В вагоне, тускло освещенном двумя-тремя едва мерцающими под потолком лампочками, Николай Петрович кое-как огляделся и стал высматривать себе свободное местечко. Оно вскоре отыскалось, и совсем неподалеку, в первых рядах. Николай Петрович, придерживаясь за высокие, самолетного какого-то вида кресла, нацелился было к нему, но в самый последний момент осекся и повернул назад: в соседнем кресле возле окошка основательно и, судя по всему, надолго умащивалась та тетка с полосатой, доверху набитой сумкой, с которой он коротал ночь возле кассы и которая так обидно потеснила Николая Петровича из очереди, когда он только еще обнаружил свою пропажу. Сидеть рядом с ней Николаю Петровичу не захотелось: тетка дотошливая, въедливая, тут же начнет расспрашивать о воровстве, о милиции, о том, как же это ему, обворованному и безденежному, удалось сесть на поезд (или воров уже поймали?!), а Николаю Петровичу сейчас не до разговоров, тем более с этой торговой теткой. Ему бы хоть немного побыть в тишине и покое, передремнуть пару часов, как-никак вторую ночь без должного сна.
   Местечко себе Николай Петрович отыскал в других, противоположных рядах. Правда, кресло было малость подпорченное, сломанное и не откидывалось, как другие, назад для удобства отдыха. Но он это во внимание не принял: ехать ему недалеко, можно перемогтись и без особых удобств, главное, чтоб никто его не трогал, не мешал глядеть в окошко, за которым сиял огнями, скрадывая темноту, так не по-людски встретивший Николая Петровича город Курск.
   Но вот поезд стронулся с места и стал набирать скорость. Огни еще несколько минут бежали вслед за ним, а потом начали отставать, теряться где-то далеко позади, а может быть, и вовсе гаснуть, пугаясь приближающегося рассвета.
   Николай Петрович приладил мешок на подлокотнике кресла и склонил на него голову, совсем уже отяжелевшую и опасно горячую от бессонных ночей и стольких переживаний. Дрема сразу стала наваливаться на него, заключать в свои объятия, но Николай Петрович, наверное, еще с минуту не поддавался ей, все надеясь, что вот-вот мелькнут перед ним лица Марьи Николаевны или вещего белобородого старика, подвигнувшего Николая Петровича в дорогу, и он спросит у них, как же ему теперь быть дальше, как выпутаться из нежданной беды и оказии. Но они никак не появлялись, замешкавшись где-то в ночи, и дрема, тяжелый, провальный сон легко одолели сопротивление Николая Петровича, увлекли его в темноту и беспамятство.
   Спал Николай Петрович без малого два часа, но когда проводница легонько потрясла его за плечо и предупредила: «Просыпайся, дед, – Глушково!» – ему показалось, что сон был мимолетный, секундный, что Николай Петрович и голову-то не успел еще толком приладить на мешке-подушке, належать теплое сонное место. Он попробовал было отбиться от проводницы, потомиться еще хотя бы чуток, понежиться, как давным-давно, в детстве, лежал-нежился на материнской пуховой перине. Но проводница была неумолима, все трясла и трясла его за плечо:
   – Вставай, вставай, пограничники сейчас подойдут, таможня!
   И сон как рукой сняло с Николая Петровича. Он вдруг вспомнил все свои злоключения, обидные промашки и беспечность, которые довели его до такого стыда и позора, что едет он в поезде безбилетным «зайцем» и вся его судьба теперь в милости проводницы. Но с еще большей тоской Николай Петрович подумал о том, что впереди ждут его злоключения, наверное, еще более тяжкие, супротив которых нынешние покажутся просто детскими забавами, и он должен готовиться к этим злоключениям-испытаниям, раз уж не послушался в Курске милицейского майора и не повернул домой, в Малые Волошки.
   Николай Петрович в заполошном стариковском испуге подхватил мешок и, не надевая его на плечи, метнулся вслед за проводницей в тамбур, чтоб действительно, не дай Бог, не встретиться с грозными пограничниками или таможенниками, которые тут же начнут требовать у него документы, проверять в мешке поклажу, а там возьми да и обнаружится что-либо недозволенное.
