Отмолившись за Соню, Николай Петрович приступил к самой ласковой своей молитве – за Марью Николаевну. Вот уж кто истинный его Ангел-Хранитель, так это она. Никакому счету не поддается, сколько раз спасала его Марья Николаевна, ставила полуживого на ноги, поднимала к жизни, начиная с той слякотной послевоенной осени, когда он от тяжких своих ранений совсем уже впал было в отчаяние. Сохрани ее Бог и помилуй, дай доброго здоровья и долгих лет жизни! За каждым словом Николай Петрович с удвоенным и утроенным усердием осенял себя крестом, низко, земно кланялся Божьей Матери и маленькому ее сыну, Иисусу Христу, просил их за Марью Николаевну. Конечно, тут надлежало бы прочитать за здравие жены особую молитву, которая непременно, наверное, есть, должна быть, но Николай Петрович, опять-таки по непросвещению и неведению, не знал ее, а поэтому лишь крестился и кланялся, повторял свои просьбы. Свеча, зажженная во здравие Марьи Николаевны рядом со свечой Сони, пламенела незатухаемо ярко и стойко, укрепляя Николая Петровича в надежде, что слова его услышаны и что Марья Николаевна пребывает в бодрости тела и духа. Николай Петрович даже на какое-то мгновение забылся и не заметил, как его снова повело в воспоминания, в первые совместные их с Марьей Николаевной годы жизни, когда только родились один за другим дети. Счастливей дней у них, наверное, и не было… Но на этот раз Николай Петрович перед воспоминаниями устоял, хотя и жалко ему было расставаться с таким радостным видением – с молодой Марьей Николаевной, с Машей.
   И все же он расстался, погасил воспоминания крестным знамением и поклоном. Отца с матерью Николай Петрович вспомнил, молясь за их упокой, и это воспоминание было на месте. Он словно заново увидел их, попросил у каждого прощения, подкрепил памятью не больно стойкую, почти бессловесную свою молитву. А с Марьей Николаевной он, даст Бог, скоро встретится; они сядут рядком за празднично прибранным столом, может быть, даже с бутылочкой хорошего вина, кагора, и тогда уж вволю наговорятся, заздравно навспоминаются.
   Но обнаружилась и еще одна причина, по которой Николай Петрович вынужден был поторопиться. Церковь уже опустела, последние богомольцы ушли, и под ее сводами и куполами остался только один Николай Петрович да знакомец его, старик-причетник. Николая Петровича он, правда, не понукал, был занят своими церковными делами: ровнял, складывал в штабелек лежавшие до этого россыпью на прилавке свечи; поправлял развешанные по стенам маленькие иконки, ладанки и нательные крестики; вытирал специально заведенным лоскутком Евангелия и молитвенники и при этом все время что-то шептал и шептал в седые, посеребренные усы и бороду. Николай Петрович догадался, что это старик молится, произносит приличествующую этим своим деяниям молитву. Он позавидовал его знаниям, замер с очередной, не зажженной еще свечой в руках и вознамерился было подойти к старику поближе, чтоб получше расслышать, понять его шепот и хоть чему-то научиться в молитвах. Но потом Николай Петрович все же удержал себя. Во-первых, он не посмел нарушить уединенное моление старика, а во-вторых, подумал, что действительно надо поторапливаться, завершать свое паломничество и не испытывать терпение старика бесконечно. Он тут при службе и молитве, небось, с самого раннего утра, а то еще и с ночи, и ему тоже нужен покой и отдых. При его летах такая усердная служба, наверное, дается нелегко. Николай Петрович вон побыл в церкви всего какой-то час-полтора, а и то уже все чаще и чаще опирается на посошок.
