   Миссис Талливер, мы это уже видели, имела некоторое влияние на своего мужа, как и всякая женщина. Ведь любая из них может заставить мужа сделать то, что ей угодно, или… как раз обратное, и бесконечные мольбы миссис Талливср, несомненно, среди многих других причин послужили толчком, ускорившим обращение мистера Талливера к услугам закона; их можно бы даже сравнить с вошедшей в пословицу каплей, которая получила славную — или бесславную — известность, переполнив чашу терпения; впрочем, если взглянуть на дело беспристрастно, винить следует скорее предыдущие капли, наполнившие чашу до краев, вследствие чего эта последняя, во всех отношениях невинная капля и должна была привести к столь печальным результатам. Конечно, робкие просьбы миссис Талливер как таковой не могли сыграть решающей роли, но стоило ей отважиться хоть в чем-нибудь прекословить мужу, как он уже видел в ней представительницу Додсонов, а мистер Талливер из принципа не пропускал ин одного случая показать, что имДодсоны командовать не будут, — точнее, что Талливеру, мужчине, ничего не стоит справиться с четырьмя бабами, пусть даже одна из них зовется миссис Глегг.
   Но и прямые возражения этой представительницы семейства Додсонов против его тяжбы с Пивартом не смогли бы до такой степени разжечь его желание затеять ее, как мысль об Уэйкеме, постоянно подогреваемая встречами в рыночные дни с этим уж больно дошлым адвокатом. Уэйкем, но глубокому убеждению мистера Талливера, «срывался (выражаясь метафорически) на дне всех этих Пивартовых оросительных каналов; Уэйкем побуждал Дикса подать на мистера Талливера в суд после арбитража; Уэйкем повинен в том, что он проиграл тяжбу об исключительном праве на дорогу и мост и вынужден был открыть проход по своей земле всякому негодяю, которому вздумается нарушить границы частного владения, вместо того чтобы идти, как порядочному человеку, по большой дороге. Стряпчие — все более или менее прохвосты, но вина мистера Уэйкема усугублялась еще тем, что его грязные проделки были направлены против законных интересов мистера Талливера. И последний горький укол получил оскорбленный мельник, когда ему пришлось, занимая пятьсот фунтов, самому обратиться в контору мистера Уэйкема. Эдакий крючконосый краснобай, ничем его не проймешь — всегда-то он уверен в своей игре! Жаль, что Гор, лысый круглолицый мужчина с пухлыми руками и обходительными манерами, так мало на него похож: нужно трижды подумать, прежде чем поставить на этого петушка против Уэйкема. Гор тоже недурной плут, слабость его отнюдь не в излишней щепетильности, но как бы часто и многозначительно он ни подмигивал, это не заменит дара видеть людей насквозь; и хотя мистер Талливер был тверд в своем убеждении, что вода есть вода и что, следовательно, в этом деле Пиварту не на что опереться, иногда у него возникало опасение, что Уэйкем может вытащить больше за ко-/ нов против этого бесспорного (с точки зрения всех разумных людей) положения, чем Гор — за него. Но, с другой стороны, ежели дело дойдет до суда, он сможет пригласить советника Уайлда защищать свои интересы, вместо того чтобы иметь этого прославленного спорщика против себя, и перспектива увидеть, как свидетель Уэйкема потеет и мнется — так это однажды было с его, Талливера, свидетелем, — очень соблазняла его, ибо сулила возмездие за причиненное ему зло.
   Не один день раздумывал мистер Талливер над этими сложными вопросами, разъезжая по округе на своей серой кобыле… не один раз склонял голову то к одному, то к другому плечу, в зависимости от того, какая чаша весов перевешивала, но итог его размышлений еще покрыт был мраком, и, чтобы прийти к нему, мистеру Талливеру надобно было не один раз горячо обсудить этот вопрос в кругу друзей и родных. Эта начальная стадия, когда мистер Талливер перечислял все нанесенные ему обиды и выкладывал свою точку зрения на занимающий его предмет всем родственникам и свойственникам, естественно, потребовала немалого времени, и к февралю, когда Тому предстояло вернуться в школу, в деле Пиварта не появилось почти ничего нового — ни новых пунктов обвинения, ни более определенных указаний на меры, какие мистер Талливер собирается принять против этого опрометчивого нарушителя аксиомы, что вода есть вода. Многократное повторение, подобно трению, чаще приводит к накалу, чем к сдвигу с мертвой точки, и накал мистера Талливера становился все ощутимее. Если мистер Талливер и не мог найти новых улик против Пиварта, то один факт был налицо: они с Уэйкемом стали друзьями — не разлить водой.
