При таком разграничении функций столицы, когда новые университеты появляются в других городах, в провинции расцветает интеллектуальная жизнь, становясь более насыщенной и более оправданной. Так как раньше эти города являлись административными центрами в то время, когда принц жил в Париже, теперь они приобретают столичный облик, привлекая всеобщее внимание, и практика их местных органов управления предоставляет им такие же возможности, как городам королевским. Так и произошло с Анже, где правил герцог Анжуйский; Нант стал столицей герцога Бретонского, а Тулуза при правителе Лангедока Карле Анжуйском, графе Мэнском, приобрела подобный статус для наследника венского престола, дофина Людовика, будущего Людовика XI.
   Времена величественных башен миновали. Конец тесным жилищам, где придворный, лежа на охапке соломы, мечтал о том, когда закончится его служба. С появлением артиллерии укрепленные крепости, стоящие на плоской равнине, стали бессмысленны. Они открыты врагу и так же ненадежны, как перемирие. Старая крепость по обе стороны распростерла свои крылья. Теперь нет нужды «взмывать ввысь» за счет плохо защищенных побочных строений. Крепость оберегает привольную жизнь двора, сообразующуюся с наступившими временами.
   Искусство жить, развертывающееся в этих рамках, отражает по большей части честолюбивые замыслы и капризы принца. Бургундский двор во времена «великого герцога Запада» Филиппа Доброго был средством управления и способствовал политическому расцвету. Дворы Тараскона и Анже являлись для короля Рене прибежищем, прибежищем принца, уставшего от ненужных боев и эффектных разгромов. Рене потерял все, что оставалось анжевенцам от их итальянского королевства; его удел — тихо радоваться жизни и проводить досуг, извлекая пользу из своего таланта и таланта других. Рисовать, танцевать, сочинять стихи — это было реваншем за утрату неаполитанского королевства.
   Карл Орлеанский по части рисования не был так одарен, как его анжевенский кузен. И он не был королем. Ему, как Рене, не пришло бы в голову составить «Книгу турниров», которая прославляла рыцарскую честь и была похвалой храбрости. Но долгая праздность дала ему возможность служить своей музе, а собравшимся у него поэтам утешить его в его потраченной зазря жизни. У него своя «книга», куда он вписывает свои сочинения и сочинения других людей. Ему по душе читать, писать и перечитывать.
   Таким образом, «состязание в Блуа» не имеет ничего общего с конкурсами Любви, которыми развлекалось рыцарское общество французского XII века и где часто состязались — особенно известен в этом смысле 1207 год — в Вартбурге, в Тюрингии, лучшие миннезингеры Германии; нет у него ничего общего и с Двором Любви, учрежденным 6 января 1400 года Карлом VII — а на самом деле Изабеллой Баварской и ее окружением, — дабы исключить «всякий выпад, или насмешку, или непочтительность, или игривый упрек», а более точно, дабы разрешить литературные тяжбы, если в них замешана честь дамы.
   Но формы поэтического соперничества не сводятся к зрелищному конкурсу. До возобновления войн и даже именно из-за отсутствия военного духа у аристократии Карл VI прославил свое время множеством поэтических сражений. В 1389 году приезд молодого короля в Авиньон всколыхнул общество и дал толчок к написанию Жаном Ла Сенешалем «Ста баллад», где рыцари, такие, как граф д'Э и маршал Ла Менгр, прозванный Бусико, столкнулись в решении такого простого вопроса: «Как любить?»
   В том, что Карл Орлеанский предлагает своим гостям тему для сочинений, нет ничего необычного. В свою личную книгу он вписывает свою версию, а его примеру следуют и остальные. И речь не идет о зрелищном конкурсе, даже если двор собирается вокруг того, кто читает свою балладу или свое рондо. Такие же кружки образовывались бы, если бы темы были разные.
   Возможно, что и «Баллада неправдоподобий» тоже родилась из подобного упражнения на тему парадоксального аргумента. Карл Орлеанский, как и король Рене, с большим уважением относился к Алену Шартье, охотно слушал этого поэта, который вдохновлял его; возможно, именно Шартье и предложил тему, сформулированную в известном сочинении:
 
Опасен только негодяй…
 
   Вийон подхватывает этот мотив, перефразирует его и делает из него известную литанию.
 
Мы вкус находим только в сене
И отдыхаем средь забот,
Смеемся мы лишь от мучений,
И цену деньгам знает мот.
Кто любит солнце? Только крот.
Лишь праведник глядит лукаво,
Красоткам нравится урод,
И лишь влюбленный мыслит здраво [174] .
 
