Таким образом, по сравнению со многими другими английскими юнцами, его сверстниками, которым приходилось пробиваться в жизни вооруженным обрывками малопригодных знаний и изрядной дозой вполне пригодного невежества, Тому еще посчастливилось.
   Мистер Стеллинг был широкоплечий здоровяк с манерами джентльмена и по-своему добрый — он считал, что растущему мальчику необходимо есть много мяса, и ему было приятно, когда Том хорошо выглядел и с удовольствием уничтожал свой обед. Он не отличался особой щепетильностью, не очень понимая, что каждое наше деяние вызывает неисчислимые последствия, и был недостаточно компетентен для своей высокой роли; но некомпетентные джентльмены тоже должны жить, и если, не имея денег, они хотят жить, как подобает благородным господам, то что им остается, кроме правительственных должностей или просвещепия юношества? Том сам был виноват, что, по складу его ума, ему не шли впрок те знания, которыми его пичкал мистер Стеллинг. Мальчику, неспособному к восприятию математических символов и отвлеченных понятий, приходится страдать из-за этого врожденного недостатка так же, как если бы он родился хромым. Метод преподавания, узаконенный путем долгой практики нашими почтенными предками, заключался в том, что они не отступали даже перед выходящей из ряда вон тупостью того или иного отдельно взятого ученика. И мистер Стеллинг был убежден, что мальчик, не усваивающий символов и отвлеченных понятий, не усвоит и ничего другого, если бы даже преподобный джентльмен и мог его этому другому обучать. У наших почтенных предков было в обиходе весьма остроумное орудие пытки — тиски; сжимая их все сильней и сильней, они извлекали на свет несуществующие факты. В твердом убеждении, что факты эти существуют, что могли они делать, как не сжимать тиски? Так и мистер Стеллинг был твердо убежден, что каждый мальчик, даже самый неспособный, может выучить то, чему только и стоит мальчиков учить; если дело подвигается туго — значит, нужно покрепче сжать тиски — еще строже спрашивать уроки, а чтобы возбудить более горячий интерес к латинским стихам, надо давать в качестве наказания выучить наизусть страницу из Вергилия.
   Однако во втором полугодии тиски были несколько ослаблены. Филип делал очень большие успехи, и мистер Стеллинг увидел, что куда легче добиться репутации хорошего учителя, лишь немного помогая этому способному мальчику, нежели с огромным трудом вдалбливая науки в тупую голову Тома. Джентльмены с широкими плечами и честолюбивыми устремлениями часто обманывают ожидания друзей, не сумев добиться успеха в жизни. Возможно, дело здесь в том, что для преуспеяния требуются какие-то исключительные качества, а не только исключительное желание преуспеть; возможно, дело здесь в том, что эти рослые джентльмены довольно ленивы и их divinoe particulum aurce [51]гаснет из-за слишком хорошего аппетита. По этой ли причине или по другой, но мистер Стеллинг медлил с осуществлением своих смелых проектов — не взялся на досуге за перевод греческой трагедии или за какую-нибудь другую, требующую эрудиции, работу; вместо того он, с решительным видом заперев за собой дверь кабинета, усаживался читать роман Теодора Гука. Тома все менее строго спрашивали уроки, и так как Филип ему помогал, он теперь мог кое-как брести от задания к заданию, делая вид, что старается изо всех сил, и не рискуя, что мистер Стеллинг уличит его в полном безразличии к предмету занятий. Том считал теперь школу куда более сносной и двигался вперед, вполне довольный жизнью, подхватывая случайные знания там, где их вовсе не предполагалось, и набивая руку в письме, чтении и каллиграфии, между тем как ему самым сложным образом преподносились малопонятные вещи, для запоминания которых требовалась бесконечная зубрежка, а к ней-то он оказался совершенно неспособным. Так вот и шло его образование.
   Все же Том сделал заметные успехи — возможно, потому, что был не абстракцией, на которой можно демонстрировать вред неправильного обучения, а живым мальчиком из плоти и крови, не склонным поддаваться обстоятельствам.