   — Отец, — как-то вечером, незадолго до отъезда, сказал Том, — дядюшка Глегг говорит, что Уэйкем все-таки посылает своего сына к мистеру Стеллингу. Это неправда — все то, что там болтали, будто отец пошлет его во Францию. Ты ведь не захочешь, чтобы я учился с сыном Уэйкема, правда?
   — Ну, это пустое, сынок, — ответил мистер Талливер, — ты только не учись у него дурному, вот и все. Парнишка — несчастный уродец, а лицом в мать, он, поди, и вообще-то мало на отца похож. Значит, Уэйкем высоко ставит мистера Стеллинга, коли посылает к нему своего сына, а Уэйкем не спутает — где мука, где отруби.
   В глубине души мистер Талливер даже гордился, что его сын будет пользоваться теми же преимуществами, что сын Уэйкема, но самому Тому это было сильно не по нутру. Вот если бы сын стряпчего не был горбуном, все разрешилось бы куда проще: Том с чистой совестью мог бы его поколотить, не сомневаясь, что заслуживает самого высокого морального одобрения.

Глава III НОВЫЙ ТОВАРИЩ

   Стоял сырой, холодный январский день, когда Том отправился, обратно в школу, — как раз подходящий денек для начала этого нового тяжелого этапа в его жизни. Единственным светлым лучом в охватившем Тома мраке было предвкушение радости, которую он доставит маленькой Лоре своим подарком — пакетиком леденцов и восковой куклой. Он с удовольствием рисовал себе, как крошка Лора раскроет ротик и протянет ручонки к конфетам; и, чтобы придать еще больше реальности этой приятной картине, он вынул из кармана пакет, проделал в бумаге дырочку и вытянул один леденец. От поднятого верха двуколки несло сыростью, вокруг почти ничего не было видно, и Тому пришлось еще не один раз прибегнуть к этому утешению, пока они добрались до Кинг-Лортона.
   — Ну-с, Талливер, мы рады снова тебя видеть, — сердечно приветствовал его мистер Стеллннг. — Раздевайся и пойдем до обеда в кабинет. Там ты сможешь согреться и познакомишься с новым товарищем.
   С чувством неловкости и тревоги Том принялся разматывать бесчисленные шерстяные шарфы, в которые был закутан. Он и раньше видел Филипа Уэйкема в Сент-Огге, Но всегда как можно скорее отводил глаза. Ему было бы неприятно иметь товарищем горбуна, даже не будь тот сыном дурного человека; Том не представлял себе, чтобы сын дурного человека мог быть хорошим. Вот его отец — хороший человек, и Том был готов отколотить каждого, кто бы в этом усомнился. Поэтому, когда он следовал за мистером Стеллингом в кабинет, в его душе задор боролся с замешательством.
   — Вот тебе новый товарищ, Талливер, — сказал преподобный джентльмен, когда они вошли в комнату, — поздоровайтесь, это мастер Филип Уэйкем. Я вас оставлю, знакомьтесь. Я думаю, вы уже кое-что слышали друг о друге — ведь вы из одних мест.
   Том стоял с нерешительным и неловким видом, а Филип поднялся со своего места и застенчиво на него посмотрел. Тому не хотелось подходить к нему, так сразу протянуть руку и сказать: „Здравствуй“.
   Мистер Стеллинг благоразумно вышел из комнаты: стоит только взрослым уйти, и у мальчиков пропадает все их смущение.
   Филип был слишком горд и вместе с тем слишком застенчив, чтобы первым подойти к Тому. Он думал, вернее — чувствовал, что Тому неприятно на него глядеть — почти никто не любил смотреть на него, — а его уродство гораздо сильнее бросалось в глаза, когда он ходил. Поэтому они не только не пожали друг другу руки, но не обменялись и словом. Том подошел к камину и стал греться у огня, время от времени украдкой посматривая на Филипа, который рассеянно рисовал что-то на лежавшем перед ним листе бумаги. Он снова сел и теперь думал, о чем бы ему заговорить с Томом, стараясь пересилить свою нелюбовь первым завязывать знакомства.