   В то же время Вийон, чувствуя отвращение к буколическим шалостям анжуйского двора, пишет об этом стихи.
   Нет большей радости, чем жить в свое удовольствие.
   И вот он в Блуа, а двор герцога Карла занят тем, как бы передать в стихах страдания неудовлетворенного влюбленного и чтобы в этих стихах присутствовала привычная аллегория: человек, умирающий от жажды у источника. Зеркало воды навевает поэту другие образы, нежели ощущение жажды и муки отверженного. Постараемся определить, какие именно.
   Герцог уже развил тему Фонтана. Около 1450 года он пишет:
 
От жажды и томлюсь над родником,
И стыну от любовной лихорадки;
Слывя слепцом, служу поводырем…
 
   Несколькими годами позже, когда приезжает Вийон, при дворе Блуа все говорят о воде: герцог только что приказал произвести большие работы, дабы наполнить водой колодец замка. Заговорить о воде — это дважды похвалить его. Впрочем, он сам возобновляет разговор на ту же тему в стихах, отвечающих требованиям различных ситуаций и написанных по всем правилам научной риторики.
 
Не жажду больше, хоть иссяк родник,
Пылаю без любовной лихорадки.
И зрячим стал. Никем я не ведом…
 
   «Состязание», которое развертывается вокруг этой темы, имеет в виду лишь чистую форму и чистую лирику. Речь совершенно не идет о том, чтобы приводить новые доводы и противопоставлять их прежним. Здесь не сражаются, как при Дворе Любви Карла VI, за или против идеального образа. Лирические состязания не мешают турнирам, часто сопровождая их и отвлекая от войн. Что же рисуется воображению уставшего от войны принца в его мирной старости? Главное — это играть словами, ритмами, звуками, составляющими мелодию стиха. Доктринерская мысль не витает над головой герцога Карла: дело не в том, чтобы знать, умирают или нет от жажды подле фонтана, в то время как он еще не иссяк, и не в том, чтобы знать, ведома ли Любовь разумом или эмоциями, суть ли она обещание или чувство и суть ли Женщина объект или властелин этой Любви. Целью состязания для Карла Орлеанского является словесное искусство, а не искусство мыслить отлично от другого.
   Результат вдохновения его придворных, втянутых в игру, — это рождение часто двух-трех строк, но занятие это трудное.
 
Умираю от жажды подле фонтана,
Довольный всем и полный желания…
 
   Другой не лучше этого:
 
От жажды я томлюсь над родником,
Чем больше ем — тем больше голод мучит…
 
   Третий того пуще:
 
Не жажду больше, хоть иссяк родник,
Я досыта наелся мясом знанья… [175]
 
   Десять поэтов придумывали стихи на заданную герцогом тему. Вийон в свою очередь пополнил этот список. Мы не узнаем никогда, что об этом подумал Карл Орлеанский. Узрел ли он, за этими условностями игры, необычную глубину анализа взаимоотталкивания людей? Ибо поэт вызвал к жизни образ человека, столкнувшегося со своей судьбой, а не того, перед кем возник облик любимого существа. Вийон выходит на сцену, полный целомудрия, его вымысел сдержан, поэт обращается к великодушию герцога.
 
От жажды умираю над ручьем.
Смеюсь сквозь слезы и тружусь играя.
Куда бы ни пошел, везде мой дом,
Чужбина мне — страна моя родная.
Я знаю все, я ничего не знаю.
Мне из людей всего понятней тот,
Кто лебедицу вороном зовет.
Я сомневаюсь в явном, верю чуду.
Нагой, как червь, пышнее всех господ,
Я всеми принят, изгнан отовсюду.
Я скуп и расточителен во всем.
Я жду и ничего не ожидаю.
Я нищ, и я кичусь своим добром.
Трещит мороз — я вижу розы мая.
Долина слез мне радостнее рая.
Зажгут костер — и дрожь меня берет,
Мне сердце отогреет только лед.
Запомню шутку я и вдруг забуду,
И для меня презрение — почет.
Я всеми принят, изгнан отовсюду.
Не вижу я, кто бродит под окном,
Но звезды в небе ясно различаю.
Я ночью бодр и засыпаю днем.
Я по земле с опаскою ступаю.
Не вехам, а туману доверяю.
Глухой меня услышит и поймет.
И для меня полыни горше мед.
Но как понять, где правда, где причуда?
И сколько истин? Потерял им счет.
Я всеми принят, изгнан отовсюду.
Не знаю, что длиннее — час иль год,
Ручей иль море переходят вброд?
Из рая я уйду, в аду побуду.
Отчаянье мне веру придает.
Я всеми принят, изгнан отовсюду
Пристрастен я, с законами в ладу.
Что знаю я еще? Мне получить бы мзду .[176]
 
   Получил ли он свою мзду? В жалованье, сперва обещанном, потом отказали. Вещи или книги пришлось заложить ему? Или отдать в залог любовь?
   Вийон вполне мог бы совершить какую-нибудь глупость. Слова последней строки каждой строфы позволяют так думать. Как бы то ни было, он не понравился.
   «Милостивый принц» — обращение необычное. Строфы начинаются чаще всего словами «Принц», но определение редко. Центральная строфа тоже с подтекстом: Вийон — политик. Вероятно, он сталкивался с некоторыми недовольными придворными. Но закон одинаков для всех. Заблудший подчиняется общему правилу, моля только о том, чтобы его простили.
   Как бы то ни было, Вийон уезжает. Стихотворчество в Блуа возобновляется, другие поэты развлекают двор. Другие поэты вписывают свои стихи в альбом герцога Карла, книжицу, которую принц закроет со свойственной ему элегантностью минувших дней, закроет, ибо настала минута простых слов, расставания:
   Скажите мне «прощай» все вместе!
   Карл Орлеанский — а вместе с ним и его поэзия — умрет 4 января 1465 года и не узнает, что в конце века его внук станет королем Франции.
   Хорошо ли, плохо ли оплачиваемый, но Вийон не из тех людей, что умеют устраиваться.
   «Выгнанный отовсюду», он пойдет искать лучшую долю.
   Судьба бродяги, увы, чаще приводит его в тюрьму, чем к роскоши. Именно в тюрьме и застанем мы снова мэтра Франсуа: ему грозит потеря как звания, так и жизни.
 
МАРИЯ ОРЛЕАНСКАЯ
 
   Кажется, он был уже в тюрьме, когда 17 июля 1460 года молодая принцесса Мария, дочь короля Карла Орлеанского и Марии Киевской, торжественно въезжала в Орлеан. Перед ней парадным маршем прошли войска, был дан бал. Заключенные были выпущены на свободу. Вийон принадлежал к тому роду бродяг, которые, стоило свершиться радостному въезду в город маленькой принцессы, вернулись к своим обычным занятиям. Так как он чувствовал себя спасенным от веревки, он решил, что случай самый подходящий, чтобы выразить благодарность.
 
Я думал: мне спасенья нет,
Я чуял смертное томленье,
Но появились Вы на свет,
И это дивное рожденье
Мне даровало избавленье
От смерти и ее тенет.
 
   Лучшее, что он находит, — это вставить в оправу длинной и путаной похвалы принцессе стихи, внушенные не так давно угодливостью. Тремя годами раньше Вийон приветствовал рождение Марии Орлеанской: он берет это сочинение и обогащает его балладой, где в каждой строчке проглядывает ученость школяра, но где муза задыхается. Этот литературный опус — не самое сильное произведение поэта, он увязает в нем. Он цитирует Вергилия и псевдоКатона с таким же успехом, что и псалмы Давида. Карлу Орлеанскому, происходившему по прямой линии от Хлодвига, мнится даже, что он новый Цезарь; историческая ошибка тут невольна, а образ — самое меньшее — неадекватен. Что же до молодой Марии, которую ее родители ждали шестнадцать лет, она становится «манной небесной». Каждая строка перегружена подобострастием.
 
Не побоюсь здесь повториться:
« Nova progenies celo», -
Ведь таковы слова провидца, -
«Jamjam demittitur alto».
Из женщин древности никто
Вовеки с вами не сравнится
Ни мудростью, ни красотой,
Моя владычица-царица!
 
   Вид виселицы заставил поэта забыть о всякой сдержанности. Льстец, попрошайка, он осмелел, но чувствует себя не в своей тарелке. Он делает ложный шаг в этих стихах, взятых из поэмы в честь рождения Марии, где он утешает герцогиню, так как герцог Карл ожидал мальчика — будущий Людовик XII родится в 1462 году, — а поэма сводится к резюме: если так хочет Бог, значит, все хорошо!
 
А те, что истины не знают,
Уподобляются глупцам
И спорить с Господом дерзают,
Когда желают сына вам.
Но все Господь решает сам,
Его решеньям нет замены,
И все сие — во благо нам:
Дела Господни — совершенны.
 
   Лучшая часть поэмы состоит, вне всякого сомнения, из этих стихов, написанных, и это очевидно, перед состязанием; здесь Вийон без всякого кривлянья возносит похвалу Марии Орлеанской, сливая ее образ с традиционными образами Девы Марии. Это смешение не навязчиво, но достигает ушей только тех слушателей, для которых такой словарь обычен. Поэт дает мольбе своего детства унести себя, его вдохновение сродни вдохновению, с коим написана баллада Деве Марии, которая превратится в «Большом завещании» в балладу, посвященную старой матери поэта; он, очевидно, писал ее для самого себя в минуту тоски и отчаяния. Еще раньше, чем были затеяны ученые игры и придуманы тяжеловатые пошлые сочинения, еще прежде, чем поэт обнаружит у девочки мудрость тридцатишестилетней женщины, откроет в ней посланницу Иисуса Христа, прежде чем повторит в тяжеловесном рефрене «О добром говорить надо по-доброму», 6н пишет (и это самая большая его удача, полет вдохновения) о слиянии образов двух Марий: небесной и земной, — обе спасли его от опасности.
 
Да будешь ты благословенна,
Небесной лилии росток,
Дар Иисуса драгоценный,
Мария, жалости исток,
Спасение от всех тревог,
Подмога и утеха сирым,
Любви и милости залог,
Что мирно правит нашим миром!
 
   И пусть Вийон, заимствуя у Вергилия образ, говорит о Золотом веке, за ним, вышедшим из тюрьмы, по пятам следует нищета. Радостный приезд принцессы Марии вновь вывел Вийона на большую дорогу, кошелек его пуст. Освобожденный из орлеанской тюрьмы в июле 1460 года, годом позже он вновь оказывается в тюрьме в Мён-сюр-Луар. Снова ему грозит виселица.
   Что же он совершил зимой, опять кражу? Урожай 1460 года был посредственным, одних только продавцов устраивали цены. Возможно, о нем просто вспомнили и решили наказать за старое. Неважно. Потом будут говорить о краже в ризнице. Что ж, пусть.
   На этот раз Вийон — пленник епископа. Мён — светское владение орлеанских епископов, а задняя часть окруженного рвом укрепленного замка, куда прелаты больше не ходят, — темница, лишенная какого бы то ни было очарования для человека, который скучал в деревне и насмешничал над пастухами и пастушками короля Рене. Он был бы рад теперь, если б мог предаться сну под дубом или под каким-нибудь цветущим деревом, которое сажают в мае, чтобы танцевать под ним. Отчаянная мольба о помощи, которую он обращает к своим друзьям, не носит больше — ведь это тюрьма — печати иронии, Вийон больше не верит в удачу.
 
Я к вам взываю: сжальтесь надо мною
Хотя бы вы, любимые друзья.
Ни свежим майским древом, ни сосною
Не осенен тот гнусный ров, где я
Теперь гнию, судьбу свою кляня [177] .
 

ГЛАВА XVII. Смерть, не будь такой беспощадной…

СМЕРТЬ
 
   Вийон и его современники не затрудняют себя тем, чтобы думать об общечеловеческой судьбе: смерть вездесуща, она расставляет вехи в семейной жизни, она элемент жизни общественной. Переступив порог детства, где смертность ужасающа, всякий взрослый считает себя удачливым, но его надежда на жизнь невелика. Сменяют друг друга эпидемии. Умирают от переохлаждения или от переедания. Дают себя знать последствия какой-нибудь раны. Человек XV века не перестает видеть смерть, свою и других людей.
   Много говорили о чуме в XIV веке, о временах черной чумы 1348 года и ее рецидивах. Теперь чума поутихла, а слово это произносят на все лады. Всякая эпидемия — чума. Но есть болезни, которые стоят черной чумы. К примеру, не перестает поражать людей оспа. В 1418 году она косила парижан: около пятидесяти тысяч человек умерло, из них в одной только больнице — пять тысяч. Она возвращается в 1422 году, а потом в 1433 году. Наконец, в 1438 году оспа уносит почти столько же, сколько в 1418-м, умирает и много аристократов, хотя они могут укрыться и бежать от заразы в свои замки или загородные дома. Среди умерших — шесть советников Суда, таких, как парижский епископ Жак дю Шателье, настолько высокомерный, что простолюдин не станет его оплакивать. Суды насчитывают лишь половину своего состава. Город парализован. Порт опустел. При похоронах не звонят больше колокола.
   Для объятого ужасом зеваки эпидемия означает мрачные кортежи, сменяющие друг друга, обреченные дома, рвы, разбросанные по округу, наспех сожженную одежду. Она означает также отправляемые обратно обозы с провизией, блокированные в порту, закрытые лавки. Это голод, и это безработица.
   Мелкий люд ест суп из травы, набивает себе желудок крапивой, сваренной без масла, а за украденный кусок хлеба грозит веревка.
   Кто плохо ест, плохо сопротивляется болезни. Парижскому буржуа приходится с горечью констатировать: «Эпидемия убивает, как назло, самых сильных и самых молодых». Будущее в опасности. Буржуа считает вполне естественным, что умирают старики и слабые.
   Беда возвращается в 1445 году. Франсуа де Монкорбье четырнадцать лет, и он чудом спасается — ведь чума в первую очередь убивает детей. Точно так же ему удается избежать и гриппа, который иногда тоже убивает, и коклюша, который часто поражает рожениц и малолетних детей.
   Однако в его творчестве ни слова о чуме. Вийон и не помышляет бросать обвинение злу, которое в той или иной форме унесло часть его поколения. Эпидемия — вещь естественная. От нее умирают, но что толку это обсуждать? Смерть, о которой говорит поэт, — это то, что поражает человека. Она приходит или со старостью, или с виселицей.
   Вийон не обвиняет участь, постигающую всех, он обвиняет Судьбу: она обрушилась на него, а другим позволяет процветать. Она убивает, как убивают в бою: разборчиво. И, если слушать голос поэта, она еще и хвастается этим.
 
Ты вспомни-ка, мой друг, о том, что было,
Каких мужей сводила я в могилу,
Каких царей лишала я корон,
И замолчи, пока я не вспылила!
Тебе ли на Судьбу роптать, Вийон?
Бывало, гневно отвращала лик
Я от царей, которых возвышала:
Так был оставлен мной Приам-старик
И Троя грозная бесславно пала…
 
   Эгоисту Вийону нет дела до смерти, когда он здоров. «Малое завещание» 1456 года не упоминает о смерти. Зато пятью годами позже она очень беспокоит автора «Большого завещания». Но он видит по-настоящему только свою будущую смерть, свою собственную старость, мысли о которой отвлекают от любви, свою собственную болезнь, которая тащит его к небытию. Проходят эпидемии, но каждый умирает только раз.
 
Огромна власть моя, несметна сила,
О, скольких я героев встарь скосила…
 
   Старость у Вийона — это конец жизни. Время, говорит он, вслед за пророком Иовом, исходит как горящая нить. Ничто не вечно в этом так гнусно устроенном мире. Час удовольствий минует. Приходит печаль, и воцаряется нищета. В конце — смерть.
   Жизнь и город жестоки для старца без занятий. Уже в XIII веке фаблио «О разрезанной попоне» представляло нищету как естественный атрибут конца жизни буржуа. С этим согласны все: стариков отторгают, изгоняют. С легким оттенком жалости поет об этом Тайеван в «Прекрасном путешествии».
 
Он не прочь бы в пляс, да все прочь тотчас,
Он бы в щечку — чмок, да его — за порог [178] .
 
   Худшее в старости — это жизнь. И Вийон принимается набрасывать опус о самоубийстве. Только страх ада — единственное, что останавливает старца. Но не всегда…
 
Ничто не вечно под луной,
Как думает стяжатель-скряга,
Дамоклов меч над головой
У каждого. Седой бродяга,
Тем утешайся! Ты с отвагой
Высмеивал, бывало, всех,
Когда был юн; теперь, бедняга,
Сам вызываешь только смех.
Был молод — всюду принят был,
А в старости — кому ты нужен?
О чем бы ни заговорил,
Ты всеми будешь обессужен;
Никто со стариком не дружен,
Смеется над тобой народ:
Мол, старый хрен умом недужен,
Мол, старый мерин вечно врет!
Пойдешь с сумою по дворам,
Гоним жестокою судьбою,
Страдая от душевных ран,
Смерть будешь призывать с тоскою,
И если, ослабев душою,
Устав от страшного житья,
Жизнь оборвешь своей рукою, -
Что ж делать! Бог тебе судья! [179]
 
   Однако в конце концов смерть убивает старость. Она уравнивает всех. Сильных и слабых. Кого бояться и чего бояться, если смерть у порога?
 
Чего же мне теперь бояться,
Коль смерть кладет предел всему?
 
   Старость легко воплощается в Прекрасную Оружейницу с поблекшими чарами. У смерти — лицо несчастных случаев, угрожающих самому Вийону. Слабовольного морализатора, но тем не менее морализатора, интересует лишь смерть, которой удается избежать. Смерть — это поражение, а поражение — это ошибка. Баллады, написанные на жаргоне, являют тому странное свидетельство: поэт боится веревки и пытается избавить от нее тех, кого он любит. Берегись палача, говорит одна из них.
 
А если влипните, ребята,
Вам тошен будет белый свет
Под грабками лихого ката.
 
   Не видеть «жестокую» — вот что тревожит Вийона с той поры, как в Мёне он почувствовал на шее веревку и как в Париже, куда он вернулся, на его бедную голову посыпались всевозможные несчастья. Из-за виселицы теряешь почву под ногами. Задушить прохожего, чтобы обобрать его, — здорово. Но быть в свою очередь задушенным пеньковой веревкой — это совсем не так весело.
 
Кто в лапы угодил злодею,
Тот на воздусях поплясал:
Палач сломал бедняге шею [180] .
 
   Парижанину не надо делать много усилий, чтобы вспомнить о смерти, так же как и о виселице. Город состоит из своих мертвецов, как и из своих горожан. На кладбище живут, как живут на перекрестке. Кладбище Невинноубиенных младенцев — место собраний, тайных сборищ, галантных рандеву. Кладбище святого Иоанна со стороны улицы Сент-Антуан, столь же, если не более, часто посещаемо буржуа. На кладбище молятся и собирают пожертвования, но все смеются при виде груды трупов, не задумываясь ни на миг о том, что развлекаться перед таким количеством мертвых — просто кощунство. Смерть — это конец жизни, и все.
   Поэт в свою очередь размышляет на кладбище о бренности человека и лишний раз убеждается в этом, созерцая образ, нарисованный в «Пляске смерти», образ, наводящий на мысль не столько о вечности, сколько о тщетности всего сущего. Все черепа в могиле равны. Принадлежали ли они могущественным людям или посредственным? Какое это имеет значение? Все в одной куче.
 
Я вижу черепов оскалы,
Скелетов груды… Боже мой,
Кто были вы? Писцы? Фискалы?
Торговцы с толстою мошной?
Корзинщики? Передо мной
Тела, истлевшие в могилах…
Где мэтр, а где школяр простой,
Я различить уже не в силах.
Здесь те, кто всем повелевал,
Король, епископ и барон,
И те, кто головы склонял, -
Все равны после похорон!
Вокруг меня со всех сторон
Лежат вповалку, как попало,
И нет у королей корон:
Здесь нет господ, и слуг не стало.
Да вознесутся к небесам
Их души! А тела их сгнили,
Тела сеньоров, знатных дам,
Что сладко ели, вина пили,
Одежды пышные носили,
В шелках, в мехах лелея плоть…
Но что осталось? Горстка пыли.
Да не осудит их Господь! [181]
 
ВИСЕЛИЦА В ГОРОДЕ
 
   Виселица, эшафот, позорный столб — неотъемлемая часть городского пейзажа. Хороший ли, плохой ли год — правосудие парижского прево и высоких церковных властей отправляют в потусторонний мир не менее шести десятков бродяг и воров разного вида. Это число, понятно, разбухает во время политических смут. Оно уменьшается, когда эпидемия берет на себя заботу сокращать население и когда клиенты палача и судьи находятся в другом месте.
   В каждом квартале Парижа есть своя виселица, или свой позорный столб, или и то и другое. У епископа своя «лестница» на паперти Нотр-Дам, у кафедрального капитула — своя в порте Сен-Ландри. У аббата Сен-Жермен-де-Пре своя виселица в центре его округи, у приора Сент-Элуа — своя за городской ратушей, у ворот Бодуайе, невидимых ворот забытого местечка, которое на самом деле одно из самых посещаемых мест в городе. Что касается короля, то он вешает им осужденных на Гревской площади или перед позорным столбом Рынка, на Круа дю Трауар — перекрестке улиц Сент-Оноре и л'Арбр Сек — или в Монфоконе, одном из самых высоких зрелищных мест подобного рода.