   Но, к счастью, все обошлось. Как только поезд остановился, проводница сразу открыла дверь и выпустила Николая Петровича на волю, спасла от возможного преследования. Да он и сам в последнее мгновение сообразил, что пока ему бояться нечего, что пока он все ж таки на своей, русской земле, и пограничники с таможенниками тут тоже свои, русские. Они обязаны охранять и защищать Николая Петровича от всяких обид и напастей, если только он сам, понятно, не нарушает дисциплины и порядка, не наносит хоть самого малого ущерба государству.
   Мысли Николая Петровича были вполне справедливыми, твердыми, и он, стоя уже на перроне, без прежней опаски посмотрел на крытый брезентом военный грузовик, возле которого дежурили два прапорщика в пограничной форме. Никакого страха не вызвали у Николая Петровича и пограничные офицеры, цепью рассыпавшиеся вдоль состава, чтоб через минуту начать в вагонах строгую свою проверку. Наоборот, он почувствовал себя под их защитой уверенней, как случалось во время войны, когда после долгого безвестного перехода, блуждания по метельной степи или по непролазным лесам и чащобам вдруг обретаешь свои части, свою, русскую речь и от этого словно заново возрождаешься к жизни.
   Вдали, за водокачкой и какими-то железнодорожными пакгаузами, Николай Петрович заметил еще один крытый грузовик, а возле него стайку военных в непривычной для него, ни разу не виденной темной форме. Николай Петрович решил, что это и есть таможенники. Но и они не вызвали у него никакой тревоги. Коль уж объявилась между Россией и Украиной граница, так таможенники, охранники народного добра, должны быть непременно: люд ведь всякий через границу ездит, не успеешь оглянуться, вывезут все самое ценное и необходимое для государственной жизни.
   Привела Николая Петровича в чувство, пробудила от восторженных этих размышлений проводница. Она тоже спустилась на перрон и, внимательно и заинтересованно поглядывая на военных, посоветовала ему:
   – Ты тут, старый, долго не задерживайся. Мало ли чего…
   – Чего? – расхрабрился Николай Петрович.
   – А того! – притишила его проводница. – Ты человек здесь чужой, приметный, могут и проверить.
   Николай Петрович мгновенно осекся, потерял петушиную свою храбрость. Действительно, гоношиться ему на приграничной территории не приходится: свои, не свои, а документы, удостоверение личности запросто потребуют – затем здесь и несут бдительную доглядную службу.
   А проводница тем временем наставляла Николая Петровича дальше:
   – Ты поначалу иди все улицей и улицей, а потом свернешь переулком налево, к околице, к дороге на Волфино. Граница там только на бумаге числится, а так и хохлы и наши ходят друг к дружке в гости, как ходили и раньше. Иди и ты по тропке, и если поспеешь в Волфино до отхода поезда, я тебя подберу, так и быть…
   – Я, чай, не успею, – засомневался Николай Петрович.
   – Успеешь, успеешь, – приободрила его проводница. – Мы в Глушкове не меньше часа будем стоять да столько же на той стороне. А тебя, может, кто машиною или подводою подбросит. К поездам торговать многие ездят.
   Не зная, как и благодарить проводницу за столь дельную подсказку, Николай Петрович опять вспомнил о двадцати трех рублях, хранящихся в кошельке-лягушке, и подступился с ними к ней:
   – Может, все-таки возьмешь на конфеты?
   – Ну что ты заладил со своими конфетами! – отстраняя кошелек, осерчала даже проводница. – Иди, пока не поздно.
   Николай Петрович засовестился малого своего дарения, хотя вроде бы и не предложить его было нельзя: проводница, подобрав безбилетного Николая Петровича в поезд, немало рисковала железнодорожной выгодной службой, ведь ее саму могли проверить контролеры на любом участке пути. Но, видно, она не очень походила на других своих товарок, которые за рисковый такой провоз взяли бы с Николая Петровича и на конфеты, и на вино, – видно, другая у нее душа и сердце, и большое ей за это спасибо.
   Николай Петрович спрятал назад в карман кошелек, показавшийся ему действительно по-лягушечьи холодным и увертливым, и торопко шагнул с асфальта на грунтовую землю, сказав проводнице на прощанье самые обыкновенные, простые слова:
   – Ну, дай тебе Бог здоровья!
   – И вам тоже, – не загордилась, приняла пожелания Николая Петровича проводница, как будто в одно мгновение превратилась из чужого, постороннего человека в самого близкого, породненного общей жизнью и участью.
   Несколько минут она молча наблюдала, как Николай Петрович, обходя на всякий случай стороной пограничный и таможенный наряды, все удаляется и удаляется от железной дороги, а потом уже со ступеньки вагона вдруг крикнула ему вдогонку:
   – Поспешайте, поспешайте, я подберу!
   Николай Петрович помахал ей в ответ фуражкой – мол, слышу тебя и понимаю, великое тебе спасибо.
   Переулок, указанный проводницей, обнаружился почти в самом конце улицы, за двумя березами-сестрами, на которых были устроены детские качели. Но самих детей пока видно не было: сон у них в ранние часы самый сладкий и непробудный, убаюканный запахами цветущих садов и черноземной земли.
   Пройдя насквозь этот по-утреннему еще пустынный и тихий переулок, Николай Петрович выбрался на свободное пространство за околицу, но никакой границы там не обнаружил. Вокруг, сколько хватало глаза, простирались поля, луговины и перелески, изрезанные нахоженной и наезженной велосипедами тропинке. И лишь далеко на горизонте в окружении березняка виднелось какое-то селение. Николай Петрович пошел в этом направлении, решив, что это и есть Волфино – запретная украинская сторона. Конечно, лучше было бы спросить у кого-нибудь встречного, правильна ли его догадка и не идет ли он по незнанию в обратную от границы сторону. Но навстречу ему никто не попадался, и Николай Петрович шел себе и шел наудачу, на авось, доверившись словам проводницы, которая обмануть его не могла, направление указала точно.
   Встречный человек попался Николаю Петровичу только на самом подходе к сельцу. Им оказался мальчишка лет двенадцати, бойко мчавшийся куда-то на велосипеде. Николай Петрович махнул ему посошком, и мальчишка послушно остановился, чуть съехав с тропинки в зеленя.
   – Это Волфино? – указывая на селение, спросил его Николай Петрович.
   – Волфино, – подтвердил мальчишка, явно польщенный вниманием к нему взрослого человека.
   – Стало быть – Украина?
   – Нет, не Украина, – прищурил на солнце глаза мальчишка.
   Николаю Петровичу показалось, что он озорничает, дурачит встречного заблудившегося старика. Подростки – народец еще тот, на выдумки и подначки они горазды. Но на этот раз Николай Петрович обманулся. Его знакомец, чувствовалось, был парнем серьезным, надежным. Словно догадавшись о сомнениях Николая Петровича, он терпеливо и подробно пояснил ему, в чем тут дело:
   – У нас русское Волфино, а украинское на той стороне, за оврагом.
   – И так было всегда? – немного растерялся от такого ответа Николай Петрович.
   – Не знаю, – пожал плечами мальчишка, взметнулся на велосипед и покатил дальше, в сторону Глушкова, то ли обидевшись на Николая Петровича за недоверие, то ли действительно не зная, как оно тут было раньше, где находилась украинская, а где русская сторона.
   Родился этот мальчишка, если глядеть на его возраст, на самом излете советской власти, а то уже и после ее падения, когда все размежевалось, разбрелось по своим углам и закутам, и знает о том, что было здесь, в приграничье, раньше, только по легендам и преданиям. Граница обозначалась тогда лишь на карте, а в живой повседневной жизни веками обреталось село совместно, роднясь дворами и семьями. Иначе как бы оно заимело общее название?! Нынче же вишь как: русское Волфино на одной стороне, а украинское – на другой, поделенные оврагом.
   Проводив долгим прощальным взглядом мальчишку, обреченного теперь жить в этом разделенном селе, Николай Петрович зашагал по весенней влажной тропинке уже без прежнего напора, как будто опасался, что его в русско-украинском Волфине ожидает что-либо враждебное.
   Но когда он втянулся в широкую, затененную садами улицу, опасения его рассеялись. Все здесь было тихо и мирно: над домами курились, вились в высокое прозрачное небо дымки; калитки, и ворота в такую рань были еще на запорах; деревенская жизнь кипела пока только во дворах, не выплескиваясь на уличное пространство. Николай Петрович шел в полном одиночестве и безмолвии. Никто его не окликал, не интересовался, как того можно было ожидать в приграничном селе, мол, что это за чужой, незнакомый человек с мешком за плечами идет-бредет вдоль заборов и палисадников. Лишь однажды, в отдалении, перешла дорогу Николаю Петровичу женщина с ведрами в руках.
   Судя по неторопливой ее, размеренной походке, ведра были полными. Николай Петрович суеверно обрадовался этому – даст Бог, к удаче.
   Улица оказалась недлинной, всего, наверное, в двадцать с небольшим домов, и вскорости в простреле осокорей Николай Петрович увидел ее околицу, выгон. Веря в предсказанную удачу, он наддал ходу, намереваясь так же незаметно и споро пересечь и этот пустынный выгон, и пограничный овраг, который уже чудился ему совсем рядом.
   И вдруг возле одного из окраинных домов Николай Петрович заметил на лавочке какого-то бесприютного, в отчуждении сидящего старика. Одет он был не по весенней поре в кожух, валенки и шапку с опущенными ушами. Николай Петрович поначалу решил было обойти сидельца стороной, чтоб попусту не тревожить человека, которому, может быть, нынче нездоровится. Но потом он все же повернул к нему, словно по чьей-то подсказке вспомнив, что и сам не раз после ночного приступа выбирался так вот на лавочку, тепло, не по сезону одетый, чтоб подышать свежим воздухом, набраться немного силы. И всегда ему в такие минуты хотелось людского участия или хотя бы обыкновенного житейского разговора.
   – Здорово! – стараясь приободрить старика-страдальца, остановился напротив него Николай Петрович.
   – Здорово, если не шутишь, – с трудом выговаривая каждое слово, поднял на Николая Петровича действительно болезненные глаза старик.
   Был он года на три-четыре постарше Николая Петровича, худой, костистый, но чувствовалось, что в молодости таилась в нем немалая, может быть, даже богатырская сила. Старик и сейчас, изможденный болезнью, ничуть не согнулся, не ссутулился: сидел прямо и стройно, тесня широкими плечами явно не своего размера кожух. Помимо богатырской, до конца не растраченной и ныне силы, в старике угадывался крутой, неуемный характер. И он тут же проявился. Выравнивая и крепя, сколько можно, дыхание, старик рванул вдруг застежку тесного кожуха и выдал Николаю Петровичу тайну неурочного своего здесь сидения:
   – Помирать вывели. В хате душно.
   – Чего помирать-то в такую пору! – попробовал перебороть его настроение Николай Петрович. – Земля оттаивает, сады цветут, только и живи!
   – Нет, к вечеру помру, – стоял на своем непреклонный старик. – Хватит!
   Николай Петрович больше уговаривать его не посмел, но и уйти дальше по тропинке тоже не решился. Это уж будет как-то совсем не по-человечески, не по-христиански – оставить собравшегося помирать старика одного, не обогреть, не ободрить его внимательным словом.
   – Хворь-то у тебя фронтовая или так, по возрасту? – нашел сокровенное это слово Николай Петрович.
   – Может, и фронтовая, – без особой охоты ответил старик. – Теперь все едино…
   – А воевал где? – все дальше завлекал болящего в разговор Николай Петрович, надеясь, что тот забудет о решительных своих намерениях – обязательно к вечеру помереть.
   – В моряках, – с клокочущими хрипами в горле ответил старик и затих, переживая хорошо знакомое Николаю Петровичу по собственным приступам удушье.
   Смотреть на него было и жалко, и горестно: ведь чем мучиться и страдать подобным образом, так, может, действительно лучше помереть. У Николая Петровича приступы случаются пока, слава Богу, не часто, и то он изводит Марью Николаевну своими стенаниями: «Хоть бы мне помереть скорее!» А тут человек дошел до крайнего терпения, и осуждать его за подобные мысли нельзя, да может, он и чует, что больше как до вечера ему не дожить.
   Чтоб не мешать старику в отчаянном его борении со смертью, Николай Петрович тоже затих на тропинке, для верности и устойчивости опершись на посошок. Но глаз он со старика не спускал, готовый в любую минуту кликнуть кого со двора. И вдруг Николай Петрович на мгновение отвлекся, глянул поверх старика на рясно усыпанную цветами ветку черешни, которая свисала из-за забора, и ясно и видимо представил этого жаждущего скорой смерти страдальца молодым, двадцатипятилетним моряком в лихо заломленной бескозырке, в морском черном бушлате, в тельняшке, туго облегающей мощную, литую грудь. Наблюдать подобных ребят в морских сражениях на кораблях Николаю Петровичу не доводилось, а вот спешенных он несколько раз видел их в штыковых рукопашных атаках в сорок первом году под Москвой. С устрашающим, ревущим каким-то криком: «Полундра!» черной неостановимой лавиной неслись они навстречу вражеским окопам и пулям, в ярости сметая и круша все на своем пути. Немцы боялись их больше пулеметов и пушечных батарей, потому что страшные в этой своей ярости моряки не знали никакой пощады.
   А теперь вот один из них, может быть, такой же последний здесь фронтовик, как и Николай Петрович в Малых Волошках, сидел на лавочке в стоптанных негреющих валенках, в кожухе с чужого плеча, в шапке с чужой головы и ждал и жаждал скорой смерти.
   Николай Петрович опять перевел на старика взгляд, и ему показалось, что тот действительно дождался-таки своего: глаза у него были закрыты, дыхание совсем утишилось, прервалось, лицо, заросшее седой недельной давности щетиной, мертвенно побледнело, осунулось; таким оно, наверное, бывало лишь в первые минуты после выхода из рукопашного боя, из тех штыковых атак сорок первого года, когда смерть осталась на нейтральной полосе, вся в чужой и своей крови.
   Николай Петрович собрался уже было постучать посошком о калитку, позвать кого-либо из домашних старика, но тот вдруг открыл глаза и довольно твердо произнес:
   – Ты не бойся, я пока живой.
   – Да я и не боюсь, – тоже не без твердости в голосе ответил Николай Петрович. – Смертей не видел, что ли.
   Ответ такой старику понравился, он признал в Николае Петровиче своего фронтового товарища, подобрел и, забывая на минуту о смерти, о нетерпеливом ее ожидании, поинтересовался:
   – А ты, я вижу, не наш, не местный.
   – Не ваш, – охотно откликнулся Николай Петрович, радуясь, что старик больше о смерти не поминает. – Я издалека.
   – И куда же путь держишь, пехота? – как бы даже улыбнулся старик, выказывая свое морское превосходство над Николаем Петровичем, действительно пехотинцем.
   Уклоняться от любопытства старика Николай Петрович не стал, ведь сам же он и напросился на разговор, желая разузнать дальнейший путь-дорогу через границу. Он с охотою признал морское превосходство старика, хотя и своего, пехотного достоинства терять не был намерен. Пехотинцы тоже ведь не лыком были шиты в войну, и основная фронтовая тяжесть (да и погибель) легла на их плечи. А после войны дальнейшая мирная жизнь во многом всех фронтовиков уравняла. Моряки, не моряки, разбрелись они по колхозам и городским заводам да и тянули там лямку иной раз покруче военной. Единственное, чему хотелось бы поучиться сейчас Николаю Петровичу у старика, так это надежде на быструю и легкую смерть. Чтоб вот так же выйти поутру на лавочку и в одночасье помереть, не докучая Марье Николаевне.
   Понадежней укрепившись на посошке, Николай Петрович подробно рассказал старику о своем паломничестве в Киево-Печерскую лавру, на которое его подвигнул во сне и видении седобородый старец в белых одеждах. Потом с охотой и радостью поведал о первых, начальных днях путешествия из Малых Волошек до Курска, когда ему во всем сопутствовала удача. Старик внимательно и терпеливо слушал, не прервав рассказа ни единым попутным вопросом. И Николай Петрович не смог устоять перед этим его терпением, минуту помедлил и рассказал о злоключениях в Курске, о несчастных Симоне и Павле, решившихся на воровство, хотя, может быть, об этом старику говорить не стоило, чтоб не омрачать последние часы его жизни злыми, недобрыми вестями. Но старик был терпелив и неожиданно милостив и здесь.
   – Ну, коли так, – указал он Николаю Петровичу на лавочку, – то садись.
   Николай Петрович с удовольствием сел, действительно крепко уже притомившись стоять на тропинке, словно в каком карауле, пусть даже и опираясь на верный свой посошок. Старик принял его в соседство совсем уж по-дружески, по-фронтовому, как случалось иногда соседствовать на войне в общем окопе или на госпитальных койках двум землякам-товарищам, и разговорился, опять забыв о скорой смерти:
   – Я вообще-то тоже не здешний, а с той стороны, из украинского Волфина. Старуха померла, так сын меня сюда перевез на дожительство.
   – Без старухи плохо, – понял его и посочувствовал Николай Петрович, вспомнив добрым словом и покаянием Марью Николаевну.
   – Да уж куда хорошо! – как-то отстраненно, как бы сам для себя, ответил старик, должно быть, тоже вспоминая свою жену-старуху, которая не ко времени поторопилась и ушла из жизни раньше его.
   Но потом старик вдруг приободрился и, постучав по калитке палочкой, которая невидимо стояла прислоненной к лавочке позади его, крикнул:
   – Васька!!
   Николай Петрович надеялся, что на его крик сейчас выйдет со двора сын старика, Василий, такой же рослый и крепкий, может быть, тоже проходивший военную службу на флоте. Но в проеме калитки появилась вдруг женщина лет шестидесяти, уже почти старуха, и чуть раздраженно спросила:
   – Чего вам?!
   – Василиса, – перекрыл ее раздражение грозным взглядом и окриком старик. – Ты нам с товарищем налей по рюмке!
   – Так вам же нельзя, – попробовала сопротивляться Василиса, судя по всему, старикова невестка.
   – Мне теперь уже все можно, – нешуточно взялся за палочку старик. – Неси, коль приказано!
   Василиса покачала головой, недружески, сердито посмотрела на Николая Петровича, виновника непозволительной этой выпивки, которая неизвестно еще как может закончиться для свекра, но противиться не посмела. Через минуту-другую она вынесла на тарелке две стограммовые, доверху налитые стопки, несколько кусочков пасхальной еще буженины и вдосталь хлеба. Поставив тарелку на лавочку между стариком и Николаем Петровичем, Василиса задержалась было на тропинке, похоже, все-таки надеясь удержать свекра от выпивки, но тот присутствия ее и догляда не потерпел, опять взялся за палочку:
   – Коли надо, покличу! Иди!
   Василиса ослушаться его и на этот раз не решилась, покорно ушла за калитку, видно, с молодых еще лет, с первых дней замужества приученная во всем подчиняться грозному свекру.
   Старик подождал, пока не очень поспешные, тоже уже старческие ее шаги затихнут в глубине двора, и лишь после этого потянулся за стопкой:
   – Ну, за что будем пить, пехота?
   – Да кто его знает, – растерялся Николай Петрович.
   – А я думаю, – строго глянул и на него старик, – давай за погибель нашу, за смерть выпьем. Больше не за что!
   – Почему же не за что?! – попробовал сопротивляться Николай Петрович, первый раз в жизни слыша подобный тост и пожелание.
   – Да потому! – еще сумрачней посмотрел на него старик и, широко открыв рот, одним махом выпил, быть может, последнюю в жизни стопку.
   А Николай Петрович цедил свою с натугою сквозь зубы, чувствуя, как все нутро у него сопротивляется этим фронтовым ста граммам. Оно и правда, как можно пить живым еще пока людям за погибель свою, за смерть?! Но старик, подступивший к последней черте, видимо, думал иначе, видимо, ему открылось что-то такое, чего Николаю Петровичу сегодня еще не понять и что откроется ему тоже лишь в последние часы жизни.
   Поставив пустую стопку на тарелку, старик ни к хлебу, ни к мясу не притронулся, а, блаженно закрыв глаза, опять затих, словно окаменел, и только широко раздуваемые от болезненного дыхания ноздри давали знать, что он еще жив.
   Но вот старик согнал с лица блаженную скоротечную улыбку и, пугая Николая Петровича еще шире, почти предсмертно раздувшимися ноздрями, заговорил прежним своим грозным голосом:
   – Ты за меня не молись!
   – Почему? – вздрогнул от запретительных этих и необъяснимых слов Николай Петрович.
   – Потому, что крови на мне много!
   – Вражеской, небось, крови? – помог ему одолеть сомнения Николай Петрович.
   Но старик был непреклонен и крепок в своих мыслях:
   – А вражеская кровь что, не человеческая?!
   Николай Петрович собрался было возразить строптивому старику, что и он сам, и, к примеру, сотни и тысячи других фронтовиков проливали кровь человеческую не по своей воле и желанию, а принужденно, по крайней необходимости, защищая Отечество, Родину от поругания и погибели. Греха в этом нет никакого, а наоборот, лишь честь и возвеличение – об этом и в Святом Писании сказано. Но, еще раз глянув на старика, говорившего с ним уже как бы оттуда, Николай Петрович унял свою строгость. И, кажется, вовремя. Старик открыл глаза, по-детски, по-младенчески чистые и светлые, но действительно как бы уже и не совсем земные, и сказал последнее: