— У Калигулы нос походил на сапожок, — возразил мой чересчур уж образованный муж. — А у Леопольдо… — и воскликнул удивленно. — И вправду похож на топор! Надо же! Это ты ловко подметила.
   — Так отчего же? — спросила я строго, ибо веселая беззаботность супруга действовала мне на нервы, так и хотелось ударить его по лицу.
   — Так это — индейская болезнь. Которую моряки привезли из Нового Света. Во Франции у нас ее итальянской зовут, в Германии — французской, а на деле ее из Испании и Португалии завезли. Знаешь, когда Колумб открывал индейские земли, он золота совсем не привез, а вот болезнью этой заразились все, и он сам тоже…
   Я откинулась спиной на подушки кареты, закрыла глаза. Слушать умствования мужа не хотелось. Я вдруг отчетливо и ясно поняла, почему Леопольдо так поступил…
   С его богатством и завидным мужским плугом, он пропахал множество борозд — и где-то заразился индейской болезнью, столь распространенной в высшем свете европейских государств.
   Как поступают другие, обнаружив у себя заставляющую гнить его заживо хворь? Блудят направо-налево, намеренно заражая сотни, чтобы вслед за ними заболели и загнили тысячи, мстят всему миру за свою собственную беду и нечистоплотность. А Леопольдо…
   Мой Леопольдо, увидев, что нос его провалился, дал обет безбрачия и целомудрия. Он так прожил, удерживая свой плуг усилиями воли, довольно долго. Ибо я видела его портрет в одной из комнат замка, на котором Леопольдо было едва ли восемнадцать лет — и там нос его уже походил на топор. Самое малое пять лет, получается, он проказничал, показывая на площадях святого города и родной Флоренции свой огромный фаллос, дразня им похотливых баб, но не погружая его в женское тело. Это была его маленькая месть той неизвестной твари, что наградила его срамной болезнью. Месть и ей, и всему женскому роду. Месть для самого себя мучительная и страшная… И вдруг появилась я…
   — Заткнись, — сказала я мужу усталым голосом. — Он любил меня.
   Граф де ля Мур и вправду заткнулся. Я открыла глаза — и увидела, что он удивленно таращится. Губы его кривила презрительная усмешка.
   — Любил… — повторил он за мной, заменив мою печальную интонацию своей оскорбительной. — Тоже мне Беатриче. Любовь не для таких, как мы.
   И рассмеялся весело, беззаботно, словно разговор шел не о смерти великого человека, а о дохлой собаке.
   Тогда сунула руку за корсаж, вынула стилет, и воткнула его прямо в живот графу де ля Мур…
3
   Но вернемся к пажу. Ибо тут как раз начинается совсем другая история…
   1601 год от Рождества Христова.
   Мгновения падения своего на юного пажа не помню совсем. Палец обнимающей меня руки чуть сдвинулся — и я не то, что очнулась, а просто снова стала все видеть, ощущать.
   Я лежала на мальчике — и грудь моя омывала его шею с двух сторон. Ноги мои были разбросаны, а голый низ тела моего терся об одежду мальчика, под гульфиком которой громоздилась плоть, жар и величину которой я ощущала даже сквозь материю моего платья и бархат его штанов. Шее было жарко от его дыхания, мокро от поцелуев.
   Осторожно приподнявшись над мальчиком, я дала ему возможность расстегнуться и спустить штаны. (Вообще-то мужчины с полуспущенными штанами меня всегда раздражали, но в тот раз любая задержка, любое лишнее движение могло лишь навредить). Горячий, вибрирующий фаллос его лег в руку мне легко и удобно, как рукоятка хорошего охотничьего ножа, которым я убила когда-то вепря. Я сжала фаллос и почувствовала, как отозвалось на мое приветствие все тело пажа — он вытянулся, как струна, и, оставаясь все таким же напряженным, отдался мне во власть…
   Осторожно подергивая фаллос вверх-вниз, я развернула его так, что уздечка оказалась вверху и, прижав его к животу, стала медленно опускаться, раздвигая ноги все шире и шире, скользя при этом вдоль его губ шеей, подбородком…
   Поцелуй в губы и соприкосновение его плуга с моим нижним ртом произошли одновременно. Тело мальчика при этом дернулось и завибрировало какой-то особенной, чуть не забытой мне в мужчинах дрожью. Я впилась губами в его рот, и позволила ему погрузиться в меня полностью…
4
   Странно, почему я об этом так подробно пишу? И разве могут обычные слова передать подобные чувства? И вообще: что такое слово? Им можно и убить, и вознести до небес, и унизить… Но вот рассказать до конца то, что чувствуешь, нельзя… Приблизиться — да, можно… Но рассказать…
   Как просто было написать про то, как я воткнула свой стилет в живот супруга. Воткнула — и воткнула. Туда и дорога мерзавцу. Я даже не посчитала его жертвой тогда… Да и потом не считала. Что просил — то и получил. И рука не дрогнула, и сердце оставалось спокойным…
   Нет, не спокойным — оно было в печали о другом… О Леопольде, да пребудут с ним ангелы на небесах!
   1566 год от Рождества Христова. Я все же пришла на его похороны. Разыскивали меня и в Риме, и в Парме, и во Флоренции, и даже на Сицилии. Тому, кто узнает меня и сдаст властям любого из итальянских государств, обещали выдать из казны папы римского двести золотых дукатов. На второй день сумма была увеличена втрое.
   А я преспокойно жила в келье настоятеля бенедиктинского монастыря отца Климентия, предаваясь любовным утехам с ним и слушая рассказы о том, как весь Рим поразила моя кровавая расправа над мужем, которого людская молва обвинила в убиении Леопольде — Все знают, что синьора Медичи застрелил из мушкета его собственный слуга, — говорил веселый настоятель, — а вот поди ж ты… Всем приятней думать, что граф де ля Мур взревновал жену — и угостил пулей ее любовника. А она, то есть ты, София, отомстила мужу за смерть возлюбленного. Толпа сама порождает легенды — и верит им больше, чем истине, которую видит собственными глазами, — и тут же продолжал. — Не обращай на них внимания. Любопытство толпы подогревается лишь новыми скандалами. Пройдет неделя-другая — и люди забудут об этих смертях. Убьют, например, кого-нибудь другого. Или война где-то начнется. Или случится какой-нибудь пожар. Люди не думают об одном долго. Они вообще не умеют думать о ком-то, кроме как о себе.
   Климентий был умным мужчиной. Недаром вскоре стал кардиналом, а там и папой римским. Сейчас он стар и дряхл, еще более мудр — и потому не захочет вспомнить свой Софии — «голубки светлоокой», как он тогда меня называл.
   — Я хочу проститься с Леопольдо, — заявила я Климентию. — Пусть даже меня опознают и закуют в цепи.
   И этим словам не удивился бенедиктинец.
   — Я знал это, — сказал он. — И приготовил тебе одежду.
   С этими словами Климентий вынул из стоящего возле постели в его келье сундука плащ и капюшон францисканского монаха, потрепанный и изрядно пыльный.
   — Переоденься, — попросил Климентий. — Похороны через полтора часа.
   Он вышел из келий, ибо знал, что вид моего обнаженного тела помутит его разум, заставит наброситься на меня и потерять ставшее столь драгоценным время. И я, поняв это, решила вознаградить его вечером еще большими удовольствиями, чем прежде. Ибо хотя я Климентия и не любила, но за поступок этот зауважала очень.
   А когда спустя полтора часа мы оказались на кладбище монастыря святого Августина, идя с полуприкрытыми капюшонами лицами, выставив вперед свои куцые бороденки (мне наклеил подобную своей эспаньолку сам Климентий), то было страшно лишь подавать руку для поцелуев, ибо изящные точеные пальчики могли выдать во мне женщину. Потому я, держа в правой руке четки, подавала норовящим, перекрестившись, тронуть мою руку губами, заранее испачканный кулак, и всякий раз облегченно вздыхала, не услышав удивленного возгласа либо вскрика.
   Встав в толпе монахов, я глянула поверх могильной ямы на расположившуюся на противоположном краю могилы светскую толпу, и увидела все тех же людей, что были в замке Медичи. Те же тупые, самодовольные лица, те же презрительные полуулыбки на безвольных губах, те же ленивые переглядывания самцов с самками, то же выражение скуки, ибо каждому явившемуся сюда, была глубоко безразлична смерть богатого флорентийца, приехавшего в Рим недавно и как следует не успевшего подружиться ни с кем. Говорили они громко, не стесняясь окружающих.
