На некоторых закладках Андрей обнаружил коротенькие отцовские заметки:
   – Что есть человек?
   – Человек должен жить по вере, а не по закону.
   – Прежде всего человек должен жить духовной жизнью, а не плотской. Этим он и отличается от всего остального живого мира.
   –. Человек должен жить так: вот – земля, вот – небо, а между ними – человек. Не мешайте ему обрабатывать землю и смотреть на небо – и все будет хорошо.
   – Достоевский прав: если Бога нет, то человеку все дозволено. Похоже, мы к этому и пришли.
   Обдумывая одну за другой коротенькие эти отцовские заметки, Андрей с запоздалым раскаянием думал, как же он, оказывается, мало знал своего отца, как мало общался с ним и вообще, как мало жил рядом с ним, гонимый по жизни то честолюбивыми замыслами, то войнами и страданиями, а то и просто непростительным собственным легкомыслием. А надо было жить здесь, в Кувшинках, набираться от отца, как от Апостола Павла, мудрости.
   Настенные часы-ходики, не ошибясь ни в одной минуте, пробили полночь, и Андрей закрыл книгу, не в силах читать ее дальше: так много накопилось у него на душе тяжести и запоздалого раскаяния. Он хотел уже было поставить книгу на место и вдруг обнаружил на последних ее страничках тесно прижатую к обложке обыкновенную школьную тетрадку. Андрей взял ее в руки и поразился, пожалуй, больше, чем самой книге, в которой она лежала. В тетрадке были отцовские повременные записи, чем-то напоминающие дневник.
   Странный все-таки был у Андрея отец, странный и не похожий на многих других деревенских (да и не только деревенских) мужиков. И дело здесь, конечно, не в агрономическом и учительском его заочном образовании и не в чтении книг, к которым отец был так неравнодушен, а в том, что над всем вычитанным из книг и познанным в жизни он любил и умел думать и мыслить, «помышлять», как не раз говорил о том.
   Он «помышлял» сам и заставлял «помышлять» других. Отсюда и все его, иногда самые неожиданные затеи. Вернувшись с войны и немного оглядевшись в деревенской жизни, он вдруг собрал таких же, как и сам, вчерашних фронтовиков, их жен, невест, младших братьев и сестер, переживших оккупацию, и устроил театр. Играли (разыгрывали) деревенские мужики в том театре пьесы, рассказы и повести, которые отец собственноручно превращал в пьесы, самых знаменитых авторов: Гоголя, Островского, Пушкина, Чехова. Отец был за режиссера, но иногда тоже брал себе какую-нибудь роль, актерствовал, маленькую, незначительную и по большей части смешную. Он любил изображать всяких мелких чиновников, недалеких умом и мыслью, взяточников, казнокрадов, льстецов и угодников, которых и в нынешней жизни было вдоволь и от которых больше всего и страдали деревенские бесправные люди. В чеховском «Злоумышленнике» отец играл следователя, допрашивающего хитроватого мужичка, что откручивал на железной дороге гайки под грузила для рыбацких сетей, в «Хамелеоне» – жандарма-подхалима, в «Ревизоре» – Держиморду. Андрей в детском своем возрасте в начале шестидесятых годов видел еще несколько таких постановок и никак не хотел верить матери, что толстый дядька в железнодорожном кителе и очках и есть его отец.
   Много еще чего интересного придумывал отец, стараясь как-то разнообразить деревенскую послевоенную жизнь. То вдруг устраивал праздник Ивана Купалы – с кострами, катанием на лодках, русалками и водяными, то затевал по весне, едва сойдет снег, с пятидесятилетними мужиками игру в лапту, то, собрав за школою на выгоне всю деревенскую детвору, учил ее запускать в небо на длинной суровой нитке змея.
   Поэтому ничего не было удивительного в том, что отец вел еще и записки, дневник. Ему мало было одних книг, театров, разговоров с мужиками, рыбалки, охоты, кузницы и пасеки, ему еще хотелось поговорить наедине с самим собой, поспрашивать у самого себя о насущном и сокровенном и тут же по возможности дать ответы на все эти вопросы. И все-таки Андрей не ожидал прочитать того, что прочитал в отцовской тоненькой тетрадке-дневнике:
   – Вчера, прервав отпуск, уехал Андрей. Я догадываюсь – куда. С его характером и воспитанием этого и следовало ожидать. Когда другие воюют, он в тылу сидеть не будет. Анфисе пока ничего не говорю, надо подождать от Андрея хотя бы одного письма.
