— Слушай и внемли! — говорил он, любуясь раскатами своего голоса. — Ты — ничтожная тварь и, быть может, последняя из рода Аламанти. Другие дети мои не смогли даже дойти до этой двери. Ты будешь жить в нашем родовом доме и постигать мудрость, дарованную членам нашего рода далекими предками, жившими в темные времена вандалов и готов, познавшими тайны бытия и изучившими все знаменья свыше! Ты, рожденная из брюха существа слабого и покорного, наследовала мужество рода Аламанти!..
   Речь графа была длинна, но не представляла для меня никакого интереса. Рассказывал он о предках наших, всегда мужчинах, про никчемные их подвиги, про награбленные ими богатства, про непонятные мне козни с людьми, имеющими непроизносимые имена, про чародеев и колдунов, с которыми пращуры наши нашли общий язык и преодолели какие-то там препятствия. Я не поняла почти ничего, но странное дело — достаточно было уже спустя годы оказаться мне в той или иной неприятной ситуации, как я тут же вспоминала историю из этой вот речи отца и, благодаря вспомненному, выпутывалась из самого, казалось бы, безнадежного положения.
   Но это будет много времени спустя. А в тот раз я как-то незаметно для себя уснула под голос графа…
   Проснулась от резкого оклика и требования, чтобы я открыла глаза и встала со стула. Быстро выполнила приказ, ибо почувствовала гнев графа и желание наказать за невнимание.
   Но наказания не последовало. Граф сказал, чтобы я приблизилась к одному из столов и внимательно выслушала.
   Стол был ровным. Посереди него во всю длину тянулись две деревянные рейки с лежащим на них свинцовым шариком.
   — Смотри! — приказал граф и, взяв большой металлический шар, пустил его вдоль по рейкам.
   Мгновение — и маленький свинцовый шарик оказался вдавленным в дерево. Большой же шар докатился до меня и упал бы на пол, если бы я не подхватила его и не села под его тяжестью.
   Граф рассмеялся.
   — Поднимайся, малышка, — сказал он. — Возьми теперь этот шар и бросай по полозьям в мою сторону.
   Так я узнала новое для меня слово «полозья». А когда с трудом поднялась и со всей силой, что оставалась в моих хилых ручонках, толкнула по деревянным рейкам шар, он легко и весело подпрыгивая на невидимых мною ямках, покатился.
   Но на пути его оказался шар значительно больших размеров, который, как я поняла, успел поставить граф в то время, пока я сидела с первым шаром на полу. Ударившись о него, мой шар остановился.
   — Ты видишь здесь какую-нибудь зависимость? — спросил граф.
   Я ответила, что и без этого знаю, что большое способно победить малое, а с равным может и не справиться.
   — Если, конечно, не приложит головы, — добавила при этом, отчего граф разразился таким хохотом, что огонь в факелах затрепетал.
   — Ай, да девка! — сказал. — А теперь слушай…
   И объяснил, что все, что имеет больший вес и в состоянии катиться либо двигаться иным образом, воздействует на препятствия так, что противник либо покорится ему (маленький шарик, например, вдавился в дерево), либо победит его (как мой шар не смог справиться с третьим шаром).
   — Это — закон природы, — объявил граф. — Или Бога. И все в мире, включая взаимоотношения между людьми, подчиняется этому закону. Запомни это.
   Я конечно запомнила. Но тут же не преминула возразить:
   — Если бы в руках у меня сил оказалось больше и я смогла толкнуть свой шар сильнее, то твой шар все равно бы сдвинулся.
   Граф обошел стол и внимательно посмотрел мне в глаза.
   — А эти свои слова запомни особенно, — сказал он торжественно. — Никто из Аламанти не дошел до этой мысли в первый же день обучения. Ты — первая! — и склонил передо мной голову.
   Когда же он поднял ее, то продолжил разговор совсем другим тоном:
   — Дочь моя, я вижу, что разум твой светел. Мы быстро разберемся с законами движения. Но я хочу, чтобы ты изучила эту науку основательно. Ибо возвращаться к изученному мы не будем. Потому что главное — это изучить то, что ты назвала силой, способной толкнуть малое ядро так, что оно сдвинет большое. В соотношении размеров этих ядер и наших сил существует некий предел, знать который и есть счастье наивысшее. Я хочу передать тебе это знание.
   И мы продолжили опыты…
2
   Сейчас, когда я уже по собственному почину спускаюсь в эту комнату, мне и самой кажется смешным всякое воспоминание о том, с какой истовой страстью воспринимала я все те знания, что вбивал вы мою голову отец. Но тогда смех графа доводил меня до белого каления. Я была готова убить его, если оказывалось, что я чего-то недопоняла. Но — Боже мой! — как я ликовала, если до какой-нибудь закономерности додумывалась самостоятельно, если опыт, который мы проводили вместе, оказывался понятным мне без разъяснений.
   Так, например, мы сварили однажды стекло, и оно, медленно остывая, приобретало различные мимолетные оттенки, которые буквально очаровывали и вызывали желание сохранить тот или иной цвет навечно. Я сказала об этом графу. Он улыбнулся — и предложил самой решить эту задачу. И я, словно всю жизнь занималась этим, с ходу предложила содержать стекло при той именно температуре, при которой стекло имеет столь понравившийся мне цвет. Или добавить дополнительное вещество, которое исказит цвет стекла в нужный мне оттенок.
   Граф довольно рассмеялся и предложил целый список веществ, которые можно добавить в расплавленное стекло, чтобы сделать его желтым либо синим, зеленым, красным…
   — Можно создать и иные оттенки, — сказал он. — Но какие нужны для этого вещества, секрет гильдии стекольщиков. Нам с тобой нет смысла вникать в детали низкого ремесла. Если окажется, что ты недостойна высших знаний, то уж стать женой стекольщика сможешь всегда.
   И опять я подумала не о смысле его слов, а о том, что граф вновь противоречит сам себе. Ведь в первый день моего появления в замке Аламанти он сказал, что убьет меня только за то, что я знаю местонахождение тайной двери в спальне Девичьей башни. А раз затем осталась лишь угроза стать женой стекольщика, то значит смерть мне не грозит.
   Ту первую его оговорку я посчитала за слабость, и лишь несколько дней спустя поняла, что мужчина может лгать не только по слабости. Я стала чувствовать одиночество его. И вместе с тем — все возрастающую привязанность ко мне. А свою — к нему. Потому что уставала первые месяцы от работы в подземной мастерской я так, что все свободное время лишь ела да спала. И во сне мне являлся только он — граф Аламанти, мой отец, смотрящий на меня (во сне много старшую, чем я тогда) с грустью в глазах и с сомкнутыми устами.
   Эту милую слабость мужчин каждая женщина знает буквально с минуты своего рождения. К двенадцати моим тогдашним годам я успела ощутить на себе не одну сотню жадных и вожделенных мужских глаз, научилась презирать этих похотливых самцов за их покорность естеству и неумение превозмочь свои страсти. Но с отцом было все наоборот: чем сильнее любил граф меня в моих снах, тем больше была благодарна я ему за это наяву.
   Через две недели занятий нам обоим стало казаться, что ничего стоящего в этой жизни, кроме наших ежедневных десятичасовых бдений за приборами в подземелье, нет. Даже гнусная история с киданием в меня навоза либо пригрезилась мне, либо услышана была от чрезмерно извращенного простолюдина. Я постигала знания Аламанти с такой жадностью, что даже в часы отдыха озиралась вокруг в поисках доказательств бытия движения и воздействующих на предметы сил.
   А ночью, когда просыпалась, утонув в бездне приближающихся ко мне глаз графа, я тянула руку к блудному месту и неумело месила ладонью между ног так, что вытягивалась, как больная припадками, во всю ширь кровати и, стуча головой о спинку кровати, задыхалась от возбуждения, чтобы потом застонать и, успокоившись, провалиться в глубину без снов.
3
   Антонио, приютивший в своей хибарке волчонка и всегда радующийся моим посещениям, как-то сказал:
   — Вы, сеньорита, сильно изменились в последнее время. Не будь вы дочерью своего отца, я бы подумал, что в вас вселился нечистый.
   Я оторвала взгляд от волчонка, пытающегося вырвать из моих рук кусочек свиной кожи, и улыбнулась кузнецу:
   — Глупый мой Антонио, — сказала. — В замке у меня совсем иная жизнь, чем в деревне. И ты о ней не знаешь ничего.
   — Вот то-то мне и страшно, сеньора Софья, — вздохнул он в ответ, — что живете уже совсем не нашей жизнью, а господской. В деревне ходят слухи, что род Аламанти знается с нечистой силой.
   — И давно ходят? — спросила я с интересом. Ибо мне, как и всякой девчонке, было лестно услышать.
   что с моим переходом в замок изменилось отношение простолюдинов и к графу.
   — Всегда, — прозвучал неожиданный для меня ответ. — В деревне говорят, что на всем господском роду лежит печать…
   Он не сказал последнего слова и испуганно уставился на меня.
   — Печать дьявола? — подсказала я.
   Он кивнул.
   Волчонок перестал играть куском кожи и жалобно взгавкнул, как песий щенок.
   — Ты глупый, Антонио, — сказала я тогда. — И все жители деревни глупее одного мизинца моего отца. И я тебе приказываю — слышишь, приказываю! — не болтай всякого вздора о том, чего ты не поминаешь и никогда не поймешь!
   После слов этих я встала и ушла из дома кузнеца.
   Не знаю уж, каким образом, но граф узнал о том разговоре. Были, наверное, уши в стенах лачуги Антонио.
   Он похвалил меня за верность дому Аламанти и умение резко оборвать холопа, но и пожурил за то, что я не приказала наказать Антонио за непочтительность.
   — Ты — госпожа, — сказал он. — Ты должна повелевать и не чувствовать себя оскорбленной словами простолюдина. Все ныне живущие на земле не стоят твоего внимания, а тем более — твоих чувств, которые ты растрачиваешь на человека, который только и может, как есть, спать да гадить. Будь выше и сильнее быдла. Запомни, что тебе дано стать владычицей целого мира. Но для того, чтобы ты стала настоящей Аламанти, чтобы ты поняла, что даже власть над миром ничтожна в сравнении со свободой духа, ты должна учиться и не думать ни о чем постороннем.
   — Отец, — спросила я, — почему ты учишь меня премудрости движения и бытия, но не учишь простой грамоте, доступной каждому смертному? Неужели и ты, как и крестьяне наши, не знаешь букв и не умеешь писать?
   — Всему свое время, — ответил граф с улыбкой. — Сначала ты должна познать сущность вещей, а уж потом исследовать их внешнюю оболочку.
   После этого он взмахнул рукой, очертил над головой круг, закончил:
   — Продолжим урок, София.
   В тот день граф начал объяснять мне, чем волшебство отличается от науки.
   — Многие знают Кабалу, — сказал он. — Отличают Черную Магию от Белой. Утверждают, что разбираются в алхимии и астрологии. В Германских странах, например, есть целые школы хиромантии, гидромантии, пиромантии. Но все это, по моему глубокому разумению, есть ложь и притворство или заблуждение. Волшебство и колдовство суть едины. Мы, Аламанти, владеем ими в полной для смертных мере. То же, чего мы совершить не в силах сами, нам помогут создать силы, о которых прочие люди знают лишь понаслышке. Важно лишь, чтобы наши желания не превышали необходимых для этого потребностей.
   Последние слова показались мне в тот момент нелепыми. Я еще не знала, что желаниям человеческим нет числа, что желания эти могут быть столь фантастичны, столь неуемны, что никакие силы окружающего нас и потустороннего мира не в состоянии удовлетворить их. Потребностей же особых я в то время тоже не испытывала. Ибо все силы мои уходили на получение знаний, а в оставшееся время я едва успевала отдохнуть…
4
   Лет шесть спустя, то есть в 1566 году, случилось мне влюбиться. А может, угораздило.
   Я вспоминаю сейчас об этих месяцах с грустью и легкой тоской, потому прерываю свое повествование, перескакиваю через годы, чтобы пережить вновь то чудо, что сотворил со мной человек, которого впервые я увидела в Риме прямо на площади перед собором Петра и Павла…
   Был он совсем не красив. В профиль нос его торчал топором, выбритый подбородок покрыт множеством порезов, черные патлы торчали из-под венецианской шапочки, как перепревшая солома из-под шляпы огородного чучела. Грубые сношенные башмаки и наряд затрапезный, какой синьоры сами носили много лет подряд, потом передали слугам, да и тем стало вскоре стыдно одеваться в подобное убожество. Привлекли в нем гордый и независимый взгляд и то, что гульфик на штанах был оторван, а прореха застегнута огромной костяной пуговицей, торчащей вперед так, что казалось, что мужское естество его длиннее даже его носа.
   Меня несли в паланкине четыре эфиопа. По-моему, даже они удивились виду этого простолюдина и сами остановились, я не приказывала.
   — Эй! — окликнула я незнакомца. — Ты кто?
   — А ты? — услышала в ответ.
   Подобным образом со мной в то время в Риме не говорили. В Вечном городе меня знал всякий. А мой паланкин и моих рабов тем более. Надо было приказать побить наглеца, но я сказала:
   — В слуги ко мне пойдешь?
   — А ты ко мне? — последовал ответ. Это меня развеселило.
   — Сколько будешь платить? — спросила.
   — Платить будешь ты, — заявил он.
   И при этом хлопнул ладонью по пуговице. Это был первый мужчина, который говорил со мной то, что думал. Поэтому я сказала:
   — Мой муж убьет тебя.
   — Ах, у нас есть муж… — ухмыльнулся он. — Тогда плата удваивается.
   Вокруг стали собираться зеваки. Римляне любят посудачить о сеньорах. А тут — такая картина. Я вспомнила слова мужа о том, что скандалов надо в этом городе избегать, ибо власть папы безмерна, а благочестие его и того сильней. Потому приказала наглецу:
   — Следуй за нами.
   Похлопала по краю паланкина — и рабы понесли меня от собора прочь. Толпа повалила следом.
   — А парень молодец! — переговаривались горожане. — Саму Софию околдовал.
   Толпа проводила нас до самого моего дома на Пьяца-дель-Оро. Теперь ни площади нет, ни дома того. Стоят развалюхи. А когда-то здесь было просторно и дом мой назывался дворцом графа де ля Мур. Окружал его высокий каменный забор с кипарисовыми воротами, внутри раскинулось два двора: передний и задний. Перед домом бил среди роз фонтан, а за зданием был выложенный мрамором бассейн, рос затейливый восточный сад.
   — Будешь моим садоводом, — объявила я идущему рядом с паланкином незнакомцу.
   И под хохот восхищенной толпы въехала под сень ворот, наперед зная, что встреченный мною у собора святых Петра и Павла человек войдет следом.
   Каково же было мое изумление, когда, выйдя из опущенных на камни переднего двора носилок, я не обнаружила должного стоять возле них нового садовника.
   — Где он? — спросила я эфиопов и пояснила. — Этот наглец.
   Те залепетали в ответ. Кажется, они не заметили даже: вошел он в ворота или остался на площади.
   Тогда я приказала вышедшим из дома слугам отсыпать эфиопам по пять плетей, а сама отправилась к стоящей под навесом кушетке. Прилегла на нее, глядя на фонтан и катая в пальцах виноградинку, оторванную от лежащей передо мной грозди.
   Есть не хотелось. Даже наблюдать за журчащей и пенящейся у ног бронзового тритона водой было неинтересно. Да и сам тритон, раньше казавшийся мне прекрасным благодаря своей мокроте и крепости, стал выглядеть невзрачно. Я смотрела на полупогруженную в синь воды темно-зеленую скульптуру, а видела вместо него некрасивое лицо с плохо выбритым подбородком и наглым взглядом.
   «Странно, — думала я, — почему он разговаривал со мной так? Как посмел?»
   Но при этом не сердилась. Хотелось, чтобы он еще раз обратился ко мне… наглец. И тогда бы я ответила…
   Я была замужней дамой, почиталась верной римской женой, ибо отдавала свое тело лишь тому, кому велел отдаваться мне мой муж, то есть синьорам благородным, знатным и семье нашей, нашему хозяйству полезным. Я пользовалась любовью и уважением во многих солидных римских домах, была на короткой дружеской ноге с их хозяйками, ибо не претендовала на мужей их, на их состояние и не собиралась рожать от кого-либо, кроме как от мужа. Потому можно считать, что та развеселившая меня мысль была первой о предполагаемой измене.
   Я бы ответила этому наглецу с топориным носом… лишь бы он спросил…
5
   Сейчас, когда я достигла пределов возможностей смертного на земле, когда я понимаю, что множество знаний моих я сумела получить от отца только потому, что во время занятий он насылал на меня вещий сон, когда я и сама могу делать это, как и многое уже из того, о чем отец и помышлять не мог, я так же, как и он, ищу себе ученика, способного незрелым умом своим постичь всю ту бесконечную мудрость, что впитала я за свои пятьдесят два года жизни. Но — и в том несчастье мое! — я, должно быть, никогда такового ученика не найду… и унесу в могилу сокровенные знания рода Аламанти. А жаль…
   Потому что людям не интересно знать, почему и как я сумела выжить в этом трижды прекрасном и многажды опасным для женщине мире. Им интересна внешняя сторона моих деяний, о которых наслышаны не только жители нашего села, смотрящие на меня со страхом, когда я выезжаю из замка. Обо мне говорят по всей Италии, и в Испании, и в Франции, и даже в далекой Московитии.
   Люди судят обо мне так, словно они равны мне. Но разумению их недоступно то, что скрывается за поступками моими и похождениями. Сейчас, когда все в прошлом, когда плоть моя медленно ссыхается внутри стен замка Аламанти, я спускаюсь в подвал моего отца по потайной лестнице в стенах Девичьей башни, зажигаю один из факелов, и при колеблющем свете его огня пишу повесть своей жизни, ибо когда нет достойного ученика, а память полна знаний бесценных, остается только передавать их бумаге — изобретению новому, но уже покорившему весь известный нам мир бескровно, но с силой большей, чем у завоевателя мира древности Александра Македонского.
   Все прочие тайные двери замка я самолично заложила изнутри засовами, и теперь уверена, как был когда-то уверен в том отец, что никто во всем мире, кроме меня, не проникнет сюда. И если смерть застигнет меня за этим столом, никто и никогда не додумается искать меня здесь, и породит это немало нелепых слухов не только в нашей деревне, но и во всей нашей многострадальной Италии.
   Ибо мальчик тот — паж моего отца — не знал всей системы тайных ходов внутри замка, а воспользовался всего лишь одной тайной нишей в переходе в Девичью башню, которая закрывается проворачивающимся на шарнирах камнем высотой в человеческий рост.
   Однажды, когда отец заметил пажа в глубине того коридора, но не обнаружил мальчика ни внутри моей комнаты, ни вокруг нее, он приказал заколотить в щель между камнем и стеной железный клин, а потом промазать по окружности всего камня известковым раствором.
   Недавно я приказала выковырять раствор и вырвать клин. После недельных трудов троим крестьянам моим удалось-таки развернуть камень.
   Я взяла из рук одного из них свечу, и вступила в темную нишу.
   Мальчик лежал на боку, свернувшись клубочком. Глаза его были закрыты, словно он спал. Тело было высохшим, но выглядело словно живое.
   Я долго вглядывалась в забытые милые черты, стараясь вспомнить, чем жила в юные годы, кроме тех часов, что были отданы мной приобретению знаний…

ГЛАВА ТРЕТЬЯ,
в которой София взрослеет, знакомится с дядюшкой Николо и тело ее созревает для мужской ласки

1
   1560 год от Рождества Христова. Мальчик-паж был сыном старухи Лючии. Впрочем, старухой считала ее лишь я. В мои 12 лет ее 34 казались мне древностью почти Мафусаиловой. Зато мальчишка-одногодок казался мне совсем еще сосунком, отчего почтительность его и пламенные взгляды в мою сторону лишь веселили и приятно щекотали сердце.
   Мальчишка был влюблен, как бывают влюблены лишь недавно вступившие в отрочество будущие ловеласы. Природа дает им шанс познать всю горечь тех потерь, что испытают их будущие жертвы, для того, быть может, чтобы образумились они и не совершали того, что мать-церковь зовет грехом прелюбодеяния. Но я не знаю никого из таких, кто внял бы предостережению, сопережил бы своим будущим жертвам и укротил свой жеребячий пыл. Мальчик-паж принадлежал именно к этой породе.
   В ночные часы я слышала, как он скреб ногтями двери моей спальни, хотя и он, и я знали, что засов не задвинут и ничто ему не мешает переступить порог.
   Днем он пожирал меня глазами, стоя за стулом восседающего перед дымящимся супом отца. В дни народных гуляний, когда мы все выходили на парадный балкон замка, дабы чернь имела счастье лицезреть наши породистые лица, он не видел ни весело танцующих в хороводах румянощеких и в лентах девиц, ни мускулистых, борющихся на рассыпанной на камнях соломе парней, ни даже бродячих фокусников, пожирающих огонь, как хлеб, ни комедиантов в пестрых одеждах. Он смотрел только на меня, забывая порой обслужить отца, отчего то и дело получал подзатыльники и обещания выгнать из замка взашей.
   Так продолжалось без малого год. И кто его знает, как бы все обернулось, если бы в одно утро я не проснулась с чувством недомогания и не ощутила что-то мокрое и липкое между ног. Поначалу подумала, что накануне вечером слишком много выпила воды, но потом почувствовала резь чуть пониже живота и, распахнув одеяло, обнаружила на простыне кровь.
   Сразу вспомнились разговоры женщин в деревне о том, что раз в месяц с девушками и не беременными женщинами происходит некое таинство, от которого они истекают кровью, а после снова могут являть мужчинам свое лоно для зарождения в нем жизни.
   И боль, и стыд проснулись во мне. Быстро скомкав простыни, я помчалась с ними в нижние этажи и, спрятавшись в полутемном углу, принялась усиленно тереть пемзой кровавые пятна на льняной мокрой материи.
   Кухарка, у которой я украла для этого деревянную бадью, сновала где-то за стеной, ворча, что сослепу не найдет там чего-то. На головой посвистывали летучие, никогда здесь не засыпающие мыши. Я терла простыни с такой силой, что быстро заболели костяшки пальцев и из них полилась новая кровь.
   — Какая ты все-таки глупая девчонка, — услышала за спиной. Голос был мне незнакомый, сухой и хриплый.
   Я вся сжалась в комок, готовая закричать от стыда и ненависти к тому, кто подсмотрел за мной в такой неподходящий момент. Обернулась — и увидела хоть и сзади, но не на полу, а под потолком контур чего-то полупрозрачного в виде фигуры человека со слабосветящимся лицом.
   — Сеньора сама не должна стирать. — продолжила фигура тем же хриплым голосом. — Для подобных дел есть у нее слуги.
   Теперь, когда мы встречаемся с дядюшкой Никколо чуть ли не ежедневно, болтаем о том, о сем, он нет-нет, а припомнит, как я швырнула в него мокрую простынь и выхватила маленький ножик, который прятала за поясом. Он до сих пор считает, что тот порыв был свидетельством великой решимости и смелости — и только. Но я-то помню ту волну страха, что накатила на меня, когда простынь пролетела сквозь фигуру, а лезвие даже не всколыхнуло того, что должно быть ногой.
   Призрак медленно опустился на пол, присел на край корыта, представился:
   — Дядюшка Никколо. Твой пра-пра-пра-прадед, если верить тому, что нынешний сеньор замка — твой отец.
   Затем он встал, прошел меня насквозь, вышел с противоположной стороны деревянного корыта с замоченными в нем простынями, продолжил:
   — А сиськи у тебя ничего. Через пару лет тебя надо драть и драть — так, чтобы перья из перины летели.
   Я рубанула по призраку ножом — и лезвие его разлетелось от удара о камень стены.
   — Молодец, девка! — довольно произнес он. — Чувствуется кровь Аламанти. Зовут-то тебя как?
   — София, — сказала я, обтирая руки о подол мокрого платья. В конце концов, не драться же с привидением все утро. — А вы убирайтесь отсюда. Ночь кончилась.
   — А мне все равно, — заявил призрак. — Утро, вечер, ночь, день… Замок большой, окон мало. Наш брат боится солнечного света, а его у Аламанти негусто.
   — И много вас? — полюбопытствовала я, поднимая с пола грязную простынь.
   — Кого?
   — Ну, вас — вашего брата, — не решилась я сказать слова «привидений».
   Дядюшка развалился в воздухе между полом и потолком, как на кресле, ответил:
   — Не считал. С иными порой по пятьдесят лет не видишься, считаешь, что успокоились, ан глядь — появятся из какой-нибудь дыры, и ну про живых болтать, будто новое что знает. А что ножик из-за меня сломала — это нехорошо. Ты, девка, в возраст вступила, умей защититься. Кто-то из апостолов — Павел, кажется, — говорил, что всякий мужчина, глядя на женщину, втайне прелюбодействует с ней. А ты красавица.
   Я хоть и была девчонкой, но не впервые чувствовала плотскую сущность свою, слышала комплименты, однако слову давнего покойника о моей красоте обрадовалась.
   — Дедуля, — пригласила тогда я. — Ты приходи когда-нибудь ко мне в комнату. А то одной скучно.
   — Эй! Кто там? — услышала голос кухарки, и тут же увидела ее саму выходящей из-за угла с кочергой в руке, — Сеньора София?.. Доброе утро! С кем это вы говорили?
   Я обернулась к дядюшке Никколо — тот уже растворялся среди складок мокрой простыни.
   — Ах, ты, старый проказник! — воскликнула кухарка и швырнула в простынь кочергой. — Чего учудил — за девицей подглядывать.
   — Это только простыни, тетя Агата! — воскликнула я.
   — Простыни? — не поверила кухарка. — Святая простота, — подошла поближе, увидела руки мои, воскликнула. — Ох, ты, Боже мой! Сама стирала! Ручками своими драгоценными!.. — схватила простыни и прижала их к груди. — Не извольте беспокоиться, сеньора! Я выстираю. И пойдемте, пойдемте отсюда… — продолжила, ухватив другой рукой меня за руку. — Темные углы замка — не для юных девушек.