Таким образом, в школах на улице Фуар и Кло-Брюно оставалась и обновлялась все та же нестабильная масса студентов, прибывших с «французского» Севера: из Артуа, из Пикардии, из французской Фландрии, а также из ориентирующейся на Руан и Лизье Нормандии, отказывающейся признавать влияние Кана. Попадались там и выходцы из Тура, Берри, Ле-Мана: радиус притяжения университета все-таки превосходил по своим размерам радиус притяжения Гревской площади. Были там и представители западной Бургундии, представители северной Аквитании. Несколько голландцев, шотландцев, пришельцев с Рейна поддерживали иллюзию, что Сорбонна, как и во времена, когда в ней преподавали итальянец Фома Аквинский и Сигер Брабантский, по-прежнему остается международным научным центром. В основном же школяры, подобно торговцам и ремесленникам, тоже оказывались выходцами из Понтуаза, из Жуаньи, из Шартра, из Суассена. Либо из Парижа, как, например, Франсуа де Монкорбье…
   Когда летом 1452 года он получил степень магистра искусств — речь шла о «свободных искусствах», — открывавшую перед ним двери так называемых высших факультетов: богословского, юридического либо медицинского, то оказалось, что хотя титул «магистр» и производит неплохой эффект, но сам по себе еще не кормит, а также что в своем выпуске он единственный парижанин, правда не потомственный. Географический диапазон «выпуска», получившего диплом вместе с ним, — двенадцать человек, вписанных в регистрационную ведомость под рубрикой «французская нация», где фигурирует, естественно, и он, — охватывал города Тул, Лангр, Тур, Сен-Пол-де-Леон, Орлеан. А другие одновременно с ним были вписаны в графу «Пикардийская нация», «нормандская нация». Фигурировала там также и «немецкая» нация, ранее называемая «английской», причем под такой рубрикацией регистрировались бакалавры и лиценциаты из Трира, Кёльна, Утрехта, Абердина, Глазго, Сент-Андруса и даже из финского города Турку.
   Так что Париж — это было нечто, находившееся в постоянном движении, и едиными парижские граждане выглядели только в дни собраний в «Доме со стойками», то есть в замыкавшей с восточной стороны Гревскую площадь ратуше, где за стойками обсуждали городские проблемы, решали вопросы найма рабочей силы, а также помещали только что сгруженные бочки, перед тем как отправить их на следующий день на продажу.
   По существу, те несколько тысяч «чужеземцев», которые говорили с осерским либо лилльским акцентом, являлись демографическим резервом столицы, где смертность превышала рождаемость и из-за того, что жениться там стоило дороже, чем в иных местах, и из-за того, что городская скученность оказывалась незаменимым помощником эпидемий чумы и холеры, коклюша и оспы. Так, в 1438 году, когда Франсуа де Монкорбье был еще семилетним мальчишкой, от оспы, похоже, умерли пятьдесят тысяч парижан. Во всяком случае, так утверждали современники, в спешке, возможно, несколько завысившие цифры. Однако нам известно, что в тот год во время эпидемии одна только больница «Божий дом» похоронила 5311 усопших… Что же касается эпидемии 1445 года, то никто не может сказать точных размеров причиненных ею опустошений, но надолго переживший ее ужас говорит сам за себя. Во всяком случае, едва «чума» появлялась в Париже, как смерть начинала вести счет на тысячи.
   Следовательно, столица не могла пренебрегать потоком иммигрантов, который с большей или меньшей скоростью восстанавливал равновесие и обеспечивал нормальное функционирование городского организма. «Смертность», то есть эпидемия, означала, что у выживших появлялось больше возможностей найти себе работу, но только ценой переезда. Периодически опустошаемая столица компенсировала свои потери за счет демографической избыточности близлежащих областей. Невзирая на демографические катастрофы и эндемический дефицит, Париж возобновлял людские ресурсы, получая новую кровь из сельской местности и из провинции.
   Подобные процессы перемешивания приносили свои плоды. Тридцатидвухлетний Франсуа де Монкорбье по прозвищу Вийон, сын одного из многочисленных пришедших в Париж провинциалов, мог доставить себе удовольствие поиронизировать над печальной судьбой парижанина. Он ведь сам из Парижа, из Парижа, что «близ Понтуаза». Такое о себе мог сказать не каждый.

ГЛАВА II. У нас в монастыре изображенье ада…

ПРИХОД И МОНАСТЫРЬ
 
   Это старая женщина, чье имя мы так никогда и не узнаем. Молясь Богоматери и сокрушаясь из-за выходок своего сына, она жила в ожидании смерти. Ей, вероятно, было лет пятьдесят…
 
Я женщина как все, не знаю то, что надо,
И непонятны мне ни грамота, ни счет.
У нас в монастыре изображенье ада
И свежих райских птиц мой бедный взор влечет.
В раю цветут цветы. В аду смола течет.
В раю все весело, в аду лишь мука злая [7] .
 
   Подобно многим другим людям, мать Франсуа Вийона из своего прихода ушла. Столетие несчастий отнюдь не сделало образ епархиального духовенства более привлекательным. Уже в 1348 году бедный кармелитский монах Жан де Венет отмечал, что во время эпидемии священники охотно уступали заботу о душах и телах «братьям» из нищенствующих орденов. Священники жили довольно вольготно, заседали в капитулах и коллегиях, причем не обнаруживали признаков волнения ни во время вселенских соборов, ни даже во время Великой Схизмы, когда под угрозой находилось само существование церкви. Ни для кого не было тайной, что о своих доходах они заботились гораздо больше, чем о регулярном отправлении служб. Крепко обосновавшись на своих кафедрах, эти проповедники попеременно оправдывали сначала бургундский реформизм, потом войну на стороне Ланкастера, суровый суд клерикалов над Жанной д'Арк и, наконец, всеобщий мир.
   Они являлись частью иерархии, той самой, что обсуждала в 1438 году вопрос о принятии Францией нескольких текстов, которые бедная женщина, даже если бы она их и знала, все равно бы не поняла: тех самых «канонов» Базельского собора, получивших название «Прагматической санкции» и ставших конституцией — тут же оспоренной — французской церкви, перешедшей из-под власти папы под власть короля.
   Что эта не знающая ни грамоты, ни счета женщина поняла бы в замысловатых историях духовных пастырей, в историях, где в одной Божьей церкви вдруг оказывалось сразу два папы, где епископам случалось, отвергая власть папы, заявлять, что церковь — это они, епископы; в историях, где церкви, подобно народам, шли друг на друга войной; что бы она поняла, оказавшись на заседаниях собора, где о рентах и юрисдикциях говорилось больше, чем об аде и рае?
   А в то же время Париж был городом ста колоколен. В распоряжении верующих имелось тридцать пять приходов: семь на левом берегу, в обиходе называемом Университетом, четырнадцать на правом берегу, отождествляемом с Городом как таковым, четырнадцать на единственном в ту пору обитаемом острове Сите. По воскресеньям и по праздничным дням там звучали мессы — мессы, где вместо голосов прихожан все чаще слышались голоса учеников из детских певческих школ и где орган аккомпанировал песнопениям, а то и вовсе их замещал. Там крестили детей и там же отпевали покойников. Там исповедовались и, как то предписывала церковь, причащались на Пасху. Мало того, довольно плотная и раскинутая по всему королевству сеть приходов со временем превратилась во что-то вроде административного деления страны. Так что во время воскресной проповеди кюре обнародовали указы и давали населению советы. А когда устраивались процессии для того, чтобы славить либо умолять Бога, то организовывались они в соответствии с официальными указами и в определенной последовательности от прихода к приходу. Очень часто именно по приходам осуществлялись переписи населения, распределение и сбор налогов, равно как и распределение возлагаемых на горожан общественных повинностей.
   Не исключено, что как раз вот эти административные успехи в не меньшей мере, чем духовная прохладца священников, для которых приход являлся не столько средством единения душ, сколько средством получения дохода, и стал причиной падения авторитета приходской церкви и упадка ее культуры. Подобно собору, где организовывались и торжественные королевские молебны, привлекавшие большое количество людей, и капитульные службы, проходившие почти что в интимной обстановке, приходская церковь имела много функций и в глазах простого люда была не только церковью.
   Это понимали именитые горожане и вносили свое дополнительное содержание в страдающую дефицитом духовности жизнь церкви. К приходскому древу прививались разного рода братства и часовни, разделяя молящуюся общину на множество мелких общин и маргинальных культов. У каждого своя месса, своя часовня, в зависимости от принадлежности к той или иной семье, той или иной профессии, тому или иному братству. У каждого свои склепы, уже сами по себе превращавшиеся в часовни, свои запрестольные образы, свои витражи во славу семейства, ремесла и их святого покровителя, а деление на приделы переводило на язык пространства частные особенности набожности: неф пустел и молящиеся сосредоточивались между контрфорсами, в привычных местах третьего сословия или перед алтарем общины, под витражом, прославлявшим святого и подчеркивавшим людскую щедрость.
   Существовала целая гамма пожертвований: на свечи, на собор, на ежегодную мессу, на запрестольные образы. Каждый мог иметь собственный праздник, и никто не удивлялся, когда во время мессы или на протяжении всего дня какой-нибудь местный святой одерживал верх над официальным покровителем церкви.
   Так же как часослову молящиеся и любители искусства, выражая свое особое мнение, отдавали предпочтение перед требником, так и пожертвования позволяли в лоне коллективного и навязанного извне ритуала выражать разнообразие форм благочестия и чувствования. Вийон тоже не отказывал себе в удовольствии совершать такого рода пожертвования, тем более что благодаря опыту многолетнего наблюдения и своему воображению он мог делать их, не раскошеливаясь.
   Богатство религиозных братств властям не нравилось. Во-первых, у них оседала часть золота и серебра, которых в обращении и так не хватало. А главное, правительство Карла VII опасалось любых тенденций, способных вызвать дробление общества. Ведь распыление набожности вело к расчленению одной из иерархических структур, являющихся фундаментом политического господства. Все оказывалось взаимосвязанным, что, кстати, обнаружилось в момент, когда в 1441 году потребовалось финансировать осаду Понтуаза. Один из документов той эпохи гласил следующее:
   «Каждый день созывались советы и устраивались заговоры, где одни выражали мнение, что нужно снять осаду, а другие — что нужно взять все деньги, имеющиеся у парижских братств. И полагали лжесоветники, что в Париже в два раза больше братств, чем нужно. И так велика была их злоба, что у значительной части братств все было урезано больше чем вдвое. Там, где раньше было четыре службы: две мессы с хором и две тихие обедни, осталась только одна тихая обедня. Там, где было двадцать или тридцать свечей, оставили только три или четыре, без факелов и без подобающих Богу почестей».
   Так что в конечном счете деятельность приходов угасла. Приход стал местом, географической точкой, организацией. И перестал быть общиной.
   Верующие охотно несли свою набожность и свою щедрость в многочисленные религиозные заведения, пышным цветом расцветавшие под парижским небом. Черные монахи, белые монахи, братья из нищенствующих орденов, как босые, так и обутые, и монашки, монашки из самых разных орденов, со своими открытыми всем церквами, со своими более или менее специфическими братствами, с праздниками своих святых и, главное, со своими собственными богадельнями. Благочестивые прихожане ежедневно являлись туда на мессу. Обнаруживали там гостеприимный кров и духовные наставления. И обретали привычку возвращаться туда снова и снова. Приходили и погружались в раздумья перед евхаристией, которую именно тогда перестали убирать после мессы и начали оставлять в дарохранительнице, стоящей на алтаре. Ведь причастие — это не только освященный хлеб мессы, это также и материализованное жертвоприношение, физическое приобщение к Богу, это само тело Христа, которому постоянно поклоняются и символ которого носят по большим праздникам на улицах.
 
АББАТСТВА
 
   Крупные аббатства явились увековеченной, хотя и сильно измененной осуществленными на протяжении многих веков формой бенедиктинского монашества. На правом берегу Сены на север от Большой бойни между улицами Сен-Дени и Кенкампуа над городом возвышалась колокольня монастыря Сен-Маглуар. А на другом берегу бросались в глаза расположенные между воротами Сен-Жермен и воротами Бюси три массивные башни аббатства Сен-Жермен-де-Пре. Существовали также многочисленные, основанные конгрегацией Клюни приорства, причем порой весьма крупные, вроде аббатства Сен-Мартен-де-Шан, расположенного в самом центре большого земельного владения, благодаря которому его приор являлся одним из главных парижских судей и одновременно главой ордена; у аббатства Сен-Мартен-де-Шан были собственные приорства вроде находившихся рядом с ним Сен-Лье и Сен-Лорана и пристроившегося между Собором Парижской Богоматери и Большим мостом приорства Сен-Дени-де-ла-Шартр.
   Таких приорств, соперничавших в глазах верующих с епархиальными приходами, можно было бы назвать по крайней мере штук двадцать. На острове это были Сен-Бартелеми, подчинявшийся Сен-Маглуару, и Сент-Элуа, подчинявшийся аббатству Сен-Мор-де-Фоссе. На юге находилось аббатство Нотр-Дам-де-Шан, которое у самых врат Парижа демонстрировало присутствие крупного турского аббатства Мармутье. А на берегу Сены аббатство Сен-Жюльен являлось парижским филиалом аббатства Лонпон. И аббатства, и приорства были монастырями. Так что в глазах набожной прихожанки или горожанина, шествовавшего вместе со своим братством, приход и монастырь часто сливались в единое целое. Идти в монастырь означало идти в приход, и наоборот. Причем охотнее ходили в те церкви, где не вывешивались королевские указы…
   Обычно подобные верующие предпочитали иметь дело с так называемыми белыми монахами. Описываемую эпоху отделяли от великих реформаторов целых пятнадцать поколений, и, следовательно, белый монах уже не ассоциировался в сознании людей с принципами нового монашества, появившегося на рубеже XI и XII веков. Отказ от монастырской роскоши казался уже не столь очевидной необходимостью, а реакция против мирской власти Клюни переместилась из разряда идей в разряд тяжб. Ну а рассчитывать на то, чтобы стремление к умерщвлению плоти в качестве базовой духовной ценности религиозной жизни обрело в Париже многочисленных адептов, конечно же, не приходилось.
   Белый ли, черный ли — монах есть монах. В сознании обычного верующего различия между ними не простирались дальше цвета их одеяний. Он переносился мысленно в Цистерциум, когда молился на правом берегу Сены, в церкви Сент-Антуан-де-Шан, стоявшей в поле, над которым господствовала Бастилия Карла V, или же когда, оказавшись на левом берегу, входил в просторную церковь нависшего над рекой и над островом Богоматери — в ту пору совершенно пустынного и лишь впоследствии слившегося с островом Сен-Луи — бернардинского монастыря, принадлежавшего цистерцианскому ордену.
   Ну а если верующий был завсегдатаем аббатства Сен-Виктор, уравновешивавшего на левом берегу вниз по реке духовное влияние, которое вверх по реке исходило от Сен-Жермен-де-Пре, в таком случае он числился среди адептов святого Августина и черного духовенства. Сен-Виктор олицетворял собой престиж обновленного старинного монашества, престиж великих богословов XII века, а также экономическую мощь, обязанную своим происхождением щедрости парижского люда. В глазах студентов Сен-Виктор являлся также соперником его же собственной «дщери», то есть церкви Святой Женевьевы, безраздельно царившей на горе к востоку от большой улицы Сен-Жак. Можно было сделать выбор в пользу одного из соперников и ждать от него защиты и правосудия. От него ждали и необходимого заступничества перед высшей властью, защищавшей духовных лиц и особенно студентов от произвола папы, являвшегося епископом Парижа. Однако в конце войны Сен-Виктор превратился в развалины, подобно многим другим монастырям и домам, находившимся за городской стеной и пользовавшимся своими преимуществами лишь в мирное время. 16 сентября 1449 года на собрании в церкви матюренов ректор от имени университета обратился с призывом ко всему христианскому миру, чтобы тот благосклонно относился к сборщикам средств на нужды Сен-Виктора. Однако надежда на то, что подобный призыв к христианам способен спасти Сен-Виктор, была в значительной степени иллюзорной. Ведь в конце войны везде хватало своих собственных бедняков, у каждой епархии были свои руины, а от Сен-Виктора к тому времени осталось лишь название…
   То же самое черное духовенство располагалось и в аббатстве Сен-Поль, в особняке Сен-Поль, который был свидетелем славных дел самых первых Валуа, а также в аббатстве Сент-Катрин-дю-Валь-дез-Эколье и в крошечной церковке Сен-Дени-дю-Па, пристроившейся на острове Сите к самому Собору Парижской Богоматери.
   Молиться в аббатстве, быть там похороненным означало то же самое, что молиться и быть похороненным в своем прихода. Государственная казна строго присматривала за границами приходов, и на тот случай, если бы кто-то попытался уклониться от налогов, администрация располагала хорошей памятью и хорошими архивами, а вот церковь следила не так строго, и равновесие тех или иных групп давления, каковыми являлись различные виды духовенства, не позволяло одержать верх никому из них. Каждый бился за свою клиентуру. И тот, кто был посильнее, одерживал победу, но лишь на минуту.
   Иначе обстояло дело, когда культовые отправления выходили за рамки традиционных форм. В расположенном на юг от Сен-Жермен-де-Пре Вовере картезианцы, обосновавшиеся там еще при Людовике Святом, давали людям пристанище, но проповедей не читали. Вверх по реке от Гревской площади бегинки в своем монастыре, тоже основанном Людовиком Святым и получившем впоследствии название «Ave Maria», просто, спокойно и благочестиво жили, изолировавшись от торговой суеты своего квартала. А на севере столицы, около ворот Сен-Дени, находился монастырь Божьих дев, благотворительный приют без религиозных служб.
 
НИЩИЕ
 
   Наравне с традиционными монашескими орденами, в большей или меньшей степени подвергшимися реформам, существовали также монастыри нищенствующих орденов, выделявшиеся своей оригинальностью, своим интеллектуальным авторитетом и глубоким проникновением в жизнь города. Если черные, а также и белые монахи являлись в городском обществе всего лишь представителями духовности, обретаемой благодаря самоизоляции, из-за чего аббатства походили не на кварталы, а на анклавы, то братья из орденов, обобщенно называемых нищенствующими, напротив, находились в самом сердце той экономической и общественной силы, каковой от самого своего рождения являлся богатый и бедный люд.
   Они были нищими по самой своей сути, так как, чтобы существовать, протягивали руку за подаянием, отвергая древний принцип клерикальной собственности, превращавшей в феодальные владения церкви земли, которые щедрость верующих предназначала Богу и святым. Жить подаянием означало возвращаться к евангельской бедности. Так считали святой Франциск Ассизский и святой Доминик.
   Оригинальность доминиканцев, францисканцев, кармелитов и августинцев заключалась в том, что они в XV веке еще продолжали оставаться вне рамок постоянно крепнущих ленных структур феодального общества. У них, естественно, были дома и церкви, жили они в монастырях и имели богатые библиотеки. Располагали они и собственными школами. И питались тем, что закупал монастырский эконом, а не тем, что оставляли у входа верующие. Дары поступали, а необходимость просить подаяние исчезла. Однако при этом монахи нищенствующих орденов по-прежнему не признавали правосудия и не платили подати. По-прежнему странствовали из монастыря в монастырь. Находились в миру, а не в монастырской изоляции.
   Церкви у них были без претензий, просторные и светлые. Скромная колокольня над крышей предназначалась для того, чтобы там находился колокол, а не для того, чтобы помогать фасаду господствовать над близлежащими строениями.
   И в церкви святого Якова в Париже, и в церкви святого Якова в Тулузе два параллельных нефа, причем это совпадение не случайно: нефы предназначены для верующих, а не для процессий. С улицы, а то и с набережной, как в большом августинском монастыре, в церковь вел широкий вход. Входил любой, кто хотел и когда хотел. И исповедник был всегда готов к услугам.
   Ненависть кюре к нищенствующим братьям восходит к весьма давним временам. Она проявлялась уже в эпоху Фомы Аквинского, когда братья несли Слово Божие бесплатно, в то время как для других это была доходная профессия. Уже в XIII веке в первой части «Романа о Розе» богослов Гийом де Лоррис сокрушался по поводу алчности иаковитов и кордельеров, то есть доминиканцев и францисканцев. Во времена Франсуа Вийона священники лишь скрепя сердце подчинялись булле «Regnans in excelsis» [Высокое царствие (лат).], посредством которой папа Александр V в 1409 году вновь подтвердил право монахов из нищенствующих орденов исповедовать верующих независимо от их приходской принадлежности и безотносительно к обязательному пасхальному причастию. Дело, однако, в том, что если слово, как всякий Божий дар, было бесплатным, то допускать бесплатного покаяния не следовало, поскольку таковое лишало бы грешника возможности доказать искренность своего раскаяния: чтобы последнее материализовалось, нужно было запустить руку в кошелек. Кюре не ошибались: путь кружки для пожертвований пролегал через исповедальню. Поэтому-то Вийон взял и придумал такой воображаемый подарок священникам, чтобы у них было орудие борьбы против буллы Николая V, который только что, в 1448 году, подтвердил права нищенствующих монахов.
 
Святейшую из папских булл,
В которой папа припугнул
Кюре— мздоимцев, оставляю
Тем, кто в нее не заглянул [8] .
 
   На проповедях у кармелитов с площади Мобер, у иаковитов с улицы Сен-Жак, у кордельеров и августинцев народ теснился еще и потому, что настрой верующих поддерживался желанием подражать великим мира сего. Там ведь ко всему прочему еще и хоронили, причем склонность продемонстрировать свою независимость от епархий и приходов обнаруживали не только университетские магистры. Стремление обособиться, подталкивающее народ к часовням — двадцать шесть часовен только лишь по периметру церкви кордельеров, — не чуждо было также и принцам, баронам, буржуазии, когда это становилось ей доступным. В монастыре кордельеров погребены четыре королевы — супруги Филиппа III Смелого, Филиппа IV Красивого и двух сыновей последнего, — а у августинцев недалеко от архиепископа Жиля Колонны и коннетабля Рауля де Бриенна похоронены торговцы из Люсе Бертелеми Спифам и Огюстен Исбар.
   Без вездесущих «братьев» не обходился ни один квартал. Вниз по Сене на левом берегу напротив луврского донжона и дворцовых садов на Сите размещались августинцы, «отшельники святого Августина», которых никто не путал с черными монахами, апеллировавшими к тому же святому. В 1449 году молния разрушила длинный неф их храма. И вот после окончания войны, после того как возобновилось судоходство по реке, вдоль которой неф вытянулся более чем на двести шагов, церковь августинцев вновь открылась для верующих, живших в не слишком плотно заселенной части города, образованной западной оконечностью университета. Освящение храма торжественно отпраздновали в 1453 году.
   А совсем рядом с августинцами, прямо вдоль их ограды, располагались кордельеры, то есть францисканцы, подпоясывавшие сутаны из домотканого сукна грубыми веревками. Этот орден стремился подавать пример своей бедностью, что не мешало трем нефам быть вместительно гостеприимными, а хорам с двадцатью одним приделом выглядеть заметно более просторными, чем та часть церкви, которая предназначена для мирян. Горожане и школяры из соседних приходов: из Сент-Андре-дез-Ар, из Сен-Северена, из Сен-Бенуа-ле-Бетурне — толпами ходили на службы и проповеди кордельеров. Монастырь выполнял одновременно и функции коллежа. Сохранившаяся до наших дней в самом центре Латинского квартала трапезная достаточно красноречиво свидетельствует о количестве людей, имевших право на еду.
   Среди посещавшего кордельеров народа формировались разные духовные течения. Возникали своеобразные общины, что-то среднее между религиозными братствами и мирскими орденами, способными дать толчок интеллектуальной жизни даже в среде служителей церкви. Причем различия между этими общинами касались не только литургии и благотворительной деятельности, но и вопросов толкования Евангелия.