   Так, он стал гораздо лучше держаться, и благодарить за это в значительной степени следовало мистера Поултера, деревенского школьного учителя, ветерана испанских кампаний, [52]занимавшегося с Томом гимнастикой, к их полному взаимному удовольствию. Мистер Поултер, который, как считали завсегдатаи „Черного лебедя“, в былые времена вселял страх в сердца французов, теперь имел вид не особенно грозный. Это был сморщенный старичок, с самого утра уже нетвердый на ногах, и не возраст был тому виной, а неслыханное озорство кинг-лортоновских мальчишек, выносить которое он мог лишь при помощи джина. Однако держался он, как подобает военному, прямо, сюртук у него был всегда тщательно вычищен, штрипки на панталонах туго натянуты, и когда он по средам и субботам приходил заниматься с Томом, джин и воспоминания, переполнявшие его, придавали ему весьма воинственный вид — ни дать ни взять престарелый боевой конь, заслышавший зов барабана. Занятия их обычно затягивались, так как мистер Поултер пускался в повествования о военных событиях, куда более интересных для Тома, чем эпизоды из „Илиады“, с которыми его познакомил Филип: ведь в „Илиаде“ ее было пушечной пальбы, к тому же Тома несколько возмутило, что ни Гектора, ни Ахилла, возможно, вообще никогда не существовало на свете. Но герцог Веллингтон еще и сейчас был жив, да и Бонапартишка не так давно умер, — поэтому рассказы мистера Поултера об испанской кампании не вызывали сомнений в их подлинности. Мистер Поултер, оказывается, был видной фигурой в битве под Талаверой и немало способствовал устрашению врага. В те дни, когда его память получала более крепкое, чем обычно, поощрение, он вспоминал (под строжайшим секретом, чтобы не возбудить ни в ком зависти), что герцог Веллингтон с большой похвалой отозвался об этом бравом солдате — Поултере. Даже лекарь в госпитале, где он лежал, получив порцию картечи, был поражен тем, какой он здоровяк: в жизни своей он не видел, чтобы раны заживали так быстро. Во всех вопросах, связанных с этой важной кампанией, но носящих менее личный характер, мистер Поултер не был так красноречив и заботился лишь о том, чтобы не подкрепить споим авторитетом каких-нибудь недостоверных сведений, относящихся к военной истории. А уж тот, кто претендовал на знакомство с осадой Бадахоса, мог вызвать в мистере Поултере лишь молчаливое сожаление. Пусть бы этого болтуна сбили с ног в самом начале осады и бежали по нему, едва не вышибив из него дух, как это было с мистером Поултером, — вот тогда бы он знал, что такое осада Бадахоса! Временами Том навлекал гнев своего учителя, проявляя интерес к военным событиям, в которых мистер Поултер не участвовал.
   — А генерал Вулф, [53]мистер Поултер, — правда, он храбрый воин? — спросил Том, считавший, что все военные герои, увековеченные на вывесках трактиров, сражались против Бонапарта.
   — Вовсе нет, — с презрением отвечал мистер Поултер. — Ничего подобного!.. Выше головы! — тут же строго скомандовал он, к вящему восторгу Тома, сразу вообразившему, что он представляет в своем лице целый полк.
   — Нет, нет, — продолжал мистер Поултер, уже скомандовав „вольно“. — Лучше не говори мне о генерале Вулфе. Что он сделал? Умер от ран. Подумаешь, геройство! Любой умер бы от тех ран, что получил я… Пусть бы этого генерала Вулфа рубанули разок саблей, как меня, сразу бы из него дух вон!
   — Мистер Поултер, — начинал просить Том, как только тот упоминал о сабле, — как бы мне хотелось, чтобы вы принесли саблю и показали мне сабельные приемы.
   Долгое время мистер Поултер в ответ на эту просьбу только с важным видом качал головой и покровительственно улыбался, как Зевс на слишком дерзкие требования Семелы. Но однажды, когда сильный ливень задержал мистера Поултера в „Черном лебеде“ на двадцать минут дольше обычного, сабля была принесена… только, чтобы на нее посмотрели.
   — И это та самая сабля, которая была при вас во всех сражениях, мистер Поултер? — спросил Том, дотрагиваясь до эфеса. — Вам случалось этой саблей срубать голову французу?
   — Голову? Еще бы! Он не ушел бы от меня, будь у него даже три головы.
   — Но ведь у вас были, кроме того, и мушкет и штык? — сказал Том. — По мне, мушкет и штык лучше всего: можно сначала застрелить врага, а потом заколоть его… Бах! Взз! — Том разыграл соответственную пантомиму, показывая, какое это удовольствие — спустить курок и пронзить врага штыком.