   о том, что Леопольдо следует признать самоубийцей и не хоронить на освященной земле, но знатность и богатство покойного ворожат в его пользу и после смерти. И еще говорили, что напоследок проказник Медичи все-таки заразил индейской болезнью эту задаваку графиню де ля Мур, и что скоро эту куртизанку найдут, будут судить, и повесят, содрав перед смертью платье.
   — И поделом… — кивали при этом. — Приехала из какой-то глуши в Савойе — и сразу в высший свет! Всего-то и достоинств у дуры — что молодость да чистая кожа на морде.
   Молчал лишь Сильвио. Он словно и не слышал их. Смотрел куда-то вверх, на рыжеющие кроны деревьев за спинами монахов, на блескучее, но не греющее солнце.
   «Они пришли сюда ради скандала, — поняла я. — Им хочется потрепать себе нервы. Они надеются, что я обнаружу себя».
   Развлекать этих самодовольных, надутых петухов и куриц было глупо. Можно было представить, сколько бы радости и удовольствия загорелось в их глазах при виде цепей на моих руках и обнаженных сабель за моей спиной. Они бы даже захлопали, наверное, как рукоплескали на спектаклях уличных комедиантов.
   Поэтому я поглубже спрятала голову под капюшоном и вслед за монахами забурчала латинскую молитву…
   Когда же по окончании церемонии погребения все разошлись, оставив возле могильного холма лишь двух коленопреклоненных монахов — Климентия и меня, — я встала, сорвала цветок красной астры с соседней могилы и положила его на холмик с любимым телом.
   Утром следующего дня Климент разбудил меня, разомлевшую после ночного экстаза, и сообщил, что его вызывали в Ватикан и потребовали назвать имя францисканского монаха, который оставался с ним так долго у могилы Леопольдо Медичи.
   — Я сказал, что не знаю имени этого монаха, — сказал настоятель, — но мне показалось, что фигура его слишком хрупка для мужчины и плечи чересчур узкие. Я сказал, что это был, наверное, юноша, совсем молодой и очень благочестивый. Ибо остался стоять он у могилы даже когда я ушел.
   Отец Климентий слыл монахом благонравным и воздержанным, его слову верили беспрекословно и в монастыре, где был он настоятелем, и на конклаве кардиналов, где бенедиктинец выступал не раз со своими суждениями о том, как надлежит святой римской церкви поступать с богомерзкой ересью Лютера и Кальвина. Это по его настоянию были посланы большие денежные средства в сердце давнего гуситского раскола богемский город Прагу на укрепление власти католической церкви и на строительство там церквей и монастырей, а особенно школ Ордена Игнатия Лойолы.
   Потому словам Климентия в конклаве поверили. И даже сообщили, что тот юный будто бы монах был никем иным, как Софией де ля Мур, совершившей злодеяние в центре Вечного города и разыскиваемой по всей Италии. Это она, переодевшись францисканским монахом, выразила почтение и признательность своему любовнику, на грех которого святая церковь закрыла глаза и позволила быть похороненным на… Тут я прервала Климентия:
   — Ты хочешь меня сдать?
   Он ласково улыбнулся, сел рядом на постель и, погладив меня по голове, прижал мое лицо к своим чреслам.
   — Любовь моя! — простонал бенедиктинец.
5
   1601 год от Рождества Христова.
   Паж отпал от меня и старался отдышаться.
   — Это было… великолепно!
   Мне захотелось спросить: изменилась я внешне, так ли я выгляжу, как ощущаю себя теперь? Но это прозвучало бы бестактно. Поэтому положила руку ему на живот и ответила:
   — Я рада.
   Так мы лежали некоторое время, отдыхая и думая о своем, пока вдруг не заметила я, что плечи его дергаются.
   — Что с тобой?
   Тело мальчика забилось в рыданиях.
   Я привалилась к пажу боком, погладила по плечу. Объяснений не требовалось. Он плакал о потере. То, что он испытал сегодня, могло быть прочувствованным им сорок лет назад, я могла бы принадлежать ему наяву, а не в волшебном Зазеркалье. Он плакал о своей утерянной жизни, о несбывшихся мечтах.
   И я ничем не могла ему помочь…
   Так мы и лежали. Немолодая женщина и отрок, любовники и в то же время вовсе не друзья — случай обычный в наш развратный век… если бы он не был при этом мертвецом, а я… Кем была я?
   Сейчас, когда я вернулась из Зазеркалья, сижу в лаборатории за столом, пишу о пережитом, мне кажется очень важным понять: а кем же была я в мире за стеклом?
   Может быть, я тоже умерла и дух мой совокуплялся с духом пажа — и оттого мы могли ощутить друг друга? Но я не раз видела, как привидения нашего замка проходили не только сквозь живых людей, но и сквозь друг друга.
   А может это паж приобрел плоть?
   Тогда куда делась та женщина, что была отображением моим в стекле и должна быть материальной в Зазеркалье? Она могла дать пажу то же самое, что дала ему я сама. Или мы с ней поменялись местами и, покуда я занималась любовью с покойным пажом, она хозяйничала в моем доме?
   Но вернемся к пажу…
   Отплакавшись, мальчик уснул. Лицо его было чисто и безмятежно, как у всякого юнца во сне. Я могла вторично убить его: задушить или заколоть ножом.
   Сейчас мне кажется, что я зря не сделала этого. Было бы интересно пронаблюдать за смертью привидения.
   Но в тот момент мысль эта только промелькнула и сразу пропала. Я любовалась лицом мальчугана, боясь потревожить его сон…
   Как долго спал паж, я не скажу. Рука затекла — и я, выпростав ее из-под себя, случайно тронула его одежду. Бархат старого камзола был столь же нежен и мягок, как и тело моего воскресшего любовника. Мысль об этом сравнении так возбудила меня, что я, не думая о том, что делаю, стала расстегивать пуговицы на его груди.
   Пушок мягких волос приятно щекотал ладонь.
   Другой рукой я стала его раздевать. И делала это так долго и так осторожно, что не разбудила его, хотя громадный фаллос его от моих прикосновений разбух и дразнил своим восставшим видом, заставляя истекать соками так, что бедра мои стали липкими, а рот пересох.
   Когда же паж оказался совсем голым и, продолжая спать, являл собой красавца времен античности, я разделась, наконец, и сама, обнаружив при этом, что дряхлеющие груди мои, еще недавно болтающиеся, как пустые кошельки, вдруг округлились, наполнились соком и встали торчком, как у нерожавшей девицы. Живот мой стал упруг, а ягодицы натянули кожу так, что та готова была лопнуть.
   Осторожно тронув губами его губы, я заставила мальчика проснуться, распахнуть глаза. И, когда он открыл рот, чтобы сказать что-то, занесла ногу над его лицом, представив взору юноши распахнутый вход свой, чтобы осторожно опуститься ему на лицо.
6
   Ну, скажите: не дура я? Обнаружить, что тело мое помолодело и наполнилось жаждой любви — и при этом забыть спросить пажа об этом! Не глянуть даже в зеркало на себя! Думать в такой момент лишь о том, что испытала за свою жизнь бесконечное число раз и что должно было давно уже наскучить!
   Нет, воистину, если бес решит порезвиться человеком, он либо лишает его разума, либо наделяет сердце похотью…
   То же самое случилось со мной и после смерти Леопольдо. Убив мужа, я незаметно выпрыгнула из медленно двигающейся в сторону замка де ля Мур кареты и пошла в сторону какой-то маленькой часовенки, в которой слабо светился огонек тоненькой свечки.
   Нет, я не чувствовала страха, ничуть не жалела о содеянном, не бежала куда глаза глядят, как должно было бежать после содеянного, зная, что кучер, доехав до дворца, спрыгнет с козел, отопрет двери кареты, увидит мертвого хозяина, сразу поймет, кто сотворил ему смерть — и поднимет шум, наладит погоню. Я шла не спеша, поддерживая бока своего огромного, как колокол, платья, ступая своими маленькими туфельками по влажной земле осторожно, обходя лужи, держа направление строго на огонек свечи.
   В маленькой, заставленной церковной утварью часовенке стоял на коленях перед иконой Девы Марии человек с выбритой тонзурой, в добротной сутане бернандинского монаха, статный, сильный, было видно, как играют мышцы его плеч. Камилавка валялась под подсвечником, на котором догорала маленькая полусольдовая свечка, какие обычно продают по пять штук нищим да прокаженным. Тихонько приблизившись к двери и встав за спиной монаха, я прислушалась…
   Мужчина не молился по латыни, как должно говорить перед образом Матери Христовой, а говорил по-итальянски, чистым, звучным голосом проповедника, но такое, от чего у меня сердце так и вспрыгнуло не то от восторга, не то от удивления:
   — … Помоги мне, Матерь Божья… Не могу совладать с собой. Как увидел эту Софию, так сна лишился. Мочи нет мне без нее… Не прошу у тебя сил на совладание со своей похотью, не желаю изводить себя голодовками и муками телесными… Одной Софией де ля Мур живу теперь. Помоги мне овладеть ей — и не будет более верного и истового слуги тебе… Ибо корень жизни мой не натружен вдоволь, а женщина сия для меня создана. Ты и сама знаешь это, Матерь Божья. А не знаешь — спроси у Сына своего. Уж он-то, должно быть, перепортил девок в Галилее своей по молодости. И уж потом в пустыню ушел, грехи там смыл, отмолил, свои и наши… Сведи меня с ней, Пресвятая, оставь наедине — а там о нас я и сам позабочусь…
   Сжав с боков свое колокол-платье, я протиснулась в дверь часовни. Пламя свечи вспыхнуло, отразив меня в серебряных окладах икон.
   — Господи! — воскликнул монах. — Неужто София?
   Я молча подняла край своего платья и опустила ему за голову, спрятав всего монаха под колоколом.
   Свеча вспыхнула в последний раз, и потухла…
   Так я встретилась с Климентием, полюбившим меня, познавшим и спасшим от слуг папы и инквизиции.
   Так что, думай я и поступай, как обычная итальянская дура, быть бы мне еще в тот год повешенной на любой из площадей Рима, которая бы понравилась моим преследователям и друзьям моего мужа.
   Но я была Аламанти, я была разумна, я была расчетлива, я была спокойна и хладнокровна. Потому не только ускользнула от папских слуг и инквизиции, но и сумела проститься с Леопольдо Медичи, положить на его могилу цветок…
   Нет, я — не дура. Я просто не упускала момента. Никогда…
7
   Мальчик был неопытен — это я понимала. И не сердилась.
   Я осторожно шевельнула бедром — и липкий фаллос его выпал, позволив мышцам внутри меня сойтись.
   Потом я попросила его достать из шкафа вино, подогреть на огне в медной, стоящей у камина чаше.
   Сама же перебралась на кровать, подтерлась уголком простыни и, глядя на его великолепный, хотя и еще по-детски сухой торс, думала о том, вряд ли есть В Зазеркалье служанки, теплая вода и кувшин. Ибо если мальчик захочет любви еще, то я не смогу ему отказать. А принимать мужчин я стараюсь чистой.
   И паж захотел еще, и я, не подмывшись, согласилась.
   А потом он захотел еще… и еще…
   После двенадцатого захода я поняла, что на дьявольское число сношений у меня уже не хватит сил, что следующее соитие уже не будет приносить настоящего удовольствия. И я вежливо отказала ему.
   Паж заснул, лежа лицом у кувшина, в котором уже два захода назад кончились последние капли вина. Дышал он ровно, едва пробившиеся под носом усики его мерно шевелились.
   Я сняла покрывало, накинула ему на плечи, тихо поднялась. Быстро оделась, радуясь вновь обретенному чувству легкости в теле, наслаждаясь теплом, облегающим меня вместе с одеждой, присев на кровать, обулась. Лишь после этого глянула в зеркало…
   В нем ничего не отражалось: ни комнаты со мной, ни огня в камине, ни кровати со спящим на ней пажом. Оно просто смотрело на меня черным провалом и словно манило к себе.
   Я сделала шаг к нему — и удивилась той легкости, с какой дался мне этот шаг. Отступила — и это движение совершить оказалось значительно труднее.
   Я смотрела в черный провал, но не страшилась его, а желала в него нырнуть, ибо больше всего меня волновало, как я выгляжу теперь там — с другой стороны зеркала, с настоящей.
   Шагнула еще раз — и меня словно втянуло внутрь резной рамы, засосало, проглотило и…
   …и я выпала в свою комнату, упала лицом на ковер и уснула…
8
   Именно уснула, а не оказалась в обмороке, как потом утверждала Лючия, решившаяся взломать дверь в мою спальню и обнаружившая меня лежащей у зеркала на ковре.
   Она достала из бювара флакон с благовониями и, сунув его мне под нос, вырвала из сладких грез.
   Первое желание мое было накричать на Лючию, вышвырнуть ее из спальни вон, вернуться в сон. Но тут я увидела взломанную дверь, испуганные лица слуг в проеме — и поняла, что впадать в истерику на глазах прислуги не следует. Поэтому заспанно сощурила глаза, проморгалась и спросила сквозь зевок:
   — Какого дьявола? Почему вы здесь?
   — Вас долго не было, синьора, — ответила Лючия. — Мы испугались.
   — Долго? — удивилась я. — И сколько?
   — Двое суток.
   Я зевнула и произнесла вяло, уже не играя:
   — Хочу спать.
   — Да, да, синьора! — всполошилась Лючия. Выгнала остальных вон, принялась убирать покрывало с кровати, чтобы затем уложить меня. — Мы так волновались, а вы спите. Покойный граф, рассказывают старые слуги, тоже любил поспать.
   — Не твоего ума… — вялым голосом отозвалась Я — Судить тебе хозяев не дозволяю.
   — Слушаюсь, синьора, — смутилась Лючия. И принялась меня раздевать.
   — Ах, синьора! — вскрикнула вдруг.
   — Что такое?
   — Ваша кожа… — растерянно произнесла она. Глаза ее уставились на мою грудь, потом поднялись — и в них я увидела неподдельный ужас.
   — И синяки… — пробормотала Лючия.
   Я опустила глаза и увидела: это была не моя прежняя дряблая грудь, а молодой литой бюст с огромными сочными сосками. На обеих грудях темнело по синяку с прикусами.
   — Матерь Божия! — пролепетала служанка. — Вы, должно быть, ведьма…
   Ужас сковал ей горло. Она пыталась крикнуть, но страх сжал ей горло.
   Продолжаться долго это не могло. И я приняла решение…
   Сбив служанку с ног, я вцепилась руками в шею Лючии, принялась душить ее столь яростно, что та даже не попыталась сопротивляться. Покорно закатила глаза и пустила пену из стиснутых губ. Тело Лючии слабо трепыхнулось и затихло.
   Когда я отдышалась и поднялась с тела, мельком глянув в сторону бесформенной кучи тряпья и мертвого мяса, мне стало даже немножко жалко служанку. Она не была моей первой жертвой, многих прочих я убивала не менее быстро и не задумываясь. Но они были врагами, уже совершившими то или иное действо против моей особы. Эта же не успела даже подумать о вреде для меня, хотела закричать без злого умысла, а из ужаса перед чудом. Кто знает, сумела бы я не закричать при виде враз омолодившейся на двадцать лет женщины…
   Открыв потайную дверь за зеркалом, я втянула за руки тело Лючии в подземелье и сбросила по лестнице вниз.
   Потом достала вязаную кофту и набросила себе на плечи. Выглянула в коридор, прокричала имя Лючии, словно зовя ее в спальню. Трижды выругалась погромче, позвала еще раз…
   Лючия, разумеется, не пришла — и я разразилась такой чередой ругательств, что появился мавр, а за ним и плотник с ящиком инструментов.
   — Синьора, — робко сказал мавр. — Лючии нигде нет. А вот плотник… — кивнул на матерого мужика с кустистыми седыми бровями и черной, как смоль, бородой, пояснил. — Он дверь починит.
   — Хорошо, — согласилась я. — А ты найди Лючию. Начала стерва постель стелить — и вдруг убежала.
   Мавр низко поклонился, и ушел.
   Я же села перед зеркалом с намерением, пока плотник чинит дверь, наложить грим на лицо.
   Тронула пальцами стекло — и то, что увидела в зеркале, заставило меня вздрогнуть и напрячь все силы, чтобы не закричать.
   За спиной моего отражения, смотрящего на меня ласково и добро, продолжал спать, лежа на спине и раскинув руки, маленький паж. Глаза его были закрыты, дышал он глубоко и ровно, приоткрытое по пояс тело его слабо светилось в луче солнца, бьющего из окна.
   Сверху, под потолком было облако. Белое, слабо прозрачное, оно вовсе не походило на клок ваты, ибо я почему-то сразу поняла, что оно живое. Облако как-то странно колыхалось, а внутри него то и дело вспыхивали странные искорки, похожие на огни Святого Эльма. Огоньки те переливались, выбрасывали из себя светящиеся нити, нити соединялись между собой и тут же гасли, чтобы породить новые, столь же многоцветные и холодные, как и первые.
   Колышась и поблескивая, облако медленно опускалось на пажа…