   Николай Петрович поспешил зажечь свечу от незатухающе горящей перед иконой Девы Марии лампадки и начал молиться за детей, Володьку и Нину, за внуков, чтоб все были живы-здоровы, хорошо учились в школах и институтах, во всем слушались старших. Он опять чуть-чуть увлекся и позволил себе подумать о том, что по возвращении домой надо будет обязательно написать детям письмо, чтоб они приехали на лето, погостили. А то что-то давненько, ох как давненько, не собирались все вместе. Вот уж будет случай из случаев рассказать Николаю Петровичу о своем паломничестве, о поездке в Киево-Печерскую лавру, в ее святые церкви и пещеры. Володька и Нина слушать его всегда умели, а внуки, даст Бог, научатся, молодые еще, несмышленые…
   И вдруг Николай Петрович прервал свою молитву-мечтание и оглянулся назад, на входную дверь, где послышались какие-то приглушенные (но сразу можно было понять, не церковные) разговоры, шорохи и как бы даже отголоски только недавно, за порогом смолкнувшего смеха. В церковь входила в сопровождении экскурсовода стайка туристов. Похоже, как раз тех, увешанных фотоаппаратами и сумками, которых Николай Петрович встретил у широко распахнутых ворот Лавры. Экскурсовод, совсем молоденькая симпатичная девчушка, остановила их неподалеку от Николая Петровича и, показывая рукой то на одну, то на другую икону, начала рассказ. Занятый своими делами и мыслями, Николай Петрович долго никакого внимания на туристов не обращал, не прислушивался ни к словам девчушки, ни к возбужденно-праздному говору экскурсантов. Он только отметил про себя, что девчушка, несмотря на мирское занятие, вошла в церковь, как и положено женщинам, с покрытой косынкой-платочком головой, а ее подопечные, не знающие православного обычая, кто как: женщины в большинстве своем простоволосые, мужчины же через одного в смешных каких-то, легкомысленных кепчонках и шляпах. И вдруг Николаю Петровичу показалось, что иноземный их говор ему во многом понятен, что он и раньше не раз слышал эту отрывистую, жесткую речь. Влекомый любопытством, Николай Петрович сделал в сторону туристов шаг-другой, и действительно все сошлось: говорили они на немецком, памятном любому фронтовику языке. Несколько раз Николай Петрович уловил в переговорах туристов с девчушкой и вовсе знакомые ему слова: шнель, шнель, муттер, фатер, хох и еще множество других, оказывается, навсегда засевших в его памяти. Теперь Николай Петрович внимательней оглядел всю толпу туристов, людей самого разного возраста, от совсем еще незрелых детей-подростков до заметно пожилых, седовласых. Особо выделил он из толпы одного старика в светло-сером, тщательно отутюженном костюме. Был он высокий, худой, по-военному строгий и подтянутый; крупную седую голову старик тоже держал высоко и прямо. Его нетрудно было представить в военном мундире с окаймленными белой лентой солдатскими или с витыми офицерскими погонами на плечах. Подозрение, что этот старый, восьмидесятилетний немец тоже фронтовик, еще больше усилилось у Николая Петровича, когда он увидел у него в руках красивую, причудливо гнутую в рукоятке палку. Во время перехода туристической группы с одного места на другое, от одной иконы к другой старик, зримо припадая на правую, должно быть, когда-то раненную ногу, всем телом опирался на нее. Николай Петрович невольно посочувствовал ему, по своему опыту зная, как это бывает тяжело – передвигаться, когда старое ранение вдруг дает о себе знать к перемене погоды или к какому-либо иному случаю (вдруг забудешься да поднимешь что-то совсем неподъемное или в горячке вздумаешь подбежать куда). Тут уж никакой посох, никакая самая завидная палка не помогут. Похоже, у старика-немца сейчас был именно такой случай. Дальний переезд или перелет даром ему не дались: нога вспыхнула давней огнестрельной болью, стала подламываться, и старик теперь не рад, что пустился в это опасное для его ранения путешествие. Николая Петровича он тоже заметил и несколько раз исподтишка, но пристально поглядел на него, как бы в свою очередь примеряясь, воевавший или не воевавший по возрасту нищий этот русский мужик в лаптях и телогрейке, которые, оказывается, в России еще носят. Николай Петрович взгляд немца перехватил и легко выдержал его: в древнем отеческом храме, под намоленными куполами и иконами он себя нищим и обездоленным не чувствовал. Наоборот, нищим и слабым духом чувствовал и осознавал себя немец, как он осознавал себя и в те годы, когда был противником и врагом Николая Петровича, иначе чего бы ему так исподтишка, воровато смотреть на бывшего русского солдата, которого он так и не сумел одолеть, хотя тот и в войну не раз, случалось, ходил в рваных ботинках с обмотками, а то и в лаптях. Больше никакого интереса старик-немец у Николая Петровича не вызвал: раны у них пусть и одинаковые, но болят все ж таки по-разному. От этого никуда не денешься, и хорошо, что немец это, кажется, понимает.