   — О, нет ничего лучше сабли, когда дело дойдет до рукопашной, — возразил мистер Поултер, поддаваясь восторгу Тома, и так неожиданно выхватил саблю из ножен, что Том стремительно отскочил в сторону.
   — Ах, мистер Поултер, если вы хотите показать мне приемы, — быстро сказал Том, чувствуя, что проявил не подобающее англичанину малодушие, — разрешите, я сбегаю за Филипом. Ему тоже будет интересно посмотреть.
   — Этому горбатому мальчонке? — с презрением произнес мистер Поултер. — Что толку ему смотреть?
   — О, он так много знает о сражениях, — настаивал Том, — и как раньше стреляли из луков, и про боевые то! юры.
   — Ладно, пусть придет. Я ему покажу кое-что получше, чем его луки и топоры, — сказал мистер Поултер, покашливая, и, став в позицию, сделал для разминки несколько движений кистью руки.
   Том понесся в гостиную к Филипу, который, сидя за роялем, наслаждался, подбирая по слуху мелодии и подпевая игре. Он был наверху блаженства, пристроившись, как бесформенный тюк, на высоком табурете — голова откинута назад, глаза устремлены в потолок, рот широко раскрыт — и в полный голос выводя поразивший его воображение романс Арне. [54]
   — Пойдем, Филип, — закричал Том, врываясь в комнату, — хватит сидеть здесь и вопить „ля-ля-ля“… Пойдем в каретный сарай, мистер Поултер покажет нам сабельные приемы.
   Одного того, что Том грубо нарушил его уединение, этого диссонанса между громким мальчишеским голосом и теми Звуками, что заставляли трепетать все существо Филипа, было вполне достаточно, чтобы вывести его из себя, даже если бы речь шла не о Поултере и сабельных приемах. Том, торопясь отвлечь мистера Поултера от мысли, будто он испугался сабли, так поспешно от него отпрянув, не придумал ничего лучше, чем попросить разрешения позвать Филипа, хотя прекрасно знал, что Филип не выносит даже упоминания о занятиях с мистером Поултером. Том никогда не поступил бы столь опрометчиво, не будь так сильно задета его гордость.
   Филип весь затрясся: он прервал игру и, залившись краской, крикнул, вне себя от ярости:
   — Убирайся вон, идиот! Не смей приходить ко мне и орать тут во всю глотку. Тебе только с ломовыми лошадьми разговаривать!
   Случалось, что и раньше Филип сердился на Тома, но никогда еще он не обрушивал на товарища столь доступных его пониманию словесных ядер.
   — Я могу разговаривать с людьми почище тебя, ты… трус несчастный, — сказал Том, мигом вспыхивая от огня, которым пылал Филип. — Ты знаешь — я тебя не ударю, ведь ты все равно что девчонка. Но мой отец — честный человек, а вот твой — мошенник! Все это говорят.
   Том выскочил из комнаты и изо всех сил хлопнул дверью, позабыв от злости про всякую осторожность: хлопать дверьми в пределах, доступных слуху миссис Стеллинг, которая могла оказаться где-нибудь неподалеку, считалось оскорблением, смыть которое могли только двадцать строчек Вергилия. И действительно, эта леди тут же спустилась из своей комнаты, чтобы выяснить причину шума и последовавшей за ним полной тишины. Она увидела, что Филип сидит, скорчившись на подушечке для молитвы, и плачет.
   — В чем дело, Уэйкем? Что тут за шум? Кто хлопнул дверью?
   Филип взглянул на нее и поспешно вытер глаза.
   — Сюда заходил Талливер… звал меня во двор.
   — А с тобой что такое? — спросила миссис Стеллинг.
   Из двух учеников она предпочитала Тома: он был более обязателен, и она часто пользовалась его услугами. Вместе с тем отец Филипа платил больше, чем мистер Талливер, и миссис Стеллниг хотела показать мальчику, что относится к нему как нельзя лучше. Филип, однако, встречал ее авансы так же, как моллюск — самые любезные приглашения вылезть из своей раковины. Миссис Стеллинг не отличалась любящим и нежным сердцем; это была женщина, которая умела хорошо одеваться и, спрашивая: „Как вы поживаете?“, с рассеянным видом поправляла пояс или приглаживала волосы. Это безусловно ценится в свете, но для Филипа ее достоинства не имели никакой пены. Только любовью можно было завоевать его душу.
   В ответ на ее вопрос он сказал:
   — У меня снова заболел зуб, вот и нервы расшалились.
   Это с ним однажды действительно случилось, и он обрадовался, когда нашел, словно по наитию, как объяснить свои слезы. Ему пришлось положить на зуб одеколон, отказавшись от креозота, но это было нетрудно.
   Тем временем Том, пустив отравленную стрелу в сердце Филипа, возвратился в каретный сарай, где мистер Поултер, мрачно уставившись в одну точку, расточал все совершенство своих сабельных приемов перед крысами — может быть, и внимательными, однако неспособными оценить его по заслугам, зрителями. Но мистер Поултер и один стоил сотни; я хочу сказать, что он сам восхищался собой больше, нежели целая сотня зрителей. Он не обратил на Тома никакого внимания, так он был поглощен своим делом, — один великолепный выпад, за ним — второй, третий, четвертый; и Том, не без тревоги глядя на сосредоточенное лицо мистера Поултера и кровожадную саблю, которой, казалось, не терпится рассечь что-нибудь поплотнее воздуха, любовался представлением из самого дальнего угла. И только когда мистер Поултер остановился и утер со лба испарину, Том вполне почувствовал прелесть упражнений и пожалел, что все уже позади.
   — Мистер Поултер, — сказал Том, когда сабля наконец была спрятана в ножны, — дайте ее мне ненадолго.
   — Ну нет, молодой джентльмен, — возразил мистер Поултер, решительно качая головой, — ты можешь себе что-нибудь повредить.
   — Ну что вы, я буду осторожен, я не пораню себя — правда, не пораню. Да я и не буду вынимать ее из ножен, я просто стал бы салютовать ею и все такое.
   — Нет, ничего не выйдет, говорю тебе, ничего не выйдет, — ответил мистер Поултер, готовясь к отбытию. — Что бы на это сказал мистер Стеллинг?
   — О, послушайте, мистер Поултер, я отдам вам свои пять шиллингов, если вы одолжите мне саблю на недельку. Вот, — сказал Том, протягивая соблазнительный кружочек серебра. Хитрец! Он рассчитал эффект не хуже зрелого философа.
   — Хорошо, — еще более серьезно сказал мистер Поултер, — только ее никто не должен видеть.
   — О, конечно, я положу ее под кровать, — нетерпеливо пообещал Том, — или даже на дно своего сундучка.
   — Ну-ка, давай посмотрим, можешь ли ты вытаскивать ее из ножен, не поранившись.
   После того как эта операция была проделана несколько раз, мистер Поултер почувствовал, что совесть у него чиста, и сказал:
   — Ну хорошо, мастер Том, я возьму крону, чтобы быть умеренным, что ты себе не повредишь.
   — О, конечно, нет, мистер Поултер, — воскликнул Том, с восторгом протягивая ему монету и сжимая в руке саблю, которая, кстати, могла бы быть и полегче.
   — А если мистер Стеллинг увидит, как ты несешь ее в дом? — выдвинул мистер Поултер новый довод, предварительно спрятав деньги в карман.
   — О, по субботам он всегда сидит наверху, в своем кабинете, — сказал Том.
   Он не любил действовать исподтишка, но был не против небольшой военной хитрости, когда дело того стоило. Поэтому с триумфом, смешанным со страхом — страхом, что ему могут повстречаться мистер или миссис Стеллинг, — он унес саблю в свою комнату и, по некотором размышлении, спрятал ее в чуланчике, за висящим там платьем. В этот вечер он уснул, предвкушая, как поразит Мэгги, когда она приедет: подвяжет ножны к поясу красным шарфом и объявит ей, что сабля его собственная и что он собирается идти в солдаты. Никто, кроме Мэгги, не будет так глуп, чтобы поверить ему, и никому, кроме Мэгги, он не отважится показать саблю; а Мэгги, и правда, должна была приехать к нему на следующий неделе, перед тем как отправиться вместе с Люси в пансион.
   Если вы думаете, что мальчику в тринадцать лет не пристало быть таким ребячливым, вы, должно быть, исключительно благоразумный человек, и — пусть даже посвятили себя гражданской профессии, требующей скорее мирного, чем грозного вида, — никогда, с тех пор как у вас появились усы, не принимали воинственной позы перед зеркалом и не хмурили брови, глядя на свое отражение. Я не уверен, что мы могли бы пополнять нашу армию, если бы дома не было штатских людей, которые любят воображать себя солдатами. Войнам, как и другим драматическим зрелищам, вероятно, пришел бы конец, не будь на свете „публики“.

Глава V ВТОРОЕ ПОСЕЩЕНИЕ МЭГГИ

   Трещину в отношениях двух мальчиков было не так просто заделать, и они довольно долго разговаривали друг с другом, только когда их к тому вынуждала необходимость. При различии их темпераментов обида легко могла перейти в ненависть, и у Филипа этот процесс, по-видимому, уже начался. По натуре он не был злым, но обидчивость часто толкала его к недобрым чувствам.
   Быку — мы можем позволить себе утверждать это, ссылаясь на авторитет одного из великих классиков, — не свойственно пускать в ход зубы как средство нападения. Том был милый тринадцатилетний бычок и бросался на подозрительные предметы со всей присущей быкам ловкостью, но он случайно попал в самое уязвимое место и причинил Филипу такую острую боль, будто, преисполненный ядовитой злобы, долго и тщательно целился, чтобы поразить его посильней.
   Том не понимал, почему бы им не покончить с этой ссорой, так же как они кончали со многими другими, просто делая вид, что ровно ничего не случилось. Хотя он никогда раньше не говорил Филипу, что его отец — мошенник, мысль Эта всегда в какой-то степени определяла его отношение к товарищу, который не вызывал у него доверия и которого он не мог ни любить, ни ненавидеть; поэтому выражение Этой мысли вслух не явилось для него таким событием, как для Филипа. Он имел полное право сказать так, раз Филип первый на него набросился и обозвал худыми словами. Но заметил, что все попытки пойти на мировую не встречают со стороны Филипа никакого отклика, Том снова надулся и решил никогда больше не обращаться к нему за помощью — ни с рисунками, ни с латынью. Они держались друг с другом настолько корректно, насколько это было необходимо, чтобы мистер Стеллинг не заметил, что они в ссоре, — он сразу бы положил конец таким глупостям.
   Но Мэгги, приехав к Тому, не могла удержаться, чтобы не смотреть со все растущим интересом на его нового товарища, хотя оп и был сыном этого гадкого Уэйкема, на которого так сердился ее отец. Она прибыла в разгар занятий и сидела в сторонке, пока Филип отвечал уроки мистеру Стеллингу. Том за несколько недель до ее приезда писал ей, что Филип знает бесчисленное множество разных историй, не таких глупых, как у нее, и теперь, слушая его, Мэгги решила, что он, должно быть, очень умный. Она надеялась, что Филип найдет умной и ее, Мэгги, когда они поговорят друг с другом. К тому же Мэгги с нежностью относилась ко всем калекам; она предпочитала хромых ягнят, потому что ей казалось, что сильные и здоровые не так рады будут ее ласкам, а ей больше всего на свете нравилось ласкать тех, кому это доставляет радость. Она очень любила Тома, но ей хотелось, чтобы его больше беспокоило, любит она его или нет.
   — А Филип Уэйкем, кажется, славный мальчик — а, Том? — сказала она, когда они вышли вместе в сад перед обедом. — Он же не мог сам выбрать себе отца, правда? И я читала об очень плохих людях, у которых были хорошие сыновья, и о хороших родителях и плохих детях. А если Филип хороший, мы должны только жалеть его, раз у него отец плохой человек. Ведь он тебе тоже нравится, да?
   — Странный он какой-то, — отрывисто бросил Том, — и злится на меня за то, что я назвал его отца мошенником. А я имел полное право это сказать, ведь так оно и есть, и он первый начал браниться. Побудь тут минутку одна, Мэгги, ладно? Мне надо сбегать в мою комнату. У меня там что-то есть.
   — А мне можно с тобой? — спросила Мэгги, которой в первый день после разлуки была мила даже тень Тома.
   — Нет, я тебе потом расскажу, что это, сейчас еще рано, — сказал Том и вприпрыжку побежал от нее прочь.
   После обеда мальчики снова пошли в кабинет готовить уроки на завтра, чтобы в честь приезда Мэгги быть вечером свободными. Том сгорбился над латинской грамматикой, бесшумно шевеля губами, как ревностный католик, стремящийся поскорее повторить „Отче наш“ положенное число раз, а Филип в другом конце комнаты прилежно читал что-то, заглядывая то в одну, то в другую большую книгу, с таким довольным видом, что возбудил любопытство у Мэгги, — совсем непохоже было, что он учит уроки. Она сидела у камина на низенькой скамеечке недалеко от обоих мальчиков, попеременно наблюдая то за тем, то за другим; и как-то, оторвавшись от книги, Филин встретился взглядом с внимательными черными глазами, глядевшими на него с немым вопросом. Он подумал, что эта сестренка Талливера — премилое создание и совершенно непохожа на своего Грата; он бы хотел, чтобы у него, Филипа, была младшая сестренка. Есть у нее что-то такое в глазах, отчего на ум приходит принцесса из сказки, превращенная в бессловесную лягушку или лебедя… Я думаю, он увидел в них неудовлетворенную мысль и неудовлетворенную жажду любви.
   — Послушай, Мэгзи, — сказал наконец Том, закрывая книги и откладывая их в сторону с энергией и решительностью истинного мастера в искусстве ничегонеделанья. — С уроками покончено. Пойдем со мной наверх.
   — А зачем? — спросила Мэгги, когда они вышли из комнаты; она вспомнила его предварительный визит в спальню и возымела кое-какие подозрения. — Ты, может, хочешь сыграть со мной какую-нибудь штуку?
   — Да нет, Мэгги, нет, — уговаривал ее Том, — тебе это очень-очень понравится.
   Он обнял ее за шею, она обвила рукой его талию, и таи, обнявшись, они пошли наверх.
   — Послушай, Мэгги, только ты никому не говори, знаешь, — сказал Том, — а то я получу пятьдесят строчек.
   — А оно живое? — спросила Мэгги, которой вдруг пришло в голову, что он тайком держит в своей комнате хорька.
   — Сейчас увидишь, — ответил Том. — Иди теперь в тот угол и закрой пока глаза, — добавил он, запирая дверь спальни. — Я скажу тебе, когда можно будет повернуться. Только не визжи.
   — Если ты меня напугаешь — буду, — сказала Мэгги, становясь серьезной.
   — Да нечего тут пугаться, глупая, — сказал Том. — Ну, закрывай глаза, да смотри не подглядывай.
   — Очень мне нужно, — презрительно сказала Мэгги и уткнулась лицом в подушку, показывая, что честь для нее превыше всего.
   Том, опасливо оглядываясь, пошел к чулану, затем забрался в него и притворил за собой дверь. Мэгги ничего не стоило сдержать свое слово, даже не опираясь на твердые принципы: лежа с закрытыми глазами, она скоро забыла, где находится, и задумалась о бедном горбатом мальчике — таком умном! — но тут Том позвал ее:
   — Гляди теперь, Мэгги!
   Тому пришлось немало поломать голову и заранее подготовить кое-какие эффекты, для того чтобы предстать перед Мэгги в столь поразительном обличье. Недовольный мирным выражением своего лица — его круглые розовые щеки и добродушные серо-голубые глаза, над которыми виднелся лишь слабый намек на соломенного цвета брови, никак не желали принимать грозный вид, сколько бы он ни хмурился перед зеркалом (Филип как-то рассказал ему о человеке, у которого морщины на лбу напоминали подкову, и Том изо всех сил старался хмуриться, чтобы и у него на лбу были такие же морщины), — он прибегнул к помощи незаменимого в этих случаях средства — к жженой пробке — и навел себе черные брови, благополучно сошедшиеся над переносицей, и зачернил подбородок — уже менее аккуратно. Вокруг ночного колпака он обмотал наподобие тюрбана красный платок, а грудь перехватил красным шарфом, как перевязью. Весь этот красный цвет в сочетании с насупленными бровями и решительность, с которой он сжимал саблю, держа ее острием вниз, должны были дать хотя бы примерное представление о его жестокой и кровожадной натуре.
   Какую-то секунду Мэгги смотрела на него в полном недоумении, и Том получил огромное удовольствие, но тут же она рассмеялась и, хлопая в ладоши, воскликнула: