Андрей прибавлял шагу и пускался мечтать дальше: как он зажжет в доме лампу, растопит лежанку, сготовит в ней себе горячий домашний ужин, заварит крепкого чаю, а после до самого утра будет читать отцовские книги. Все нынешние дневные приключения и переживания покажутся ему мелкими и незначительными, такими, о которых даже не стоит вспоминать.
   И вдруг на полушаге, когда Андрей спускался с невысокого бугорка в ложбинку, всю затянутую мягким подхвойным мхом, острая, ножевая боль пронзила все его тело. Возникнув где-то глубоко внутри, в правом боку, она метнулась в ноги, подкосила их, а потом сдавила голову железным обручем, повела ее из стороны в сторону, и Андрей, теряя сознание, начат падать лицом в моховую зеленую залежь.
   … Пришел он в себя, когда была уже глубокая ночь. В просвете между двумя старыми соснами горела на небе какая-то одинокая, словно заблудшая звезда. Андрей долго смотрел на нее, никак не в силах понять, где он и что с ним случилось. Минутами ему казалось, что он опять на войне, тяжело ранен и по справедливости оставлен своими, потому что перед ними поставлена срочная и очень трудная задача, от выполнения которой зависит судьба всей фронтовой давно задуманной операции. И тут жизнь одного человека принимать в расчет нельзя.
   Но вот эти минуты проходили, бесследно исчезали где-то в ночи, а вместе с ними исчезали и видения. И теперь Андрей уже точно знал, что к своим он все-таки добрался (или его обнаружили вызванные по рации санитары) и лежит теперь в госпитале, приходит в себя после сложной операции. Чувствует он себя, конечно, неважно: кружится голова, болит рана, во всем теле унизительная слабость, но все это уже мелочи, главное, он у своих, и жизни его ничто не угрожает. В блаженстве Андрей даже прикрыл глаза, чтобы уберечься от яркого света подвешенной высоко, под самым потолком лампочки, так похожей на заблудшую звезду в ночном стылом небе.
   Сколько Андрей лежал в этом обманном блаженстве, он определить не мог, но, в очередной раз придя в себя, четко и ясно осознал и вспомнил, где он и что с ним произошло. Надеяться на чью-либо помощь Андрею здесь, в лесах, не приходилось, никто его в болотных дебрях не обнаружит и не подберет, так что надо рассчитывать только на себя. Жаль, что нет у Андрея с собой хотя бы одной ампулы промедола. Можно было бы сделать укол и на этом уколе дойти если не до самого дома, то уж до пристани точно. А это какое-никакое укрытие, да и следы человеческие он там видел, значит, кто-то возле пристани бывает, бродит и вполне может на Андрея натолкнуться. Если это человек не совсем потерянный, то помощь он Андрею окажет, а если плохой, потерянный, тогда и разговор у них состоится плохой. Слава Богу. Андрей не безоружный: Сашин пистолет лежит у него в левом кармане бушлата, и уж сил на то, чтоб достать его оттуда, извлечь, у Андрея как-нибудь хватит.
   Но спасительного промедола не было, и Андрею предстояло обходиться без него. Он достал фляжку с водой, сделал несколько затяжных глотков и вроде бы взбодрился, почувствовал минутное облегчение. В голове прекратился надоедливый, будто шмелиный звон, она перестала кружиться, обессиленно падать на грудь; боль в ранах тоже затихла, ушла куда-то вглубь. Опять соблазнительно было Андрею, поверив этому облегчению, так и остаться лежать на моховой прохладной подушке в надежде, что ему станет еще лучше. Но сознание его было слишком ясным и четким, чтоб поддаться такому соблазну. Надо идти, двигаться вперед, вначале к пристани, а потом и к дому, где у него есть все-таки кое-какие лекарства, но шпа, йод, наконец, водка, которая, наверное, тоже чем-то сможет помочь.