   Том все чаще и чаще останавливал свой взгляд на лице Филипа, потому что мог смотреть на него, не замечая горба, а лицо это вовсе не было неприятным, — только очень взрослое — подумал Том и стал гадать, насколько Филип его старше. Анатом — даже просто физиономист — увидел бы, что горб у Филипа не врожденный, а следствие падения в раннем детстве, но трудно было ожидать, чтобы Том разбирался в таких тонкостях: для него Филип был просто горбун. Ему почему-то представлялось, будто уродство сына Уэйкема как-то связано с тем, что стряпчий — мошенник (он не раз слышал, как мистер Талливер с необыкновенным жаром обзывал его так), — к тому же, сам себе в этом не признаваясь, Том побаивался, что мальчик окажется злым и, не имея сил драться, станет вредить исподтишка. Неподалеку от школы мистера Джейкобза жил горбун портной, по всеобщему мнению — личность весьма непривлекательная, за которым с улюлюканьем вечно гонялись выразители общественного мнения — мальчишки, всячески пороча его доброе имя; таким образом, Том опирался на факты. Вместе с тем трудно было найти что-нибудь менее похожее на уродливую физиономию портного, чем грустное лицо Филипа, у которого даже волосы, волнистые и каштановые, завивались на концах, как у девчонки; Том счел его поистине достойным жалости. Этот Уэйкем — бледный, тщедушный малый: ясно, он не умеет играть ни в какие путные игры. Но он так ловко орудует карандашом, что прямо зависть берет; ему это, видно, не стоит никакого труда. Что он там такое рисует? Том уже согрелся и был не прочь найти себе какое-нибудь занятие. Все равно, куда приятнее иметь товарищем горбуна со скверным характером, чем в одиночестве простаивать у окна, глядя на дождь и колотя ногой по плинтусу; каждый день что-нибудь станет случаться — ссора или еще что-нибудь; и Том подумал, что даже неплохо будет показать Филипу, что с ним, с Томом, его штучки не пройдут. Он пересек комнату и взглянул на лежавший перед Филипом лист бумаги.
   — Ой, да это же осел, и еще навьюченный… и спаньель и куропатки во ржи! — воскликнул он, позабыв свою застенчивость от удивления и восторга. — Вот это да! Хотел бы я так рисовать. В этом семестре я буду учиться рисованию. Интересно, станут у меня выходить ослы и собаки?
   — Этому не нужно учиться, — сказал Филип, — меня никогда не учили рисовать.
   — Никогда не учили? — повторил Том с изумлением. — Как же это? Когда я рисую собак, и лошадей, и других животных, у меня и голова не получается и ноги, хотя я очень хорошо вижу, какими они должны быть. Я умею рисовать дома с самыми разными трубами, и дымоходы вдоль стены, и слуховые окна, и всякое такое. Но у меня, верно, тоже получались бы собаки и лошади, если бы я больше старался, — добавил он, рассудив, что если он будет слишком хулить свои рисунки, Филип может подумать, будто он, Том, намерен вообще ему подчиняться.
   — Да, конечно, — подтвердил Филип, — это совсем не трудно. Нужно только хорошенько смотреть на вещь и много раз ее рисовать. Что один раз сделаешь неверно, в другой раз исправишь.
   — Но разве тебя совсем ничему не учили? — озадаченно спросил Том, у которого зародилось подозрение, что горб Филипа может быть источником удивительных талантов. — Я думал, что ты уже давно ходишь в школу.
   — Да, — улыбаясь ответил Филип, — я изучал латынь, и греческий язык, и математику, и словесность, и другие предметы.
   — Но ведь тебе не нравится латынь? — спросил Том, доверительно понижая голос.
   — Так себе. Я к ней равнодушен.
   — Так ты, верно, еще не дошел до Propria quoe maribus? [43]—Том склонил голову набок, словно хотел сказать: „Вот это орешек; интересно, что ты запоешь, когда попробуешь его раскусить!“
   Филип почувствовал горькое удовлетворение, убедившись, как многообещающе глуп этот хорошо сложенный, энергичный на вид мальчик, но так как сам он был крайне обидчив и к тому же хотел расположить к себе Тома, он удержался от смеха и вежливо ответил:
   — Я уже покончил с грамматикой; я учу теперь другие вещи.
   — Значит, мы не будем заниматься вместе? — разочарованно протянул Том.
   — Нет, но все равно я смогу тебе помогать. Я буду рад помочь, если это в моих силах.
   Том даже не сказал спасибо, так его поразила мысль, что сын Уэйкема вовсе не такой злой, как можно было бы ожидать.
   — Послушай, — помолчав немного, спросил он, — ты любишь своего отца?
   — Люблю, — покраснев до корней волос, ответил Филип. — А ты своего разве не любишь?
