Когда в начале 1457 года Вийон покидает Париж, король Рене поселяется в Анже. Он прибыл туда в августе 1454 года, а уедет в Прованс в апреле 1457 года. Мэтр Франсуа не будет с ним путешествовать.
   Для парижанина все быстро закончилось. То была эпоха, когда дворы открывали буколизм не только у Вергилия, когда — тремя веками раньше Марии-Антуанетты — принцы развлекались игрой в пастухов и пастушек, ибо им уже надоели военные игры. Бургундский летописец Жорж Шателен, отменный льстец, нарисовал словами песни идиллическую картину:
 
В Сицилии счастливой
Король стал пастухом.
Жена его прельстилась
Таким же ремеслом.
На грубый плащ сменяла
Роскошный свой наряд
И на траве дремала
Средь ярок и ягнят.
 
   Мораль в ту пору такова: все хорошо, что исходит из сада. Благоволящий двору Карла VII летописец поэт Марциал д'Овернский в буколическом восторге воскликнул:
 
Завидуй пастушатам,
Овечкам и ягнятам!
 
   Рене Анжуйский поступает как все. Он покидает темные своды крепостей и суровые куртины городов, укрепленных, чтобы отражать атаки осаждающих. Он отдает предпочтение удобным и приятным помещениям, ажурным фасадам, широким окнам, открывающимся на цветущие сады. Вместо бойниц он делает окна. Балюстрада — это уже не зубчатая стена с бойницами, она превращается в легкую террасу. А рвы, с появлением пороха и артиллерии, перестают служить для защиты, они становятся зеркальными прудами.
   Король Рене ухаживает за растениями. Рассуждая о любви и войнах, он ловит рыбешку и собирает полевые цветы. Все играют в пастухов и пастушек, но не перестают быть аристократами. К 1455 году король заканчивает свою пастораль «Ренье и Жаннетт», а в 1457 году «Влюбленное сердце», которое представляет собой собрание самых условных аллегорий куртуазной любви. Мастер устраивать турниры и прекрасный знаток правил рыцарской чести, он также придает большое значение искусству быть щедрым. Его государственная казна не слишком тяжела, но двор — блестящ.
   Этикет безупречен, иерархия в почете. Пастушок не забывает, что он король, даже несмотря на то, что Сицилия с 1282 года, а Неаполь с 1442-го принадлежат арагонцам. У него любят поэзию, а не бродягу, который читает стихи. По одежде Вийон — монах при анжуйском дворе, а «ливрея», которую он иногда надевает, обеспечивает ему вход во дворец. Там играют огнями и красками ткани, галуны, позументы, драгоценности, перья, отмечающие различные социальные уровни и раскрывающие смысл взаимоотношений.
   Король снисходит до того, что сам вмешивается в эту игру и следит за разграничениями: так, когда в 1453 году умерла королева, он тщательно разграничил по качеству куски черной ткани, выдавая их так, чтобы соблюдалась иерархия: учитывалось происхождение и кто кем служит у короля. Инициатива придворных обычно пресекается, а когда эта инициатива становится слишком назойливой, достаточно небольшой группы людей, чтобы всех поставить на свое место.
   У Вийона душа не лежит к службе царедворца. Иерархическая жесткость вынуждает Вийона отойти в сторону. Не столь решительно, как при бургундском дворе, где артист официально приравнен к слуге, здесь из поэта делают менестреля, из художника — лакея. Благожелательный, но безучастный к тому, что талант и фортуна стоят на разных ступенях, Рене Анжуйский заставляет заново разрисовывать свои стены художника, который должен ему представить также и «Часослов»…
   Если б Вийон остался при дворе короля Рене, с ним бы неплохо обращались. Лакей — это звание, а есть на кухне — это все-таки есть. Платья, предлагаемые королем своим художникам, шиты были из атласа либо из Дамаска. Искусство — не презираемо. Рене умеет ценить талант. Но двор — это клетка, а мэтр Франсуа не из тех, кто даст себя запереть в ней.
   Парижанина могла удивлять приверженность анжуйского двора ко всему итальянскому, которая стала как бы провозвестником Ренессанса; это обстоятельство способно объяснить, почему король и его приближенные столь подолгу обитали в Неаполитанском королевстве. Итальянизация пока не знакома Парижу; Пико делла Мирандола заявит о себе там только четверть века спустя, а взращенный в тени коллежей школяр не знает пока, что происходит во Флоренции. Или, вернее, итальянизация забыта: волна наказаний и ссылок развеяла в начале века первые дуновения французского гуманизма, того гуманизма, что процветал в окружении герцога Людовика Орлеанского. Вийон услышал отголоски итальянизации в Анже в первые недели 1457 года, она была сродни снобизму: на итальянский манер носят вместо куртки с поясом, которая еще в моде в Париже, камзол с пышными, вздымающимися рукавами и короткую накидку.
   Если бы была только одна пастораль! Если б был только камзол на итальянский манер! Однако при дворе короля Рене все звучит фальшиво, и парижский поэт мечтает не о тихом прибежище от слишком жестокого мира. В каком-то безумном наваждении поэт ищет забвения в экзотике. Рене не вписывается в тот ряд принцев-меценатов и коллекционеров, каковыми были Карл V и Жан Беррийский. Он из породы неугомонных любителей необычного, собирателей всяких диковинок. Этот старый путешественник много повидал на своем веку, но не насытился сполна. Он сам подбирает старье и заставляет это делать других, — все нужное и ненужное.
   Несколькими годами позже счета анжевенского казначейства дадут нам представление об этой экзотике, с которой плохо уживалась чувствительность такого вот Вийона, причем пребывание в Провансе — не то же самое, что пребывание в Анже, сравнивать их следует с большой осторожностью. Во Флоренции и Венеции закупают атлас и бархат, в Турции — тонкий камлот, в Александрии — тафту, покупают расписанный золотом фарфор. Продают и покупают разные «диковинные вещицы».
   «Некоторые тунисские птицы и другое, что он повелел купить в варварских странах.
   Удивительная лошадь, газели, страус, тунисские птицы и другие вещи…
   Мавританская юбка и два мавританских колпака с приятно пахнущими духами из Левана.
   Три графинчика мускатной воды и пастушеский плащ из Турции».
   И даже если поставщики турецких шелков более редки в Анже, чем в Тарасконе, все это является свидетельством пристрастия к антиподам парижских мостовых, к схоластическим играм и застольным песням. Другие поэты, а не Вийон, без труда находят себе место при этом дворе, где художника чествуют, как повсюду, но при условии, что он принимает правила игры. Так происходит с Бар Ван Эйком и Петрюсом Христюсом, у которых Рене Анжуйский учится искусству видеть мир и запечатлевать его в красках. Так ведут себя и в Тарасконе, и в Анже многие художники, поэты, музыканты, переводчики…
   Нет такого таланта, на какой бы не обратил внимания Рене Анжуйский у других и не стремился бы развивать у себя. Он хорошо говорит на латыни, по-каталонски, на итальянском и на прованском. Он владеет пером и кистью. Он любит пение, равно как и турниры. Рене для принцев то же, что Пико делла Мирандола — для философов. Девиз последнего известен: «De omni re scibili et aliquibus aliis», то есть: «Знать обо всех вещах, о которых можно знать, и еще кое-что о других».
   Любознательность этого мецената объясняется его общественным положением. Его корреспонденты — люди знатные, как будут говорить впоследствии. Его сотрапезники — любители турниров и галантных увеселений, а не потасовок и борделей. В парижских тавернах за поцелуй девчонки готовы драться. Согласно своду об «использовании оружия», принятого у короля Рене, доказывают свое благородное происхождение и отстаивают свои гербы в законной битве, чтобы снискать «благодарность, милость и большую любовь своей великодушной дамы». Вийон, завсегдатай «Сосновой шишки», был далек от всего этого.
   Вдохновение разбитого сердца — какой бы ни была высокой поэзия воздыхателя Франсуа Вийона — менее понятно двору Рене, чем интеллектуальные пассажи куртуазной любви. «Несчастный влюбленный» будет присутствовать в «Большом завещании», так же как и во «Влюбленном сердце», но, чтобы подчеркнуть огромную разницу между ними, достаточно услышать лишь их тон. Вийон — поэт, но он певец страдания и смерти. Певцы весны и жизни не приемлют его. Пастораль не для него, так же как и любовь — с тысячами условностей.
 
ФРАНК ГОНТЬЕ
 
   Разочарованию обязан он одной из своих самых прекрасных поэм, которую он посвятит, из насмешливой благодарности, этому самому Анри Куро, что так некстати рекомендовал его своему мэтру королю Рене; это — «Баллада-спор с Франком Гонтье».
   Франк Гонтье у аристократических пастушек прозывался Жаком Боном. Созданный епископом Филиппом де Витри, на радость современникам Карла V этот персонаж являлся образцом сельских добродетелей. Он гордый и любезный, строгий и сильный, верный и честный. Три поколения сменились, но пикник Франка Гонтье и его возлюбленной Елены всегда занимал видное место в антологии поэзии.
 
Вот масло, свежий сыр, вот брынза с ветчиной,
Лучок и чесночок, улиточки в сметане
И с крупною сольцой простой ломоть ржаной -
Уж тут, как ни крепись, на выпивку потянет [168] .
 
   Вийон, как и все, читал «Сказ о Франке Гонтье». Он даже помнит спор, который в течение полувека ведется в школе вокруг морали, выведенной после Вергилия и до Руссо славным Филиппом де Витри: истинная добродетель лишь в простоте. Точно так же, как сражались за или против «Романа о Розе» и за или против «Послания Богу Любви», противопоставленному клерикальному эпикуреизму «Романа» первой из женщин-писательниц Кристиной Пизанской, — точно так же литераторы эпохи Карла VI выступали за или против Франка Гонтье. Это была эпоха, когда в недрах бури воцарилось затишье; кульминация ее — 1400 год, тогда интеллигенция получила место на авансцене общественной жизни. Изабелла Баварская играла в пастушку у себя в деревне Сент-Уэн. На балдахине своей кровати Людовик Орлеанский велел вышить пасторальные картинки с «пастухами и пастушками, вкушающими орехи и вишни».
   Кристина Пизанская вышла на сцену со своим «Сказом о Пастухе», подхватившим тему Франка Гонтье. Теологи сделали то же, что епископ и доктор Пьер д'Айи. Поэты пустились вовсю зарифмовывать буколическое счастье беззаботного пастушонка. У одних это вызвало восторг, у других — возмущение. От Золотого века переходили к новому — где царила природа.
   Евангелие с его искусственными лилиями и застывшими птицами служило защитой Франку Гонтье. Политики поддакивали теологам с их недобрыми воспоминаниями о Жакерии 1358 года и Тюшенах 1392-го: пусть крестьянин будет всегда рад и пусть ему это как следует втолковывают. Не умея убедить в этом Жака Простака, ученый муж убеждал себя, что времена бедствий миновали, что народ счастлив и что владелец замка может жить в свое удовольствие.
   Вся мораль истории укладывается в два слова и держится на том, что Витри видоизменяет «Георгики», не проявив при этом гениальности Вергилия. Итак, да будет счастлив не имеющий ничего, если таковым его представляет живущий на добрую ренту. В анонимной поэме все говорит об этом: нет денег, нет и забот. Сапожник Лафонтена станет рассуждать так же:
 
«И деньги есть?» -
«Ну, нет, хоть лишних не бывает,
Зато нет лишних и затей» [169] .
 
   Второе требование морали истории — это искренность того, у кого нет никаких интересов в игре. У пастуха и пастушки нет даже могилы. А что им нужно? Они друг для друга — целый мир.
 
Елену я люблю, ей без меня невмочь,
И что нам до гробниц, коль счастливы мы оба?
 
   Вийон читал подобный вздор. И вот мягкое обращение короля-пастуха приводит к тому, что он вынужден оправдать «Сказ». Плохо принятый, плохо чувствующий себя при дворе, так же как и среди пастухов и пастушек, парижский проказник найдет утешение в «Споре». Его чувствительность и его опыт сделают его чужим в этом мире «придворных», где весну украшают гирляндами, а осень — венками из виноградной лозы. Не созданный для жизни в деревне, он еще менее создан для такой деревни, где кустарники все время осыпаны цветами, где деревья переплетены одно с другим и где постоянно танцуют пастухи и пастушки. Веком раньше Фруассар в своих «Сказах» уже создал этот фальшивый сельский мирок, предвосхитивший деревушку Марии-Антуанетты. Но поэт-летописец был придворным, как позже Кристина Пизанская и как Эсташ Дешан, которого привел в восторг замок Ботэ-сюр-Марн.
 
Чу, соловей запел. Кругом луга… [170]
 
   Дешан — буржуа, и, заставь его кто-либо заняться крестьянским трудом, ему это быстро прискучило бы, но он — придворный, он видит в деревне «обворожительные сады»: сады, взращенные для услады.
   Современники Вийона начинают наконец обращать свой взор на природу, обнаруживая в ней весь мир. Но это не тот мир, в котором живет Франсуа де Монкорбье — парижский школяр Франсуа Вийон — поэт в бегах. Вийону не до развлечений и неги в цветущих лугах, ему бы супу похлебать.
   Возможно, слукавив, поэт в «Большом завещании» дарит прокурору Андри Курс «Спор с Франком Гонтье». Вийон насмотрелся на судейских крючков, и ему хорошо известна вся процедура: говорит такой-то, возражает такой-то, отвечает на возражение такой-то… Однако его ирония — в другом: в притворной покорности, напоминающей подвластному Куро, что тиран — образ классический для короля — в действительности ничего не сделал для своего друга. Вийон так же беден, как и Франк Гонтье. Пусть не заставляют поэта говорить, что эта нищета радует его.
 
Затем, Андри Куро мой «Спор
С Гонтье» дарю, с кем невозбранно
И смело спорю. С давних пор
Страшусь лишь близости тирана,
Похвал, наград, сетей обмана;
В Писанье сказано не зря,
Что гибнет поздно или рано
Бедняк от милостей царя.
Конечно, мне Гонтье не страшен,
Он, как и я, бедняк нагой,
И знатностью он не украшен.
Так что ж он славит жребий свой?
Без крова летом и зимой
Страдать и упиваться горем?
Как можно хвастать нищетой?
Но кто же прав? А ну, поспорим! [171]
 
   Его попробуют опровергнуть. Но Вийон не поддается нападкам. У него отточенные стрелы. Дождем падают сравнения. Его злят восторженные похвалы деревенской простоте, и тогда поэт восхваляет парижскую улицу. Он не любит запах чеснока, который отравляет поцелуй. Спать под розовым кустом? Пусть так, для того, кому это нравится. Лично он предпочитает хорошую кровать со стульями по бокам, которые придерживают постель. Вода вместо вина? Все чудеса мира — все райские птицы отсюда до Вавилона — не заставят его ни на один день остаться в подобной харчевне. И если других все это забавляет — тем лучше; и тем лучше, если Гонтье играет Елене на лютне под шиповником. Мэтр Франсуа предпочитает другие радости, а другие радости — в другом месте.
 
Когда б Гонтье, с Еленой обрученный,
Был с этой жизнью сладкою знаком,
Он не хвалил бы хлеб непропеченный,
Приправленный вонючим чесноком.
Сменял бы на горшок над камельком
Все цветики и жил бы не скучая!
Ну что милей: шалаш, трава сырая
Иль теплый дом и мягкая кроватка?
Что скажете? Ответ предвосхищаю:
Живется сладко лишь среди достатка.
Лишь воду пить, жевать овес зеленый
И круглый год не думать о другом?
Все птицы райские, все рощи Вавилона
Мне не заменят самый скромный дом!
Пусть Франк Гонтье с Еленою вдвоем
Живут в полях, мышей и крыс пугая,
Вольно же им! У них судьба другая.
Мне от сего не кисло и не сладко;
Я, сын Парижа, здесь провозглашаю:
Живется сладко лишь среди достатка! [172]
 
КАРЛ ОРЛЕАНСКИЙ
 
   В другом месте — это значит в Блуа, при дворе Карла Орлеанского. Устав от войн, борьбы, интриг, герцог Карл пытается, досаждая музам, забыть, что он практически уже потерял большую часть своей жизни. Детство у него было трудное, с ним обращались как с незаконным принцем. Его отца, Людовика Орлеанского, брата Карла VI, однажды вечером, дело было в 1407 году, убили, когда он выходил из дворца Барбетт, где королева Изабелла только что разрешилась от бремени. Вдова Людовика Орлеанского, Валентина Висконти, решила отомстить за мужа. Молодой Карл женился на дочери Бернара Арманьяка, и вскоре все стали говорить «Арманьяки» о партии герцогов Орлеанских. Карл оказался неспособным держать в руках нить политики и, будучи просто игрушкой в руках своего тестя, вынужден был лишь «присутствовать» на спектакле, в котором столкнулись две партии и где его не принимали всерьез. Он решил, что играет какую-то роль в армии. Но однажды вечером, в битве при Азенкуре, он стал пленником, самым известным из всех пленников.
   Шел 1415 год. Карлу, герцогу Орлеанскому, был двадцать один год. Прекрасный возраст, чтобы повелевать…
   Когда он вернулся из Англии в 1440 году, минуло уже четверть века; Карл убедился, и с полным основанием, что его царственный кузен Карл VII не собирался откупиться от него в ближайшее время. Франко-бургундское перемирие состоялось в 1453 году на таких условиях: король Франции не будет преследовать убийц — сторонников герцога Бургундского, в частности Жана Бесстрашного, сделав вид, что он забыл, что по наущению этого самого Жана Бесстрашного убили Людовика Орлеанского. Хуже того, Карл должен был еще и благодарить герцога Бургундского: тот в конце концов расплатился с англичанами, которым задолжали еще со времен Азенкура.
   Недовольный, пресыщенный, усталый, герцог приближался к своему пятидесятилетию. Обманувшись в единственной своей попытке играть какую-то роль на политической арене, он рассудил, что пришло время использовать прекрасные дни в милой компании его новой супруги, юной, но уже искушенной в кокетстве Марии Клевской.
   Герцогиня Орлеанская любила роскошь, туалеты, драгоценности, украшенные миниатюрами книги. Карл любил играть в шахматы, беседовать с литераторами, вести переписку в стихах, ходить на охоту и совершать длительные прогулки. Он наслаждался изысканным языком, куртуазным обществом и хорошей музыкой. И муж и жена писали стихи.
   Старый муж отдалился от всего, молодая супруга еще во все верила. Один легко предавался меланхолии, другая иллюзиям любви. Герцог не сбрасывал со счетов ее молодость: он добавлял к ней от своей мудрости.
 
Амур, которому нетрудно
И старцу голову вскружить,
И юношу привадой чудной
В свои тенета заманить,
Тебе ль не знать, что безрассудно
С влюбленными так говорить.
И ждет меня их суд прилюдный,
Но я прошу меня простить,
Повременив с судом, покуда
Не поубавится их прыть
И им придется рассудить
Что страсть — лишь милая причуда.
 
   Карл слишком долго жил в крепости, а потому знал цену свободному пространству и свежему воздуху. Но он остается принцем старого времени, буколика ему чужда, как и его предшественникам — великим охотникам. Куропатка ему больше по вкусу, чем соловей. И поэтому он славит замок Савоньер, этот старый сельский дом.
 
Через поля, через холмы
За дичью понесемся мы,
А там придет черед рыбалке .
 
   Самый приятный месяц — это май. Но не для игр в пастухов и пастушек. Май — месяц любви, а соблазнить любимую можно во время прогулки. Поэт думает об удовольствиях, об «увеселениях».
 
Где мне обещана услада,
В тиши полей, в тени дубрав,
Яви, Амур, свой резвый нрав,
А большего мне и не надо.
 
   Карл Орлеанский чувствует себя не в своей тарелке в этом мире, где все так изменилось, пока он отсутствовал. Его внутреннее «я» все еще питается «Романом о Розе» и «Мелиадором» Фруассара, ему мил Ален Шартье с его «Безжалостной красавицей». Любимые слова в поэзии старого герцога — это «меланхолия», «томность», «увеселение»… Каждый стих расцвечен аллегориями. Сентименталистская грамматика — неотъемлемый признак любовной схоластики: закодированная в символике куртуазной поэзии, она недоступна богословам, с присущей им ограниченностью выразительных средств.
   Любитель веселых прогулок и всяческих развлечений в деревне на берегах Луары способен пробежать путь, ведущий к Радости, как Жан де Мён искал дорогу, которая ведет к Розе.
   И если язык в поэзии Орлеанского по форме нов, то по сути он повторение прошлого. Присутствует здесь в изобилии словарь верховой езды:
 
Вперед, любовное Желанье,
Спеши в садах Очарованья
Ты замок Радости найти,
А чтобы не скучать в пути,
Возьми с собой Воспоминанье.
Это также и словарь судейский:
Тебя на суд, прямой и скорый,
О Старость, вызываю я:
Предстань пред Разумом, который
Нам и Закон, и Судия [173] .
 
   Даже если Вийон уже и пародировал в «Малом завещании» юридические формулировки, он очень далек от этих аллегорий. Традиционная куртуазность не самая сильная его сторона, хотя он и обращается к ней в «Балладе своей подружке», которая, может быть, послужила ему ключом к дверям дома герцога Карла. Здесь — вся грамматика куртуазной Любви с ее очень условными фигурами: Гордость, Суровость, вероломная Прелесть, Жалость, Смерть… Но что бы там Вийон ни писал, среди цветов риторики пробивается простота его поэзии. Он насмехается над весной в цветах, зимой же он чувствует холод в ногах, а не белую ее холодность.
   К счастью, двор де Блуа гостеприимен, а у Карла Орлеанского широкая душа. Находится место и для бедного парижского писца, в котором видят скорее скитающегося поэта — нечто вроде жонглера, — чем «кокийяра» с дурной репутацией. Более того, ему есть на что жить: ему дают небольшую пенсию и возможность писать. Об этом по крайней мере позволяет думать поздний и двусмысленный намек в «Балладе поэтического состязания в Блуа», которая датируется вторым пребыванием поэта в Блуа.
 
СОСТЯЗАНИЕ В БЛУА
 
   Слишком громко сказано: «Состязание в Блуа». Просто гости герцога Карла вписывали в листы личной книги, которую держал и хранил принц-меценат, некоторое количество стихотворных вещиц на предложенную тему. Лирическое соперничество здесь не спектакль, не судилище.
   Мысль организовать зрелищное состязание талантов — нечто совершенно обычное для людей той эпохи. В нем участвуют и поэты, и музыканты; некоторые кормятся этим. Постоянные дворы и случайные собрания соперничают между собой в изобретательности и строгости суждений. Подвергать суду различные выражения одного и того же чувства — в этом для современника Карла Орлеанского нет ничего шокирующего, как нет и ничего необычного.
   Как турнир, как состязание на копьях, поэтическое состязание — это зрелище, где соперничество гарантирует высокий уровень участников. Он возвращает двору принца его первоначальную функцию: давать советы сеньору, а тот выносит решение. Вот уже два века, как придворные, иначе говоря, вассалы благородного происхождения, уступили профессионалам право назначения «заседателей», облекших юридической властью сеньора. Они сохранили за собой лишь права в вопросах политики. Несколько процессов, проведенных в присутствии пэров, ничего не прибавили к королевской юриспруденции, участие в них носило довольно формальный характер, и это обстоятельство сильно опечалило судей. В основе же ничего не изменилось: суд короля или принца остался судом его судей.
   К счастью, невзирая на все, есть придворная жизнь. Но время теперь проводят иначе, чем тогда, когда сеньор, окруженный вассалами, правил и судил, скликал на войну или вел переговоры о мире. Двор теперь состоит лишь из части «людей», и там господствует феодальная и вассальная иерархия. Двор — это придворные, среди них — разный народ, и двор составлен скорее под воздействием практики, нежели под влиянием непреложности политической системы. Одни сами находят там свое место, другие его завоевывают. Друзья, клиенты, верноподданные — все образуют подвижную группу, где взаимоотношения так же зыбки, как и ее контуры. Что касается «жизни двора», то это — спектакль, который дают себе принц и его близкие.
   «Жизнь замка» поддерживает этот спектакль, если только жилище достаточно обширно и может предложить двору постоянное гостеприимство.
   Во времена феодализма эта жизнь иногда ограничивалась башнями замка и тесными узилищами крепостей. Пребывание у сеньора было определено временем, которое отводил сам вассал. Выполнив свою службу, всяк возвращался к себе. Большие ассамблеи были редки, как редки были и замки, способные предложить придворным что-нибудь получше случайного пристанища.
   Потом, в XIV веке, в глаза стала бросаться парижская централизация, достигшая своего апогея, а жизнь двора распределилась между отдельными аристократическими домами. Король и его окружение бывают то во дворце Сен-Поль, между Сеной и Бастилией, то в соседнем дворце, Пти Мюск, — впоследствии, в конце века, получившем название Нового дворца, — если только они не едут в Венсен или, что бывает реже, в прекрасный дом, построенный Карлом V напротив северной куртины старого Лувра. У Парижа есть свой дворец в Бургундии — от него осталась одна башня на улице Тюрбиго, — свой дворец в Наварре, есть Анжуйский дворец, Бурбонский, Беррийский дворец в Бретани. Есть даже Арманьякский дворец и тот самый Сицилийский дворец возле Сент-Катрин-дю-Валь-дез-Эколье, на севере Сент-Антуанской улицы, который был одно время собственностью Людовика I Анжуйского, дедушки короля Рене.
   У Карла Орлеанского в распоряжении старый Орлеанский дворец — украшение улицы Сент-Андре-дез-Ар; это дворец, где жили герцог Людовик и его супруга Валентина Висконти. Но смута унесла аристократическую резиденцию. Париж отныне перестал быть городом, где все на виду, где нет ничего тайного, где всякий, кто занимает видное общественное положение, должен иметь собственный дом и своего прокурора. Раздел Франции ускорил децентрализацию. Тулузский суд приобрел во время войны подлинную самостоятельность, и вот-вот должны были появиться такие же суды в Гренобле и Бордо. Вскоре образуется палата высшего податного суда в Руане и такая же палата в Монпелье. По мере того как появляются новые независимые ячейки, получают жизнь местные органы управления. В то время как Бретань и Бургундия начнут чеканить золотые монеты, зная, что это — прерогатива суверена, никто уже не будет помышлять о том, чтобы представлять свои дела парижским судам, хотя прежде они нашли бы свое разрешение лишь в лоне королевского правосудия.