   Обнаружив рядом невысокую, но достаточно уже взрослую березку, Андрей оперся на нее и вполне благополучно встал на ноги. Сосны у него нал головой, а вместе с ним и блуждающая звезда в последний раз качнулись из стороны в сторону и тоже замерли, обрели стойкость и силу. Отпустив березку и поочередно опираясь на шершаво-липкие стволы сосен, Андрей сделал вначале один, потом другой и третий шаг и постепенно втянулся в движение, теперь уже без всякого сомнения веря, что дойдет он, опираясь так вот на мощные сосны и ели, и до пристани, и до самого дома.
   Но путь Андрея был недолгий. Шагов через сорок-пятьдесят боль в правом боку проснулась еще с большей, совсем уж нестерпимой силой, полоснула невидимым ножом по всему животу, от бедра до бедра; в глазах у Андрея сразу затуманилось, голова пошла кругом, и он опять упал, и уже не на мягкий податливый мох, а на твердую, почти каменистую землю, на корни и коряги у подножия выбившейся из ряда и неожиданно преградившей ему дорогу сосны.
   Лежал Андрей в забытьи, как и в прошлый раз, долго. Ночь за это время повернула на вторую половину, увела куда-то за собой на восток блуждающую звезду-отшельницу, сомкнула у Андрея над головой непроглядным шатром сосны. Когда он обрел сознание и с трудом попил воды, то уже и не подумал вставать: никаких сил на это не осталось. Но и лежать без всякого движения на каменистой земле тоже было нельзя. Ни до чего хорошего он здесь не долежится: того и гляди, объявится где-нибудь матерый изголодавшийся волк или даже стая волков. Заметив неподвижного полумертвого человека, они, не задумываясь, нападут на него, и тогда Андрею уже никакой пистолет не поможет. Он и вскинуть его не успеет, как волки перегрызут ему горло. Поэтому надо во что бы то ни стало обозначить себя живым, двигаться, ползти вперед. До пристани тут и ползти-то всего километра три – три тысячи шагов. Если не расслабляться и не паниковать, то к утру можно быть на месте, а там будет видно, что делать дальше.
   Стараясь не наваливаться на правую, больную сторону, Андрей расчетливо и осторожно пополз. Сосны перед ним вроде бы расступились, образовали просеку, коридор, и он, никуда не уклоняясь из этого коридора, полз, где по-пластунски, по всем правилам военной навечно засевшей в нем науки, а где и неловко, суетливо, как ему позволяло непослушное, словно онемевшее тело. В голове у Андрея проснулся и заработал какой-то метроном. Он размеренно начал отсчитывать движения, метры и полуметры (когда как удавалось Андрею), и под его несмолкаемый стук ползти было гораздо легче. Удары этого невидимого метронома сливались с ударами Андреева сердца, работали в унисон, все больше и больше вселяя надежду, что он все-таки доползет, выживет.
   Но когда счет перевалил за сто пятьдесят шагов, Андрей почувствовал, что силы его оставляют. Руки, которыми он цеплялся за хвойный наст, поочередно выбрасывая их далеко вперед, все чаще стали соскальзывать и уже не подтягивали тело. Ноги соскальзывали тоже, как будто под ними была не слежавшаяся мокрая хвоя, а паркет или стекло, на которых солдатские испытанные в стольких походах ботинки Андрея не находили себе никакой опоры. Он все чаще и чаще отдыхал, сливался с землей, путаясь, терял в голове счет ударам метронома, а в груди счет ударам сердца. И наконец вовсе затих, поняв, что – нет, ни до какой пристани он не доползет, слишком много туда, бессчетно много шагов. Скорее всего, тут, в междурядье сосен под кустом лесного боярышника, ему и придется остаться навсегда.
   Последним движением Андрей постарался забраться под этот куст как можно глубже, прижался спиной и плечом к его тоненьким прутьям. Лежать на мягкой лиственной подстилке было удобно и совсем не больно: тело, утомленное непосильным движением, расслабилось, голова налилась каким-то умиротворенным, беспамятным туманом, метроном в ней ударил тоже в последний раз и замолчал. Но мысли были по-прежнему ясными и четкими.
   Если Андрей решится остаться так вот окаменело и беспомощно лежать под кустом боярышника, то умирать будет долго и мучительно. Разве что волки или отчаявшиеся за зиму голодные лисы обнаружат его раньше и помогут. Но в любом случае смерть он примет уж больно какую-то унизительную, обидную. Солдату так умирать не положено.
   И волк действительно на него вышел. Матерый, хищный, как раз в зрелой поре и силе, чем-то похожий на того ненасытного волка, которого они с отцом когда-то выследили и убили в два выстрела неподалеку от этих мест. Может, даже прямой его потомок: у него были такие же мощные, крепкие лапы, такая же широкая грудь и такая же ненависть во взгляде. Понять и оценить эту ненависть можно было. Он пришел отомстить за далекого своего предка и, несомненно, отомстит, потому что сила теперь на его стороне.
   Несколько минут Андрей и волк, человек и зверь, почти в упор смотрели друг на друга. Андрей признавал за волком всю его правоту и право на месть, но просто так, без борьбы, сдаваться не хотел. Осторожно, невидимо для волка, он потянулся в карман бушлата за пистолетом, угадывая мгновение, когда можно будет в одно движение, навскидку выстрелить зверю прямо в широкую эту, так удобно подставленную под пулю грудь. (Уж на этот выстрел сил у Андрея хватило бы.) И вдруг он расслабил руку и, почти забывая, что перед ним все же зверь, а не человек, сказал твердым, хотя и тихим, едва слышимым голосом:
   – Уходи. Вернешься после…
   Действительно, зачем было Андрею губить сейчас это безвинное живое существо, когда ему самому остается жить, может, считанные минуты. Мало ли он убивал на своем веку и людей, и зверей. Пусть живет и не помнит зла.
   И волк, кажется, понял Андрея. Он чуть нервно, но не настолько, чтобы выдать человеку свой страх, переступил с лапы на лапу, а потом, не торопясь, отвел взгляд в сторону, повернулся и медленно ушел в лесную чащу.
   Теперь Андрея в его решении уже ничто не могло остановить.
   Хорошо продумав и рассчитав каждое движение, Андрей достал из бушлата пистолет, тщательно протер его рукавом, потом снял с предохранителя и так же расчетливо и медленно стал подносить к виску, боясь теперь лишь одного: что вдруг рука в последнее мгновение от слабости вздрогнет и выстрел получится неточным. А этого уж совсем не хотелось бы.
   Судьба все-таки к Андрею была благосклонна. Сколько раз он мог умереть где-нибудь в песках Афганистана, в чеченских «зеленках» или в предгорьях Дагестана, а вот умирает дома, на родной земле, в родном лесу, где ему ведомо каждое дерево, каждый куст и каждая кочка, вблизи от могил отца, матери и сестры Танечки. Многие могли бы позавидовать такой его, в общем-то, легкой смерти. И в первую очередь, конечно, лучший друг Саша, который умер совсем по-иному, не успев достать из кармана пистолет в роковую свою минуту – сил на это у него не хватило. А вот у Андрея хватит, и он сделает этот выстрел точно и без колебаний.
   Спокойно и уверенно Андрей положил палец на спусковой крючок, с отрадой отметив про себя, что рука у него не дрожит и не ослабевает, и стал тянуть крючок на себя.
   Но в то мгновение, когда должен был раздаться выстрел, высоко на сосне, рядом с которой лежал Андрей, вдруг проснулся дятел и во всю мощь, со всей накопившейся за ночь силой ударил о звонкий смолистый ствол. Звук от этого удара в предрассветном весеннем лесу был настолько сильным, что заглушил все остальные звуки. Он прокатился далеко окрест по сосновым борам, дубовым рощам, осинникам и березнякам, завис, тысячи раз повторенный эхом, на хвойных и лиственных ветках, где уже набухли готовые к скорому пробуждению почки, проник во все моховые ложбинки, помчался к реке, к пристани по ручейкам и лужицам, заставил вздрогнуть и зазвенеть на полянках многоголосым лесным звоном голубенькие подснежники-колокольчики. Все лесные обитатели тоже вмиг проснулись в своих гнездах, лежбищах и норках, настороженно подняли головы, но никак не могли понять и достоверно расслышать, что же на самом-то деле случилось там, на полдороге к пристани: прозвучал ли там выстрел, всегда для них опасный и устрашающий, или это неутомимый дятел повторно ударил клювом о звонкую, натянутую, как струна, сосну. И лишь одни вороны в глухих осинниках поверили, что это все-таки выстрел и что им надо немедленно лететь на него, если только не хотят, как это случилось вчера, опять упустить добычу. Они снялись с гнезд, осиновых веток и вершин и, оглашая лес кичливым карканьем и криком, устремились черной, застившей все небо стаей на поиски добычи, на почудившийся им в темени осинника выстрел…
* * *
   … Словно после тяжелого мучительного сна, Андрей открыл глаза и никак не мог понять, где он. Не было слышно ни шума сосен, ни клокотания лесных ручейков, ни перезвона на полянах подснежников-колокольчиков. Замолкли синички и сороки, должно быть, устав перелетать с ветки на ветку, замолчал даже высоко над головой дятел. Вокруг было тихо и покойно.
   С трудом, но все же Андрей догадался, что лежит он не в лесу, не под кустом густого гибкого боярышника, а, кажется, в родном своем доме, в Кувшинках, на широкой мягкой кровати, застеленной белоснежно чистыми простынями. Вначале он этому не поверил, думал, что это болезненное какое-то видение, бред, хотя и отчетливо видел перед собой отцовскую этажерку, а в красном углу над столом киот с иконами и посеребренную лампадку, свисающую с потолка на трех цепочках. Подозрения его о бреде и видении еще больше усилились, когда Андрей, чуть повернув голову влево, словно в тумане, различил перед собой какую-то женщину, сидящую на стуле.
   – Ну что, князь? – сказала вдруг с улыбкою эта женщина, заметив, что он открыл глаза.
   – Почему – князь? – ничего еще не понимая и не узнавая привидевшейся ему женщины, проговорил Андрей.
   – Ну как же! – едва не обиделась она. – Я еще тогда, на выпускном вечере, решила. Раз ты Андрей, значит, Андрей Болконский – князь. А я, раз Наташа, то, значит, Наташа Ростова.
   И только после этих слов Андрей узнал ее, Наташу Ермолаеву, теперь уже, конечно, не девчонку-десятиклассницу в беленьком воздушно-легком платьице, какой он запомнил ее на выпускном вечере, а взрослую, почти сорокалетнюю женщину, судя по всему, тоже немало утомленную и жизнью, и бессонной сегодняшней ночью.
   – Ты откуда взялась? – все равно еще ничего не понимая и не веря в свое возвращение из небытия к жизни, опять спросил Андрей.
   – С неба! – весело ответила Наташа. – Лежи! – и вдруг погладила Андрея горячей нежной ладонью по давно небритой шершавой щеке.
   Ему хотелось спросить, где и как она обнаружила его в лесу, как оживила, ведь он точно помнит, что, отогнав волка, снял пистолет с предохранителя, дослал патрон в патронник и выстрелил себе в висок, но эта горячая ладонь сомкнула ему уста, прервала дыхание. Андрей подчинился ей, лежал молча и тихо, боясь сейчас лишь одного, что Наташа ладонь уберет, отстранится от него, и тогда у Андрея опять закружится, поплывет голова, а в теле, в ранах, опять проснется режуще-острая боль. Но она руки не отнимала, удерживала в ней и это кружение, и эту боль.
   – Я тебя узнала еще на станции в местечке, – догадываясь о его сомнениях, вдруг по собственной воле начала рассказывать Наташа. – Зашла проверить расписание поездов, гляжу, в зале ожидания спит на рюкзаке, прикрывшись беретом, какой-то военный. Сердце у меня так и вздрогнуло – Андрей. Подойти к тебе я, конечно, не осмелилась, но про себя подумала: раз он здесь появился, то, значит, направляется в Кувшинки, больше ему идти некуда.
   – Почему не осмелилась? – не выдержал, нарушил молчание Андрей.
   Наташа едва приметно вздохнула, как будто раздумывая, рассказывать ему, только-только ожившему, пришедшему в себя, о своих злоключениях или лучше погодить, пока он хоть немного окрепнет. Но потом все-таки преодолела зыбкий минутный страх и заговорила снова:
   – Дня через три или четыре я решила проверить эту свою догадку. Спустилась на лодке до пристани, а там добралась до Кувшинок пешком. Понаблюдала издалека, и точно – ты. Обустраиваешь дом, стало быть, собираешься здесь жить долго, хотя жить в проклятой этой зоне и нельзя. В ней живут или скрываются люди только самые отчаянные, дошедшие до предела, которым терять больше нечего. А уж ты всегда был отчаянным. По крайней мере, я тебя таким запомнила. О том же, что и ты можешь в этой жизни отчаяться, дойти до предела, я тогда и подумать не смела.
   – А теперь смеешь? – прижимаясь щекой к ее ладони, проговорил Андрей.
   – И теперь не смею, – поспешно и чуть испуганно ответила она. – И ты не смей! Я тебе запрещаю!
   Андрей улыбнулся этим ее, кажется, всерьез строгим запретам, но не сказал больше ни слова, опять боясь, что Наташа и горячую свою, излечившую все его раны руку отведет от щеки, и рассказ прервет.
   Но она лишь передвинула ладонь ко лбу Андрея, к правому его виску, словно защищая от повторного неосторожного выстрела, и продолжила рассказ:
   – После я еще несколько раз плавала в Кувшинки, хотя и страшновато было: вода еще полая, всюду водовороты, кручи. Но еще страшнее мне было явиться к тебе, покаяться перед тобой и повиниться.
   – В чем? – перебил ее на мгновение Андрей.
   – В измене, Андрей! В измене! Я ведь изменила тебе. Но об этом позже, а сейчас давай дорасскажу, как нашла тебя в лесу под кустом боярышника с пистолетом в руке. А то не выдержу, расплачусь – женщина все-таки, глаза на мокром месте.
   – Ладно, рассказывай, коль на мокром, – все больше приходя в себя и обретя под рукой Наташи какую-никакую силу и крепость, начал он уже жалеть ее, действительно слабую и, наверное, беззащитную в жизни женщину, неожиданную свою спасительницу.
   – В тот день, – едва приметно вздохнула она, – я все-таки решилась идти к тебе, открыться. Страх на меня напал, плохие предчувствия: вдруг, пугаюсь, Андрей возьмет да и передумает жить в Кувшинках, исчезнет опять и теперь уже навсегда? Тогда как? Тогда и мне больше жизни не будет, она и без того вся у меня наперекосяк. В общем, наладила я снова лодку, поплыла. Гляжу, в доме тебя нет, а следы ведут на Егорьевский кордон. Я ведь тоже следопыт, жительница лесная, дороги все и тропинки знаю. Ну и пошла по твоим следам. Несколько раз, правда, их теряла и даже хотела повернуть назад, стыдно вдруг становилось: что это я по лесу за мужиком гоняюсь?! Но, слава Богу, не повернула. Тебя мне сороки и вороны выдали. Что-то, примечаю, они все время на одном и том же месте кружат и кружат, стрекочут, каркают. Я и сошла с просеки, заглянула под куст боярышника. И чуть не умерла со страху. Думала, ты мертвый, раз лежишь там навзничь с пистолетом в руке да еще в окружении волчьих следов и на мое появление никак не откликаешься. Но я все-таки врач, хирург, военный в прошлом, заметь, Андрей, хирург, подошла, осмотрелась, крови вроде бы нигде не видно, проверила пульс: прослушивается, бьется, хотя и слабо, едва-едва. Тут уж все мои женские страхи прошли, врач во мне окончательно проснулся, победил их всех. Раз жив боец, стало быть, надо спасать его, а не слезы распускать.