   – Письмо пришло. Правда, еще из Союза, но между строк я чувствую, что Андрей уже весь там – в Афганистане. Анфиса, кажется, тоже почуяла недоброе. Письмо Андрея слишком бодрое и многословное. Раньше он таких не писал. Анфиса сама перечитала, расплакалась и сказала: «Вы что-то от меня скрываете». Как мог, успокоил ее.
   – Наконец все подтвердилось. От Андрея пришло письмо из афганского города Файзабада. Это самая северная провинция, отрогом уходящая в Индию. Анфиса плачет. Я в Андрея верю, он хорошо подготовленный и обученный офицер. Боюсь только за излишнюю его горячность. На войне надо иметь холодную голову.
   – Анфиса вчера сказала: «Давай вернем в дом иконы. Вынесли их, и через год утонула Танечка». Я согласился. Без веры нельзя. Тем более в такие дни, когда Анфиса только и живет что одной верой в счастливое возвращение Андрея.
   – Целый вечер читали Евангелие от Матфея. Я вспомнил, как когда-то в детстве дед Никанор заставлял меня учить «Закон Божий». Я учить не хотел – не велели в школе, грозились, что не примут в пионеры. Дед сказал:
   «Попадешь на войну, да как начнут палить из пушек или поднимут в атаку, так только молитвою и спасение». Он был прав: на войне я сколько раз тайно перед боем молился. Да и другие (знаю точно) тоже молились, в том числе и коммунисты.
   – Опять видел во сне распятых немцами под Минском при отступлении детей. Их было четверо, годовалых, едва из пеленок. Немцы прибили детей гвоздями прямо на стене бревенчатого дома.
   – Прислала письмо Лена. Жалуется, что Андрей редко пишет. Чувствую я – жить они не будут. Слишком разные люди. В мирное время это еще как-то скрывалось, сглаживалось, а теперь, когда Андрей на войне, проявляется все больше и больше. Лена раздражена и обижена. Наташку в этом году на лето не привезет. Они уезжают отдыхать куда-то на юг. Жаль. Анфиса совсем затоскует.
   – В Афганистане погиб сын Постовых, Сережа. Сегодня хоронили. В цинковом гробу с маленьким окошечком в изголовье. Анфиса вся изошлась слезами, от Постовых не отходила ни на шаг. Понять ее можно – от Андрея опять давно нет письма. Последнее было из госпиталя. Пишет, что ранен легко, но как на самом деле – неизвестно. Если легко, то в Ташкент бы его не повезли, оставили бы на излечение во фронтовом госпитале. Анфиса порывалась к Андрею съездить. Я не пустил. Так будет лучше. Андрей не тот человек, которому нужна излишняя опека.
   Сережу жаль! Хороший был парень, покладистый. Я его помню с первого класса.
   – Сегодня годовщина гибели Танечки. Ходили с Анфисой на кладбище, посидели возле могилы. Анфиса опять плачет, корит себя, что разрешила Танечке идти в тот день на речку. И так каждый год.
   – Андрею осталось служить в Афганистане всего три месяца.
   Анфиса считает дни.
   Последняя запись в тетрадке была самой тяжелой:
   – Умерла Анфиса.
   На этом отцовский дневник обрывается. То ли отец завел себе новую тетрадку (хотя чего ее заводить, когда и в этой еще оставались незаполненными несколько страничек), то ли после смерти матери никакого смысла он в своих записях уже не находил.
   Часы на стене пробили три раза. Андрей погасил лампу и лег на кровать. Его сразу окутала непроглядная темень: не было видно ни окна, ни икон, ни лампадки, которая тоже вмиг погасла, потеряла свое сияние, как гаснет и теряет его упавшая с неба звезда. Таких ночей в своей жизни Андрей, наверное, никогда еще не переживал: проламывая стены дома, тяжелая, вязкая темнота давила на него со всех сторон, как будто хотела живого еще, дышащего человека тоже превратить в темноту, в ничто. Минутами ей это почти удавалось. Андрей переставал себя ощущать, переставал думать, терял под тяжестью темноты дыхание. (Такое было с ним во время первой контузии, когда, казалось бы, у тебя ничего особенно и не болит, только звон и гудение в голове, но ты уже полумертвый.) Спасали Андрея лишь часы. Словно стараясь вернуть его к жизни, они вдруг начинали стучать намеренно громко, убыстряли ход и даже пытались до срока пробить молоточками по таящемуся внутри колоколу, отмечая течение времени. Темнота отступала, чуть-чуть просветляя оконные проемы, возвращая очертания иконам и лампадке, а Андрею дыхание.
   Провально-глубокий сон пришел к нему лишь под утро. Но был он недолгим, всего, может быть, часа полтора-два. Казалось, только минуту тому назад Андрей сомкнул веки – и вдруг наступило резкое, тревожное пробуждение. Над домом послышался, пронесся какой-то предгрозовой, буреломный порыв ветра: под его напором растущая в палисаднике сосна вздрогнула, опасно зашаталась и как будто даже начала крениться на дом.
   Поначалу Андрей ничего не мог понять, думая, не вскрывается ли повторно река, не трещат ли это на ней, разламываясь и крошась, замерзшие за ночь льдины. Но потом опамятовался: какие могут быть льдины, мороз, когда вокруг половодье, теплынь, вот-вот зацветут на пойме кувшинки.
   Накинув на плечи бушлат, Андрей вышел на крылечко и прямо-таки замер – на вершине сосны, греясь в первых дальне-рассветных еще лучах солнца, стоял аист. Иногда он расправлял крылья, громко хлопал ими (от этого и дрожание сосны и порывы ветра), но никуда не взлетал, а тут же успокаивался, запрокидывал на спину длинный морозно-красный клюв и оглашал все окрестные леса, речные и озерные поймы призывным клекотом. Было видно, что он ожидает себе пару, зовет ее.
   И через несколько минут она появилась. Где-то далеко, еще за лесом, в последний раз широко и мощно взмахнув крыльями, аистиха теперь свободно парила в воздухе и так, в парении, и опустилась рядом с зовущим ее аистом. Он уступил ей место на самой толстой вершинной ветке, совсем по-человечески приобнял крылом, словно рукой, и опять зашелся в счастливом клекоте. Аистиха стояла гордо и недоступно, но чувствовалось, что она радостно внемлет его клекоту и признаниям, счастлива ими, а еще больше счастлива тем, что они с аистом вернулись, преодолев тысячи километров над морями и чужими странами, домой, в родные Кувшинки, на родную сосну, где когда-то и родились. А что их здесь на каждом шагу поджидает невидимая, запрятанная в каждой сосновой иголке, в каждой пробивающейся к солнцу из земли травинке и в самой земле, влажной и мягкой, готовой к пахоте и севу, гибель, то им неведомо. И это тоже немалое счастье…
   Возвращаться аистам как раз время. Это Андрей в суете и привыкании к новой жизни забыл, что всего через несколько дней Благовещенье, а вот аисты не забыли – знают, что к этому великому дню во что бы то ни стало надо вернуться домой. И они вернулись. Андрею же эти забывчивость и беспамятство непростительны: сколько ходил возле дома, открывал и закрывал калитку, слушал по вечерам, как шумит на ветру в палисаднике сосна, а вот ни разу не скользнул взглядом к ее вершине, не вспомнил, что там на тележном колесе, неподвластное никаким ветрам и бурям, цепко укрепилось гнездо аистов.
   Колесо это сам же Андрей и устанавливал в юношеские свои предвоенные годы. Старое, закрепленное на вершине сосны еще дедом Матвеем, провисло спицами и ободом и могло в любой момент обломиться и упасть, увлекая за собой гнездо – вольное жилище аистов. И вот поздней, уже почти предзимней осенью, когда гнездо опустело, отец решил поменять колесо. Вдвоем с Андреем они привезли с колхозного двора тележное, непригодное в ходу, но еще довольно крепкое колесо, подремонтировали его в повети и кузнице и принялись затаскивать на сосну. По сучьям, раскидистым веткам и золотисто-чешуйчатому стволу полез туда Андрей. Главное было – установить новое колесо, не порушив гнезда. Аисты к этому очень чутки. Существует даже легенда, что если кто разрушит гнездо аистов, то они непременно отомстят разрушителю, принесут в клюве горящий уголек и подожгут его дом.
   Андрею с отцом затея удалась. Вначале они чуть приподняли на веревках и перекладинах гнездо, а потом установили новое колесо, предварительно подрезав под ступицу смолянисто-живую вершину. Вот где пригодились сила и ловкость Андрея, вот где он по-настоящему почувствовал, что не боится никакой самой головокружительной высоты, а, наоборот, только радуется ей: с такой высоты были видны далеко окрест сосновые боры и молодые ельники, луга и луговые озера, уже зеленеющие озимой рожью поля и темно-голубая ленточка реки, которая причудливо петляет между лесами, озерами и полями. С земли всего этого не увидишь. После множество раз в чужих краях, прыгая с парашютом, Андрей вспоминал первое это свое поднебесное видение и не находил ему равных.
   Отец, большой выдумщик на имена и прозвища, и с аистами не устоял, обозначил каждого. Аиста он звал Товарищем, а аистиху Подругой. В его устах это звучало ничуть не насмешливо или снисходительно, а, наоборот, как-то красиво и гордо. Бывало, в последние перед Благовещеньем дни он, приходя поздно вечером с работы, спрашивал Андрея:
   – Ну что, Товарищ еще не прилетел?
   И как же радостно было Андрею сообщать, что – да! – прилетел и Товарищ, и его Подруга, уже ремонтируют гнездо, носят с поймы сухой очерет, а из леса мох и прочий дровяной строительный материал.
   Всей семьей они в такие вечера выходили на крылечко, подолгу до самой темноты смотрели, как аисты обустраивают свое немного обветшавшее за метельно-морозную зиму жилище, слушали их сказочные повести о чужедальних краях, об опасном перелете через море.
   Аисты были частью их семьи, ее надежной охраной и стражей. Какую бы работу по дому или огороду ни затевали отец с матерью и Андреем, аисты всегда были где-нибудь неподалеку: то бродили по молодым житам, то важно расхаживали по луговой пойме, то чутко несли стражу на вершине сосны. Вообще, аисты больше любых иных птиц привержены к людям, селятся рядом с их жилищами и всегда возвращаются из отлета в полюбившееся им место. Если же люди покидают свои жилища, то вслед за ними уходят и аисты.
   Так ли случилось и здесь, в Кувшинках, Андрей не знает: отдалились ли аисты после Чернобыля или по-прежнему каждый год прилетали, словно на пепелище, недоумевая, как это может случиться, что дома и подворья стоят, а людей нигде нет, как будто все в одночасье вымерли от какого-нибудь морового поветрия.
   Но сегодня аисты вернулись. И Андрей, приветствуя их, Товарища и Подругу, совсем по-свойски, как давним знакомым, сказал:
   – Ну что, птицы, будем жить?!
   Аисты вначале, насторожились, а потом, может быть, даже узнав Андрея, законного и единственного теперь наследника и хозяина подворья, зашлись в ответном отрадном клекоте.
   После такого счастливого свидания Андрей возвращаться в дом не стал, а тут же на виду у аистов принялся хлопотать по хозяйству, обустраивая свое порушенное за годы скитаний и странствий подворье (аисты за эти годы могли многократно перелететь все существующие на земле моря и океаны и вернуться назад).
   Дел на сегодня у Андрея было не так уж чтоб и много, но все важные и самые необходимые. Во-первых, надо было дообследовать омшаник, чердак и погреб, а во-вторых, скосить и сжечь на огороде старый бурьян, чтоб через день-другой, когда земля немного подсохнет, начать потихоньку вскапывать клинышек-латочку под просо. Было у Андрея и еще одно желание. Хотелось ему, перебрав и отремонтировав велосипед, проехаться по окрестным лесам, по речному залитому еще пока талой водой побережью, чтоб приобщить их и как бы прирезать к своим владениям.
   Работа заспорилась. В омшанике, правда, Андрей побыл недолго. С десяток ульев и колод там стояло, на стенках висели рамки, охранные сетки (в том числе и Андреева, мальчишеская), обнаружился даже дымарь, но все было рассохшимся, утлым и напоминало, скорее, музейные экспонаты, чем живые, пригодные к жизни и работе орудия и инвентарь. Ни одна пчела в такие колоды и ульи не полетит, жить в них не станет. Тут уж, если возрождать пасеку, так надо браться за все основательно и с самого начала: мастерить новые ульи, рамки, обзаводиться новым дымарем и сеткой. Этой весной Андрей вряд ли с пасечными, пчелиными делами сладит. Нет у него ни подходящих, хорошо просушенных досок, ни вощины, ни столярного клея, забыт и пчеловодческий навык, чего уж тут себя обманывать. Но, главное, нет пчелиной семьи. Вот зацветет сад – и надо будет поглядеть, проследить, объявятся ли в нем пчелы, и если объявятся, то куда они носят свои медоносные взятки: в лесные дупла или, заблудившись, за десятки километров к человеческому запретному теперь для Андрея жилью. В общем, надо ждать следующей весны, хорошенько поработав в омшанике осенью и зимой. Даст Бог, еще одну весну Андрей в Кувшинках встретит.