   — О, разумеется… Я просто хотел знать, — сказал Том, несколько устыдившись своего вопроса, когда заметил, что Филип покраснел и, по-видимому, чувствует себя неловко. Ему было очень трудно определить свое отношение к этому сыну Уэйкема; и он подумал, что если бы Филип не любил своего отца, это в какой-то мере могло бы вывести его из затруднения.
   — А теперь ты будешь учиться рисовать? — спросил он, чтобы перевести разговор на другую тему.
   — Нет, — ответил Филип, — отец хочет, чтобы я сейчас все свое время отдавал другим вещам.
   — Чему? Латыни, Эвклиду и всякой такой штуке, да? — сказал Том.
   — Да, — ответил Филип; он уже давно перестал рисовать и сидел теперь, опершись подбородком на руку, а Том, облокотившись о стол и вытянув шею, со все растущим восхищением рассматривал осла и собаку.
   — И ты ничего не имеешь против? — спросил Том с любопытством.
   — Нет; мне нравится знать то, что знают другие. А потом я выучусь и тому, что мне хочется.
   — Не понимаю, зачем нужно учить латынь. От нее никакого проку.
   — Латынь входит в образование джентльмена, — ответил Филип. — Все джентльмены изучают одни и те же вещи.
   — Ну да! Ты думаешь, сэр Джон Крейк, начальник королевской псовой охоты, тоже знает латынь? — сказал Том, который мечтал быть на него похожим.
   — Он, конечно, занимался ею в детстве, — сказал Филип, — но, полагаю, давно ее забыл.
   — О, это и я могу, — сказал Том, вовсе не имея намерения сострить, а просто довольный тем, что уж латынь-то, во всяком случае, не помешает ему стать таким, как сэр Джон Крейк. — Но пока учишься, придется все помнить, а то мистер Стеллинг задаст вытвердить кучу строчек из „Оратора“. [44]Мистер Стеллинг так придирается… ты еще увидишь. Он десять раз заставит повторить одну и ту же строчку, если скажешь nam [45]вместо jam [46]… У него и буковки не переврешь, уж я то знаю.
   — О, я не боюсь, — ответил Филип, не в силах удержаться от смеха. — У меня хорошая память. А некоторые уроки я просто люблю. Я очень люблю греческую историю и вообще все, что касается греков, Я бы хотел быть греком и сражаться с персами, а потом вернуться домой и писать трагедии, или быть таким мудреном, как Сократ, чтобы все меня слушали, и умереть такой же славной смертью. (Филип. как вы видите, был не прочь показать хорошо сложенному варвару свое умственное превосходство.)
   — А что, греки были храбрые воины? — спросил Том, почуяв, что здесь перед ним открываются широкие перспективы. — Был там кто-нибудь вроде Давида, или Голиафа, или Самсона? Я только про них и люблю читать в истории иудеев.
   — О, про греков есть очень много таких сказаний — о древних героях, которые сражались с дикими зверями, как Самсон. А в „Одиссее“ — это очень красивая поэма — есть еще более удивительный великан, чем Голиаф, — Полифем; у него был только один глаз посреди лба; а Одиссей ростом куда меньше, зато умный и очень хитрый — зажег ствол сосны и ткнул Полифему горящей головней прямо в глаз, так, что тот заревел, как тысяча быков.
   — О, вот забавно! — воскликнул Том, отскочив от стола и прыгая на месте. — Послушай, ты расскажешь мне все эти истории? Потому что греческого я учить не буду… ведь правда? — добавил он, бросив прыгать, в ужасе, что вдруг это не так. — Разве все джентльмены изучают греческий?.. Как ты думаешь, мистер Стеллинг меня тоже заставит его учить?
   — Нет, не думаю… скорее всего нет, — сказал Филип. — Но ты можешь прочитать эти сказания и не зная греческого. Они есть у меня по-английски.
   — Да нет, я не люблю читать; лучше ты мне расскажи. Моя сестра Мэгги вечно пристает ко мне со своими рассказами, но она читает одни глупости. Девчонкам только глупости и нравятся. А ты много помнишь историй про сражения?
   — О да, — сказал Филип, — очень много, и не только о греках. Я могу рассказать тебе про Ричарда Львиное Сердце и Саладина и про Уильяма Уоллеса, [47]и Роберта Брюса, [48]и Джеймса Дугласа [49]… я знаю целую массу историй.
   — Ты ведь старше меня, да? — спросил Том.
   — Старше? А тебе сколько лет? Мне пятнадцать.
   — А мне еще нет четырнадцати, — сказал Том. — Но я побеждал всех мальчиков у Джейкобза — это школа, где я раньше учился. И я лучше всех играл в мяч и лазал по деревьям. Хорошо бы, мистер Стеллинг разрешил нам ходить на рыбную ловлю. Ты ведь можешь удить, правда? Там нужно только спокойно сидеть или стоять, знаешь.
   Том, в свою очередь, стремился восстановить нарушенное равновесие. Этот горбун не должен думать, что его знакомство с историями про сражения ставит его наравне с настоящим воином и героем вроде Тома Талливера.
   Филипа передернуло при этом намеке на его неспособность к подвижным играм, и он ответил не без раздражения:
   — Терпеть не могу удить рыбу. По-моему, надо быть дураком, чтобы сидеть часами подряд, глядя на удочку, или закидывать ее раз за разом и все без толку.
   — Ну, ты бы не назвал дураком того, кто вытаскивает на берег громадную щуку, это уж точно, — негодующе сказал Том. Он ни разу в жизни не поймал ничего „громадного“, но, встав на защиту рыбной ловли, не мог удержаться от некоторого преувеличения. Конечно, у этого сына Уэйкема есть свои недостатки, и нечего ему задаваться.
   К счастью, окончательно гармония этой первой встречи нарушена не была, так как их позвали обедать, и Филип не имел больше возможности развивать свои порочные взгляды на обсуждаемый предмет. Но Том сказал себе, что другого от горбуна и ждать нечего.

Глава IV „ГЕНИАЛЬНАЯ“ ИДЕЯ

   Эта противоречивость чувств, возникшая при первой встрече Тома с Филипом, не оставляла Тома и в дальнейшем, даже после того, как они провели вместе много недель. Том так и не избавился от привычной мысли, что Филип, сын „мошенника“, — его естественный враг, так и не смог до конца преодолеть отвращение к его уродству. Том всегда оставался верен раз принятому взгляду; как это свойственно людям, у которых ощущения господствуют над мыслью и чувством, он видел факты внешнего мира такими, какими они показались ему при первом знакомстве. Но вместе с тем ему доставляло удовольствие общество Филипа, когда тот бывал в духе. Филипу не представляло никакого труда помочь ему в латинских упражнениях, а Том смотрел на них как на головоломку, разгадать которую можно лишь благодаря счастливой случайности. И Филип знал такие удивительные истории про сражения, про Хэла из Винда, например, и про других героев, пользовавшихся особой любовью Тома, так как они разили своих врагов направо и налево. О Саладине Том был невысокого мнения: подумаешь — может в один миг разрубить саблей подушку! Кому это надо — сражаться с подушками? Это была глупая история, и больше Том не просил ее рассказывать. Но когда в битве у Бэннок-берна [50]Роберт Брюс, верхом на вороном коне, приподнявшись в стременах, взмахивал добрым боевым топором и с одного удара вдребезги разбивал не только шлем, но и череп чересчур пылкого рыцаря, восторг Тома не знал границ, и будь у него под рукой кокосовый орех, он тут же расколол бы его кочергой в знак симпатии к доблестному Брюсу. Когда Филип был в хорошем настроении, он доставлял Тому превеликое удовольствие, усугубляя пальбу, грохот и неистовство каждой битвы всем арсеналом эпитетов и метафор, имевшихся у него в запасе. Но так бывало далеко не всегда. Несколько раздраженных слов, вырвавшихся у Филипа при их первой встрече, были не случайны. Временами Филип впадал в состояние тяжелой душевной угнетенности, которая проявлялась отчасти в повышенной обидчивости, отчасти в ожесточении, вызванном сознанием своего уродства. Во время таких нервных приступов ему казалось, что каждый брошенный на него взгляд полон оскорбительного сожаления или плохо скрытой брезгливости, в лучшем случае — безразличия, а для Филипа безразличие было, что порыв северного ветра для уроженца, юга. Неловкое покровительство Тома на их совместных прогулках доводило Филипа до бешенства: он яростно набрасывался на бедного парнишку, не имевшего на уме ничего дурного, и глаза его, обычно спокойные и печальные, метали отнюдь не шуточные молнии. Ничего удивительного, что Том продолжал держаться с ним настороже.