   – А мог помереть? – опять прервал Наташу на мгновение-другое Андрей.
   – Мог! – ничего не скрыла она от него.
   – А теперь?
   – Теперь не помрешь! Я не дам, – как-то жестко, по-военному произнесла она, а потом вдруг вся расслабилась, обмякла, упала Андрею на грудь головой и безудержно расплакалась.
   Он обнял ее, прижал к себе, но ни единым словом не нарушил, не остановил этого ее почти безысходного плача. Так плачут только люди, много пережившие, исстрадавшиеся, да и то, может быть, лишь один раз в жизни, когда эти страдания уже позади и можно дать волю слезам, ничуть не боясь, что страдания опять повторятся.
   Но вот Наташа подняла голову и виновато улыбнулась.
   – Ты не ругай меня. Мне надо поплакать. Это от счастья.
   – Я не ругаю. Плачь! – ответил Андрей, во всем понимая Наташу. Когда же она немного успокоилась, он не выдержал и спросил ее: – А что же со мной случилось? Что за болезнь?
   – Тебе это знать незачем, – мгновенно, по-врачебному собралась она. – Но жить, Андрей, здесь, в зоне, тебе не надо бы.
   Он замолчал и, наверное, молчал бы долго, обдумывая ее слова. Но за окном во дворе вдруг призывно заржала лошадь, или ему просто почудилось в бреду лошадиное звонкое ржание.
   – Что это? – вскинулся Андрей на локтях.
   – Это наш спаситель, – засмеялась Наташа. – Если бы не он, пропали бы мы с тобой в лесу. Найти-то я тебя нашла, пистолет отняла, оживила, как могла. А что дальше? Такого здоровенного мужика, который к тому же еще и без сознания, без памяти, я с места не сдвину. Бросила я тебя, Андрей, в лесу на произвол судьбы, а сама к лодке – и давай грести к ближайшей жилой деревне, к Старой Гуте. Думаю, если судьба ему выжить, дождаться меня, то, значит, судьба, и Бог есть, а если – нет, то и Бога нет, темно и пусто на небе.
   В Старой Гуте у меня один знакомый старичок есть, пациент, операцию грыжи ему делала. Он меня и выручил, дал во твое спасение этого конька-горбунка. Правда, я старичку не открылась, зачем он мне нужен. Дуреха дурехой, а сообразила, что везти тебя к людям пока опасно. Ведь никто не знает (и я не знаю), почему ты в Кувшинках, в зоне, живешь, от кого скрываешься, таишься.
   – От тебя, – улыбнулся ей Андрей.
   – Я так и поняла, – обрадовалась его признанию Наташа. – Не такой ты человек, чтоб от людей прятаться.
   – Был не такой, – кажется, разочаровал ее Андрей, но Наташа не обратила на эти его слова никакого внимания, и вдруг по-женски заволновалась, забеспокоилась:
   – Что же я сижу, тебя ведь покормить надо. Ты же четверо суток ничего не ел.
   – А я что – четверо суток здесь лежу? – после короткой паузы спросил Андрей.
   – Четверо, четверо, – уже на бегу ответила Наташа. – Но теперь это неважно.
   Она стала греметь на кухне посудой, тарелками, мисками, разогревать что-то на примусе, который неизвестно как здесь появился. А Андрей, исподтишка наблюдая за ней, все еще не верил, что это явь, а не сон, и что вот эта взволнованно-счастливая женщина и есть Наташа Ермолаева, так странно исчезнувшая из его жизни двадцать лет тому назад. Когда же она вернулась, Андрей, едва прикоснувшись к еде, тоже счастливо улыбнулся ей:
   – Ты больше не уходи, а то я опять помирать начну.
   – Я сама скорее помру, – поняла она его шутку, присела на стул, немного помолчала, глядя Андрею прямо в глаза, а потом вдруг отвела взгляд в сторону и вздохнула: – А что же ты не спрашиваешь, как я изменила тебе?
   Андрей этого вопроса и этого разговора сейчас не ожидал, думал, если он и возникнет, то когда-нибудь потом, в будущем, не сегодня и даже не завтра. Но, судя по всему, Наташе надо было выговориться, тайна томила и мучила ее. Андрей взял Наташу за руку, погладил возле тоненького запястья, но сказать ничего не сказал, а лишь подумал про себя: «Господи, да какая теперь разница, кто и кому изменил, это было совсем в иной жизни и совсем с иными людьми».
   Но Наташа, похоже, не была с ним согласна. Она приостановила бег его пальцев у запястья, прикрыв их другой ладонью, и проговорила, опять вернувшись взглядом к Андрею:
   – Изменила я тебе, как Наташа Ростова князю Андрею. По девичьей глупости и легкомыслию. Правда, она изменила с этим, как его, Куракиным, в общем-то мерзавцем. А я с человеком хорошим, ни в чем ни перед тобой, ни передо мной не повинным. Сама я во всем виновата, сама за все и поплатилась. – Наташа на мгновение передохнула, словно для того, чтоб побольше набрать в грудь воздуха и никогда уже в рассказе не прерываться, и продолжила: – Поступила я в Курске в мединститут, поселилась в общежитии, живу, радуюсь и нарадоваться не могу. Все у меня как нельзя лучше складывается: в институт поступила с первого разу, после десятилетки, теперь студентка, будущий врач, хирург, общежитие мне дали, стипендию тоже, парень у меня есть, да еще какой – военный, лейтенант-десантник, каменная моя стена, другие девчонки о таких и мечтать не смеют. А уж на что красавицы были среди них и гордячки, не чета мне, деревенской интернатовке.
   Вот от этого счастья, Андрей, должно быть, и закружилась у меня голова.
   Напротив мединститута, прямо через дорогу было здание художественно-графического факультета института педагогического. Учились там будущие художники, преподаватели рисования и черчения. Многие наши девчонки завели на худграфе себе кавалеров, любопытно им было, что это за художники такие: все с бородами, важные, недоступные, талант на таланте. Я, правда, к ним без всякого интереса относилась. Бородатые-то они бородатые, но все какие-то неказистые, плюгавенькие, глядишь, тот хроменький, тот горбатенький, а третий, хоть ростом и вышел, так донельзя неприкаянный, нервный. Куда им равняться с моим лейтенантом, князем Андреем. Андреем Первозванным! Но на всякие вечера и вечеринки я за компанию с девчонками на худграф ходила. И доходилась. На одном каком-то большом их вечере возник вдруг передо мной – нет, не студент. – а преподаватель худграфа, настоящий художник, самый знаменитый тогда в городе. Было ему лет тридцать пять, а то, может, и все сорок, по моим девчоночьим понятиям, старик стариком, роста невысокого, среднего, тоже с бородкой, понятно. Я думала, он меня на танец какой приглашать будет, а он настойчиво так отвел в сторону и говорит:
   – Просьба у меня к вам большая.
   – Какая просьба? – испугалась я, все-таки преподаватель, художник (в интернатском своем девичестве я не то что живого художника, картины настоящей ни разу не видела, сам знаешь, как мы там жили), но польщена, конечно, вся внимание, краснею, волнуюсь.
   А он (его Георгием Васильевичем звали) за локоток меня взял, словно школьницу-подростка, пионерку, и давай излагать свою просьбу:
   – Я картину сейчас одну пишу, и мне натура нужна, женская. Может, попозируете?
   – А почему я? – совсем встревожилась я, дичусь, толком и не понимая, что значит – позировать. – Вон сколько девчонок покрасивей меня.
   – Мне красивей не нужны. – улыбается он. – Мне вы нужны. Я за вами давно наблюдаю.