   А вот на чердаке выпала ему удача. На специально прилаженных отцом между стропилами жердочках висели переметы, вентеря-жаки, дорожки, жерлицы и мотырки, на перекладинах лежали разномастные ореховые и рябиновые удочки, а в подстрешье, словно только вчера с реки, на осиновом поплавке-лодочке капроновая сеть и небольшой памятный Андрею с детства бредень-волочок. В глубине чердака стояли островерхая кошара и лозовая комля, которыми Андрей с отцом не раз ловили по речным отмелям и луговым пойменным озерам зазевавшуюся полусонную рыбу: карасей, щук, подлещиков, а по особо вязким местам – вьюнов и линей.
   Андрей обрадовался всему этому богатству. Теперь до самой поздней осени и зимы он будет с рыбой. Да и зимой, какой она ни выпади лютой и снежной, с такими снастями не пропадешь, на сковородку-другую рыбы всегда поймать можно.
   Ждали на чердаке Андрея и две другие находки. Да какие! Возле слухового оконца, где у отца в одно время была голубятня, он вдруг обнаружил отцовский послевоенный патефон с набором пластинок в бумажных полукартонных конвертах (на каждом нарисована стремительно летящая ласточка) и продолговатый обитый оцинкованным железом ящик, в котором (Андрей это знал с детства) хранилось отцовское двуствольное ружье и патроны к нему. Как патефон и ружейный ящик оказались в глубине чердака, Андрей сообразить не мог. Раньше они всегда находились в горнице под рукой у отца. Патефон стоял на шифоньере, прикрытый кружевной белой накидкой, которую мать специально связала для этого остреньким похожим на шильце крючком из хорошо отбеленных льняных ниток. А ящик стоял в углу за дошатым диваном, непременно замкнутый на причудливый навесной замочек, ключ от которого отец всегда носил при себе.
   Скорее всего, отец затащил патефон и ружье на чердак сразу после смерти матери, поняв (и решив), что больше они ему в жизни не понадобятся. Об этом легко можно догадаться по письму, в котором отец извещал Андрея о смерти матери, и по последней записи в потаенно-заветной его тетради: без матери отец жизни себе не представлял, не находил в ней радости и отрады.
   Андрей спустил патефон и ружейный ящик с чердака в горницу и поставил для первоначального осмотра на диван, с грустью и обидой на самого себя подумав, как же это он не заметил их отсутствия в первый свой по возвращении день, когда занимайся в доме уборкой. Ведь какие памятные и как любимые отцом вещи!
   Искупая невольную свою вину перед патефоном и ружейным ящиком, Андрей тут же и принялся их осматривать, изучать, и его захлестнула не ушедшая, оказывается, до сих пор мальчишеская щемящая радость и вместе с тем и тревога (брать без разрешения патефон и ружье ему в детстве не позволялось).
   Начал он с патефона. Легонько, без нажима открыл никелированный замочек-защелку, который счастливо оказался не запертым на ключ. Потом приподнял крышку, оклеенную изнутри темно-красным бархатом. Она с едва слышимым щелчком встала в полунаклонное, привычное свое положение, опираясь на опорные дужечки. Андрей так увлекся этим таинством открывания патефона, что в первое мгновение даже не заметил на диске пластинки. А она, между тем, там лежала, старинная, темно-угольная, легко бьющаяся от любого неосторожного движения. Стремительная ласточка на ее внутреннем ободке уже изготовилась к полету, надо было только завести пружину, отжать на диске тормозной рычажок и опустить на пластинку кругло-ребристую мембрану с тоненькой иголочкой на конце. Андрей не смог сдержать своего порыва, но проделал все с давней, раз и навсегда заученной последовательностью. Вначале поменял в мембране иголку на новую, не бывшую еще в употреблении, которую обнаружил в крошечном, разделенном на две половинки ящичке (для новых и старых, использованных уже, требующих заточки иголок), искусно вделанном в уголок патефона: толкни его пальцем, и он сам по себе явится перед тобой, готовый к услужению. Потом, откинув в исходное положение заводную ручку, накрутил до жесткого сопротивления (не дай Бог пережать!) пружину и взялся уже было за мембрану, чтоб, повернув ее в длинной причудливо выгнутой шейке-хоботке, опустить на пластинку, но вовремя вспомнил, что пластинку перед игрой непременно полагается протереть фланелькой, которая должна бы прятаться в приспособленном с внутренней стороны крышки карманчике. Она действительно была там. Андрей бережно извлек ее из заточения, отжал рычажок тормоза и, когда диск, все больше и больше набирая обороты, закружился вокруг оси, отпустив наконец в полет неудержимую ласточку, прикоснулся фланелькой к бегущим одна за другой бороздкам. Они сразу очистились от пыли, углубились, готовые принять остро заточенную иголку.
   И вот все свершилось. Иголка с первого усилия сразу попала в бороздку, всей тяжестью мембраны прижала пластинку к диску. Та с легким шипением сделала несколько пробных, чуть замедленных оборотов и наконец огласила всю горницу высоким мужским голосом:
 
Майскими короткими ночами,
Отгремев, закончились бои…
Где же вы теперь, друзья-однополчане,
Боевые спутники мои?
 
   Любимая отцовская песня. Вслед за ней должна была идти другая, тоже любимая и тоже постоянно им слушаемая:
 
Пришла и к нам на фронт весна,
Солдатам стало не до сна —
Не потому, что пушки бьют,
А потому, что вновь поют,
Забыв, что здесь идут бои,
Поют шальные соловьи.
 
   И третья, грустно-веселая:
 
На солнечной поляночке,
Дугою выгнув бровь,
Парнишка на тальяночке
Играет про любовь.
 
   И еще четвертая, тоже фронтовая, победная:
 
Солнце скрылось за горою,
Затуманились речные перекаты,
А дорогою степною
Шли с войны домой советские солдаты.
 
   Отец всегда ставил эту пластинку на День Победы, и дома, в семейном кругу, когда они накрывали праздничный стол, и в лесу, куда он ходил вместе с друзьями-фронтовиками на места боев, «на окопы» (так они называли эти походы), непременно беря с собой патефон. Андрей эти походы еще помнит.
   Великие были времена – великие и мелодии. Теперь таких нет. Однополчане Андрея и в Афганистане, и в Чечне пели совсем другие песни, надрывные, болезненные, скорее, песни побежденных, чем победителей. Лишь один Саша, беря в руки гитару, иногда пробовал запеть и про соловьев, мешающих солдатам спать, и про тальяночку, и про девичьи очи карие, оставленные в России, лучше которых нет. Но никто тех песен не подхватывал. Одни по молодости своей и юной забывчивости их уже просто не знали, а другие хотя и знали, но не вторили Саше, не хватало у них на такие песни дыхания. Саша замолкал на полуслове, отходил в сторону и там, сидя в одиночестве на камне, подолгу курил. Его в такие минуты лучше было не трогать.
   Андрей загорелся было желанием извлечь из конвертов еще несколько пластинок, чтоб послушать почти забытые теперь уже голоса Руслановой, Петрусенко, Лемешева, Козловского, Вадима Козина, Виноградова, но потом поостыл. Сегодня не время. Отец заводил эти пластинки лишь на веселых вечерах-праздниках, которые часто устраивал здесь же, в горнице, созывая на них иногда полсела. А у Андрея какой нынче праздник? Да и кого он позовет в гости в заброшенных, омертвевших Кувшинках? Разве что перелетных аистов-черногузов, Товарища и Подругу. Но у них свои песни, свой семейный клекот, Андрею пока недоступный.
   Не рискуя больше испытывать и понапрасну изводить самого себя, Андрей закрыл патефон и поставил его высоко ни шифоньер. Пусть дожидается лучших времен. Глядишь, и в отшельнической жизни Андрея случится какой-нибудь праздник, веселье, тогда патефон и пригодится ему как нельзя кстати.
   Ружейный ящик не в пример патефону легко Андрею не поддался. На нем запретно и тяжело висел замочек, а где был ключ – неведомо. То ли отец запрятал его в каком-нибудь потаенном месте, подальше от любопытных случайных глаз, то ли забрал с собой навечно: всё память о земной счастливой жизни. Пришлось Андрею над замочком долго помучиться, приспосабливая всевозможные отмычки и кузнечные мелкие инструменты. Но замочек держался стойко, не выдавал секретов, верно храня преданность единственному своему хозяину – отцу. Пришлось Андрею отпилить ножовкой по металлу проушину и тем самым сберечь замочек, оставить его непобежденным. Конечно, портить ящик тоже было жалко, но уж лучше ящик: теперь его все равно запирать не от кого, на всю округу, кроме Андрея, ни одного живого человека (отец о том и помыслить не мог), а замочек, да еще такой редкостный, кованой дедовской работы, глядишь, и пригодится, надо только получше поискать ключик.