   С другой стороны, Тома привлекало к Филипу его удивительное умение рисовать — ведь он выучился всему этому сам. Новый учитель рисования, к великой досаде Тома, вместо ослов и собак давал ему копировать наброски ручьев, деревенских мостиков и развалин, сделанные мягким черным карандашом и наводящие на мысль, что основное в природе, так сказать, — глянец. Поскольку Том был пока совершенно равнодушен к живописным ландшафтам, вполне понятно, что рисунки мистера Гудрича казались ему малоинтересными произведениями искусства. Мистер Талливер, имевший намерение пристроить Тома к какому-то еще для него самого неясному делу, где понадобится чертить планы и рисовать карты, встретив в Мадпорте мистера Райли, посетовал, что Тома, по-видимому, ничему такому не учат, и этот услужливый советчик тут же предложил, чтобы Тому взяли учителя рисования. Конечно, мистеру Талливеру придется за это заплатить, но что из того? Пусть только научат Тома хорошо владеть карандашом, а там он сможет использовать свое умение для любых целей. Поэтому было решено давать Тому специальные уроки, а кого мог пригласить мистер Стеллинг в качестве учителя, как не мистера Гудрича, считавшегося в пределах двенадцати миль вокруг Кинг-Лортона первоклассным художником? Под его руководством Том научился очень остро оттачивать карандаш и воспроизводить ландшафт в общих чертах, что при его любви к конкретным деталям казалось ему, разумеется, крайне скучным.
   Все это, не забывайте, происходило в те „темные“ времена, когда не существовало специальных школ, — еще до того, как учителя стали все сплошь поражать абсолютной честностью, а духовенство — широкими взглядами и разносторонней культурой. Не тайна, что в тот менее счастливый век были, кроме мистера Стеллинга, и другие священнослужители с ограниченным интеллектом и неограниченными потребностями, доход коих, по женской логике (ведь Фортуна — женщина, и к тому же слепая, так что ей свойственно ошибаться), соответствовал не потребностям их, но интеллекту, от которого, каждому ясно, доход совершенно не зависит. Проблема, стоявшая перед этими джентльменами, заключалась в том, как изменить соотношение между их потребностями и доходом, и поскольку от потребностей не так-то легко отказаться, самым простым, по-видимому, было повысить доходы. Не их вина, что сделать это можно было только одним путем: раз все те плебейские занятия, при которых люди вынуждены хорошо выполнять свою работу за низкую плату, исключены для служителей церкви, им не остается ничего иного, как взимать высокую плату за плохо выполняемую работу. К тому же откуда было мистеру Стеллингу знать, что воспитание — дело трудное и деликатное? Требовать этого от него — все равно что требовать от зверька, проделывающего ходы в скале, широкого знакомства с основами горных разработок. Мистера Стеллинга с детства учили рыть ход по прямой, и ни на что другое он не был способен. Но из сверстников Тома, которых отцы препоручали лицам духовного звания и которые по прошествии нескольких лет возвращались домой столь же невежественными, как и были ранее, очень многим пришлось куда хуже, нежели Тому Талливеру. В ту далекую пору образование подростка зависело почти всегда от случая: иногда ему везло, чаще — нет. Когда вы берете в руки бильярдный кий или стаканчик с игральными костями, вы куда вернее можете рассчитывать на удачу, чем отцы наших отцов — мистер Талливер, к примеру, — когда они выбирали школу или учителя для своих сыновей. Эти превосходные люди, вынужденные всю жизнь писать по фонетической системе — как бог на душу положит, и, несмотря на это, успешно ведущие свои дела и прикопившие достаточно денег, чтобы помочь своим чадам вступить в жизнь по более торной дороге, чем вступали они сами, поневоле должны были полагаться на совесть и эрудицию школьного учителя, проспект которого попадался им на глаза, — проспект, обещавший куда больше того, на что они рассчитывали, вплоть до предоставления ученикам белья и посуды. Еще хорошо, если какой-нибудь честолюбивый торговец мануфактурным товаром из числа их знакомых не пускал своего сынка по духовной части и этот молодой человек не завершал свои забавы в колледже опрометчивой женитьбой. В противном случае наивные отцы, стремясь сделать для своих отпрысков все, что в их силах, могли ускользнуть от сына мануфактурщика, разве что оказавшись случайно в числе основателей средней классической школы (не пользующейся особым вниманием членов попечительного совета), где два-три мальчика получали в свое полное распоряжение просторные покои и в придачу учителя — беззубого, подслеповатого и глухого, чьи нечленораздельные объяснения и абсолютное равнодушие обходились в три сотни фунтов с головы. Несомненно, муж этот был зрелым ученым, когда впервые вступил в свою должность, но за зрелостью следует другая стадия, куда менее ценимая на рынке.