   Оглянувшись на монаха-причетника, Николай Петрович заметил, что и тот никакого внимания на туристов не обратил. Он по-прежнему занимался своим делом, с молитвою и усердием приводил в порядок после утренней службы свечной уголок, хорошо зная, что богатые эти немецкие туристы вряд ли купят у него православную икону или свечу, а если и купят, то праздно, без должного сокровения. Не привлек его любопытства и старик-немец, хотя монах, конечно, и заметил фронтовое его увечье. Это Николаю Петровичу все в диковинку: он с той, военной поры ни одного живого немца в глаза не видел, а причетник за долгие годы служения в храме насмотрелся и на немцев, и на итальянцев, и на мадьяр с румынами, которые тут у нас, на русской земле, тоже оставили о себе недобрую память. Может, с кем из них довелось ему и говорить, и он из тех разговоров вынес, что покаяния они как не ведали, так и не ведают поныне. Ведь если бы ведали и обрели его, то не стали бы столь поспешно отрекаться от послевоенного товарищества с Россией, не стали бы повсеместно разрушать и сносить памятники советским бойцам, которых сами тогда почитали за освободителей. Ну да Бог им судья…
   Николай Петрович поблагодарил в душе причетника за побратимство и верность фронтовой присяге и, отойдя от праздно созерцающих убранство церкви туристов в глубь и сумерки амвона, опять вернулся к прерванным своим молениям. Он отыскал икону святого Ильи-Исцелителя, зажег свечу и, как умел, помолился за всех болящих и хворых. Начал он со слабой и все слабеющей умом волошинской женщины Маньки, вечной дежурной при всех колхозных председателях. Потом Николай Петрович присовокупил к ней старенькую вдову-пастушку, указавшую ему дорогу в Красное Поле. У этой, поди, хворей накопилось с самой войны, не счесть. Попробуй столько выработать в колхозных полях, столько посеять, прополоть, сжать и вымолотить, сколько сжала и вымолотила она, так тут все, какие ни есть в мире, хвори пристанут к тебе. Но старушка не поддается им, работает и теперь: в весенне-летнюю пору жара не жара, дождь не дождь, а она ежедневно в лугах и выгонах, пасет-обихаживает неугомонное козье стадо, последнюю свою опору и надежду; зимой же, в стужу и холода, вяжет пуховые платки да тем и продлевает себе жизнь. Так что помоги ей, святой Илья-Исцелитель, в борениях за эту жизнь, не дай совсем расхвораться и залечь пластом на остывшей печке. Поддержки ей в одичавшем и обезлюдевшем селе ждать не от кого. Одна надежда на тебя да на Бога.
   Здесь же, возле иконы Ильи-Исцелителя, зажег Николай Петрович свечу и за избавление от хворей, за здравие молоденьких, только-только вернувшихся с новых войн увечных солдат, которых он встретил в райсобесе. Этим тоже при нынешнем повсеместном разорении и бездушии особо ждать помощи не приходится. Дадут не больно хлебную инвалидную пенсию, да и живи на нее как хочешь. Попервости, конечно, будут почитать их, называть героями, писать в газетках, показывать по телевизору, а потом все постепенно и забудется. И недалеко то время, когда какой-нибудь беспамятный начальничек, на тех войнах не бывший, удачно от них скрывшийся, скажет им, постаревшим и немощным: «Я вас туда не посылал!» Николаю Петровичу, воевавшему на войне всемирной, Отечественной, и то приходилось подобное слышать, а уж им и подавно. В молитве им только и спасение.
   Вконец изболевшись душой от горестных своих, неутешных мыслей, Николай Петрович перешел к другим иконам, зажег возле них новые свечи и стал поминать за здравие всех, кому давал обещание. Тут первым явился Мишка-тракторист, пьяный и беспутный, а все ж таки божеский, теплокровный человек, за которого, может быть, никто никогда в жизни и не молился. Оттого он такой и неприкаянный. Вслед за Мишкой встали заблудшие странники Симон и Павел, а рядом с ними – чистая душа, певучий кручинный мужик, потом пограничные волфинские грабители, позарившиеся на сапоги Николая Петровича.
   Вспомнив о сапогах, он вдруг подумал о них совсем как о живых существах, о людях. Никакой их вины в том, что достались они человеку злобному, татю ночному и разбойнику, нет, так пусть носятся долго, нигде не жмут, не натирают ноги, зимой, в мороз и стужу, пусть крепко держат тепло, а в распутицу, дождь и слякоть, не промокают. Глядишь, этот тать и разбойник и помянет Николая Петровича добрым словом, мол, какими хорошими обутками наделил его старик-москаль, злостный нарушитель границы. А коль помянет, то и сам подобреет душой, засовестится. Дай только ему Бог здоровья дожить до светлых этих минут.
   Дальше шли у Николая Петровича проводницы, кассирши на всех вокзалах, помогавшие ему добраться до Киева, усатый курский милиционер, волфинская старушка, безденежно накормившая подозрительного старика с русской стороны таким вкусным пирожком, потом молодой парень-шофер, Сережка, опять-таки безвозмездно домчавший его до города Ворожбы на машине «Газель». Не забыл Николай Петрович и всех пассажиров в Бахмаче и киевской электричке, подавших ему по силе возможности, кто сколько смог, на Божий храм и поминовение. Этим особый поклон и особая заздравная свеча.
   Наконец настала Николаю Петровичу минута совершить обещанную молитву за цыган. Он вернулся еще раз к иконе Божьей Матери, как ему и указал причетник, зажег бережно хранимую большую свечу и в точности исполнил все наказы бахмачского цыгана. Он так и сказал:
   – Особо молюсь за цыганское бесприютное племя. Дай им Бог хорошего кочевья, тепла и богатства, честных гаданий. А всем нам дай сил научиться жить так, как живут они, – в единстве, любви и взаимности.
   И молитва его была услышана. В церкви вдруг наступила какая-то надмирная тишина; все поставленные Николаем Петровичем свечи, и заупокойные, и заздравные, вдруг вспыхнули ярким пламенеющим светом; тот свет озарил намоленные древние иконы радужным неземным сиянием, и Николаю Петровичу вдруг показалось, как будто все святые лики охранно склонились к нему и подтвердили его молитву:
   – Истинно так!
   Он застыл в немоте и изумлении и долго стоял, ничего не видя и не слыша вокруг: слова эти вошли в самое сердце, полонили его, заставили биться и трепетать. С трудом сделал Николай Петрович шаг к иконе Иисуса Христа, к Распятию, и тут вдруг, сам не зная, как это случилось, упал перед ней на колени, склонил голову к полу и зашептал покаянные и единственно, наверное, требуемые в храме слова:
   – Прости нас, Господи!
   Тишина от этих покаянных его слов еще больше упрочилась, заупокойные и заздравные свечи воспламенились еще ярче, а старое, изболевшееся сердце Николая Петровича зашлось в непереносимой тоске и боли.
   – Прости нас и помилуй! – коленопреклоненно повторил он.
   И в надмирной тишине, в радужном сиянии свечей опять прозвучало:
   – Истинно так!
   … Привел Николая Петровича в память причетник. Он невидимо подошел к нему, тронул за плечо и с участием спросил:
   – Не худо ли тебе?
   – Худо, – чистосердечно признался Николай Петрович.
   Ему действительно было худо. Молитва его на этот раз хоть и вознеслась высоко, под самые купола церкви, хоть и была услышана, а вот была ли принята, он не знал. Ведь и у самого Господа, наверное, не хватит сердца, чтоб простить неразумных земных людей за все, что они натворили в жизни.
   – Пойдем на свежий воздух, – между тем поднимал его с колен причетник. – Подышишь.
   Николай Петрович послушался его. Опираясь, где на руку причетника, а где на оброненный было посошок, он поднялся на ноги и пошел к двери, невольно потеснив в сторону немцев-туристов, которым в эту минуту тоже вздумалось выходить из церкви. Они чуть испуганно отпрянули к стене и пропустили двух устало бредущих стариков. Но едва те миновали дверь, как туристы опять о чем-то заволновались на тяжеловесном своем, каменно-жестком наречии, и в том волнении Николаю Петровичу послышались все те же знакомые ему еще с военно-фронтового времени слова: «Шнель, шнель!». Относились они не к нему и не к старику-причетнику (туристы обсуждали что-то свое, только им ведомое и интересное), но Николай Петрович все равно, сколько было возможности, ускорил шаг: нечего ему слушать праздные их разговоры, да и не до того, ноги вон совсем отяжелели, обмякли, не слушаются, не повинуются, причетник, считай, несет его на своих плечах.
   На свежем воздухе у подножья церкви старик усадил Николая Петровича на лавочку и обеспокоенно склонился над ним:
   – Может, тебе водицы?
   – Неплохо бы, – поблагодарил его Николай Петрович и, совсем ослабевая, затих на скамейке.
   В груди его послышались хрипы и клокотание, верные предвестники приступа. Воздух, словно натыкаясь на какую-то преграду, с трудом заполнял легкие и с еще большим трудом выходил обратно. Самого приступа Николай Петрович не страшился: не первый он и, возможно, не последний, как-либо выдюжит, было только обидно, что подступает он не ко времени, ведь нельзя же Николаю Петровичу помереть, так и не побывав в пещерах, не помолившись там святым мощам. Да и почему, по какой причине быть приступу? Не от коленопреклоненной же молитвы Николая Петровича он приключился!
   Причетник тем временем принес водицы в настоящем берестяном ковшике, опоясанном по краешку старинной буквенной вязью.
   – Вот, испей, – протянул он его Николаю Петровичу.
   Тот принял ковшик бережно, осторожно, почему-то очень боясь пролить хоть каплю воды. С вниманием и предосторожностью, словно какой-то драгоценный, хрустальный сосуд, он и вернул ковшик причетнику.
   Конечно, Николаю Петровичу надо было бы достать из целлофанового мешочка таблетку, чтоб остановить приступ в самом начале. Но ему не хотелось, неловко было смущать причетника, который при виде таблеток, лекарств совсем обеспокоится, начнет звать кого-нибудь на помощь. Даст Бог, обойдется на этот раз и без таблеток, водица вон какая, ключевая и сладкая, она лучше всяких лекарств и докторов.
   Николаю Петровичу и вправду вскоре полегчало. Затуманившаяся было, пошедшая кругом голова просветлела, окрепла, помалу наладилось, окрепло и дыхание; в груди не слышалось больше ни хрипов, ни клокотания, ни тоскливого, похожего на зимний сквозняк посвиста, который всегда так пугал Николая Петровича.
   В сладостной истоме и облегчении он посидел на лавочке еще несколько минут, а потом взялся за посошок. Причетник заметил это его движение и попробовал остановить:
   – Ты не поспешай, отдохни.
   – Некогда, – все же не послушался его Николай Петрович. – Мне еще в пещеры надо.
   – В другой раз сходишь, – продолжал уговаривать Николая Петровича причетник, не очень доверяя излишне бодрому его виду.
   – Другого раза может и не быть, – немного помолчав, ответил тот.
   – И то правда, – согласился с ним причетник, цепко, вприщур окидывая взглядом всю шатающуюся на ветру фигуру Николая Петровича.
   На их стариковские переговоры обратили внимание туристы, наконец вышедшие из церкви на свежий воздух. Поджидая кого-то отставшего, они сгрудились вокруг экскурсоводши. Несколько человек, отвлекаясь от разговора с ней, нацелились на Николая Петровича и причетника фотоаппаратами. Причетник, судя по всему, был к этому хорошо привычен и никак не откликнулся на их прицеливание, а Николай Петрович поднял голову, усмехнулся про себя и незлобиво подумал: фотографируйте, ребятки, фотографируйте, то-то будет вам память о России. Два полоумных старика: один – монах, в рясе и клобуке, а другой и того похлеще – в лаптях и телогрейке, да еще и с холщовым мешком за плечами. Нигде, ни в каких Европах такого зрелища не увидишь и ничего в том зрелище не поймешь.
   Отставшим оказался хромой немец-фронтовик. К удивлению Николая Петровича, к стайке туристов он не подошел, а заковылял к лавочке, что стояла неподалеку, под молодым каштаном. Уподобясь Николаю Петровичу, он устало присел на ней и оперся подбородком на крючковатую свою палку. Может, тоже прихватило дыхание или сердце в сумрачной, не нужной ему церкви. Старику бы поднести сейчас водицы из берестяного ковшика, отпоить – даст Бог, и ожил бы. А ожив, объяснил бы неразумной молодежи, что за странники перед ними, что за привидения. Уж он-то кое-что знает о них, кое-что понял. Но не в сорок первом году, когда шел на Россию ордой и нашествием, сжигая и разоряя все вокруг, а много позже, в сорок четвертом и сорок пятом, когда бежал из нее, окровавленный и побитый, в своей фатерлянд. Может, и тут, в Киеве, а то и в самой Лавре, оставил он неизгладимый след, потому сейчас ему и нездоровится, прихватывает сердце.
   – Подай водицы побратиму, – указал Николай Петрович причетнику на совсем опавшего подбородком на палку немца.
   Причетник посмотрел на него так же вприщур, дальнозорко, как глядел только что на Николая Петровича, минуту помедлил, а потом, смахнув с ковшика невидимую соринку, нацелился под каштан, к лавочке. Но прежде чем уйти, дал последний совет Николаю Петровичу:
   – В пещерах не застудись, там прохладно.
   – Так я в телогрейке, – тоже в последний раз улыбнулся ему Николай Петрович и поспешно побрел к часовенке, возле которой был обозначен вход в Ближние пещеры.
   Ступая по старинной брусчатке с одного камня на другой, Николай Петрович дал себе зарок не оглядываться ни на туристов, все еще толпившихся вокруг экскурсоводши, ни на одиноко сидящего под каштаном старика, ни даже на монаха-причетника. Душой он был уже в святых пещерах, возле мощей и икон, молился перед ними самой крепкой покаянной молитвой. И все же на повороте зарока своего и обещания не сдержал – оглянулся. Туристы все так же кучились стайкой у церковной двери, что-то обсуждали, не обращая особого внимания на отбившегося от них старика, а причетник уже стоял перед ним и терпеливо выжидал, пока тот напьется из берестяного затейливого ковшика, где воды, помнится, осталось ровно половина. Николай Петрович представил, как за каждым глотком холодной, зачерпнутой монахом из ключевых пещерных глубин воды старику становится все лучше и лучше, вздохнул и завернул за угол.
   Пещеры он прошел все, и Ближние и Дальние, от начала до конца, и всюду ставил свечи и без устали молился, молился и молился. Но ему почему-то казалось, что молитвы его некрепкие, суетные: едва долетев до пещерных сводов, они падают вниз, на камни, и разбиваются о них, никем не услышанные и не принятые. Николаю Петровичу опять стало худо, и не столько немощным, изношенным телом, сколько душой и сердцем, тоже, оказывается, совсем немощными и изношенными. Он растерялся, заоглядывался по сторонам, в забытьи ища глазами причетника, который так вовремя подоспел ему на помощь. Но того не было, и рассчитывать на его участие Николай Петрович не мог: причетник обихаживал сейчас, отпаивал водой старика-немца и, небось, не ведал, как нужен он в эти минуты Николаю Петровичу.
   Бог знает, какая беда могла бы приключиться, да уже почти и приключилась, с Николаем Петровичем, если бы он вдруг не оторвал голову от камней и не увидел перед собой Распятие. И словно кто подсказал ему, шепнул на ухо – пади опять на камни, склони голову и молись перед ним с покаянием и надеждой.
   – Господи, прости нас и помилуй! – все в точности и свершил Николай Петрович.
   И то ли пещерная его молитва была крепче и искренней церковной, надземной, то ли проступила и возвысилась в ней надежда, но истомленным донельзя сердцем Николай Петрович почуял, что прощение ему и всем людям если не дадено, то хотя бы обещано. Крестясь и все светлея и светлея душой, Николай Петрович стал подниматься с колен, а когда поднялся и в последний раз глянул на скорбный лик Спасителя, то вдруг увидел в его глазах ответное изумрудно-чистое сияние. Никого рядом с Николаем Петровичем не было, и никто больше этого сияния не видел и не мог подтвердить, истинно ли оно случилось или только причудилось пришедшему Бог ведает из каких мест страннику…
   Тая в ослабевающей груди дыхание, Николай Петрович несколько минут постоял еще перед иконой Спасителя, а потом тихо перекрестился и побрел на выход, с трудом определив, где он, в какой стороне.
   Как Николай Петрович поднимался по крутым ступенькам и брусчатке к воротам Лавры, он не помнил. Может, кто помог ему, подсобил по чистоте душевной и состраданию, а может, добрел и сам, крепясь верой и отрадой, что все моления свои исполнил, да еще и был награжден таким видением, такой надеждой на прощение заблудших и нераскаявшихся земных людей, от которой душа трепещет и никак не в силах прийти в себя.
   Не помнил Николай Петрович и как добирался до метро по песчаной обочинке тротуара под птичий щебет в придорожных гаях и парках. Осознал он себя лишь при самом спуске в подземелье и тут вдруг нежданно-негаданно заблудился. Многолюдная толпа подхватила его, закружила в своем водовороте вначале по неостановимо бегущим эскалаторам, а потом по вагонам и вывела совсем не туда, куда он хотел: не к железнодорожному вокзалу, а к какому-то саду, больше похожему на лес. Николай Петрович собрался было повернуть назад, опасаясь заблудиться еще больше, но, войдя под высокие, ажурной вязи и поковки ворота, изумился небывалой красоте этого городского леса, его непроходимым чащобам и светлым полянам и двинулся вместе с толпой по широким аллеям, решив все тут разведать, разузнать, поглядеть собственными глазами, чтоб дома, в Малых Волошках, можно было рассказать не только про Печерскую лавру, не только про реку Днепр, но и про этот, поистине райский сад.