— А почему? — спросила я, когда мы вышли в освещенную солнцем, чистую, хотя и основательно прокопченную за прошлые века кухню. — Почему нельзя по темным углам ходить?
   Потому что там живут привидения, — объяснила она. — И среди них — самый озорник — ваше предок сеньор Никколо. Встреча с ним приносит несчастья членам семьи Аламанти. Ваша тетушка сеньора Франческа увидела его как раз накануне своей свадьбы с графом Сегронелли — и сошла с ума, едва выйдя из церкви. Бедный граф двадцать пять лет прожил с ней в разных замках и умер бездетным, ибо мать наша-церковь не разрешает второго брака при живой жене. А как он умер — тетушка ваша сразу пришла в разум, воссела в его владениях и стала жить так, что, сказывают, через пять лет все его состояние развеяла по ветру. Так что ни к добру встречать старого Ник-коло, — закончила она. И перекрестилась.
   — А что потом? — спросила я.
   — Потом? — переспросила она и вздохнула. — Потом тетушка ваша переехала к брату — вашему отцу. Просила дать приют ей в родном замке, позволить ей столоваться с графом. А синьор сказал, чтобы убиралась она вон, потому что тронувшаяся умом женщина не может быть из рода Аламанти. Ваш отец, синьора София, питает большое почтение ко всем предкам своим, почитает род Аламанти самым великим из всех родов Италии. Даже король Неаполитанский, когда проезжал он через наши земли, сказал, что посещает замок человека, равного себе перед Богом. А наш герцог Алехандро Савойский и вовсе почитает за великую честь принять вашего отца, когда синьор решает покинуть наш замок и посещает столицу.
   — И когда они ушла?
   — Кто, сеньора?
   — Тетушка моя. Франческа.
   — Не знаю. Ушла — и все тут. У нас, синьора София, не положено знать про тех, кого его светлость граф считает для себя умершими. Они — даже не призраки. Их просто нет.
   — А дедушка Никколо?
   Кухарка оглянулась на черный проем двери, перешла на шепот:
   — В замке слуги говорят, что ваш отец знается со своими покойными предками, встречается с ними, беседует. Только это, синьора, между нами. Если граф узнает, что я вам сказала об этом, быть мне вздернутой на дыбе и битой плетьми.
   Тут она развернула мои простыни, увидела размытые кровяные пятна и покачала головой:
   — А вы становитесь взрослой, синьора! Поздравляю вас…
   И вдруг поцеловала самые грязные места на тряпке.
   К горлу моему подступила тошнота — и я выскочила из кухни вон.
   Навстречу шел граф. Выражение лица его было жестким, волосы всклокочены.
   — Что ты здесь делаешь? — спросил он. — Сейчас время завтракать, я ищу тебя по всему замку.
   — Это я ее позвала, синьор Витторио, — заявила, выглядывая из-за моей спины, кухарка. — Нам надо было решить женские вопросы.
   — Не дело сеньоры решать свои проблемы с кухаркой! — вскричал граф. — У нее есть отец!
   Я вздрогнула от этих слов. Впервые граф назвал себя отцом. У меня даже в ушах зазвенело.
   — И все-таки, синьор, я позволю себе не согласиться с вами, — ухмыльнулась кухарка. — Кое в чем отец не в состоянии помочь девушке ее лет.
   — Вздор! — заорал отец. — Ты, грязная тварь, сейчас пойдешь к палачу и скажешь, что я приказал всыпать тебе десять розог.
   — Я пойду, синьор, — покорно согнулась в полупоклоне Агата. — Но если кто узнает о чем был у нас разговор с сеньорой Софией и за что вы наказываете меня, вам будет стыдно.
   Отец без размаха влепил ей такую затрещину, что бедная кухарка отлетела спиной вперед через всю кухню до самого закрытого решеткой окна, сползла по стене и застыла недвижимой.
   — Отец! — воскликнула я, — Ты не прав! — бросилась к кухарке, просунула свою руку ей под голову — та сразу стала липкой. Поднесла руку к лицу — запахло кровью.
   Глаза старухи были открыты, но то, что отражали они, не проникало ей в душу.
   Я упала на грудь Агаты и расплакалась.
   Отец подошел, бросил мои простыни на лицо кухарки, сказал беззлобно:
   — Глупо. Но в одном была она права — это не тема для разговора между мужчиной и его дочерью. И все-таки… — здесь голос его возвысился. — Даже это не дает права холопу говорить с господином своим смело и с улыбкой на губах. Запомни этот случай, София. На всю жизнь запомни… Вот тебе урок: нельзя даже намекать холопу, что ты с ним подобной плоти и крови. Достаточно показать свою слабость перед ним — и холоп поднимет голову… Пойдем в трапезную… — и, развернувшись всем телом, пошел твердой поступью в сторону уходящего в глубь замка коридора.
   Я покорно поплелась следом… Но по мере удаления от кухни с лежащим там трупом кухарки ноги мои ступали все тверже, шаг становился ровнее. Когда же я догнала отца у парадной лестницы, у которой он стоял, вглядываясь в мое разом оказавшееся на свету лицо, то уже знала, что ни тени пережитого только что мною страха граф на нем не увидит.
2
   На днях мы с дядюшкой Никколо вспоминали этот случай — и оба решили, что смерть кухарки Агаты была для нее благом, ибо избавила ее от каторжной жизни в замке Аламанти.
   Старик помнил, как лапали Агату все, кто ни попадя, в ее молодости, как валялась она, разбросав ноги, и на хозяйских простынях, и на куче прогнившей соломы в подвале, где ее обхаживали закованные в наручники и кандалы разбойники, сумевшие заплатить охране за предсмертное удовольствие.
   Даже отец в шестнадцать лет от роду по пьяному делу приобщился к сонму ее наездников, о чем вспомнил утром — и тут же потребовал от моего деда выгнать развратницу из замка. Но старик посмеялся над оскоромившимся щенком и приказал Агате не подниматься выше первого этажа — и только. Приказание выполнили — а через несколько месяцев слава вечной давалки пошла на убыль — крестьяне стали предпочитать более юных особ, ибо манила их, оказывается, не столько доступность прелестей господской служанки, сколько мысль о том, что пользуются они тем же самым женским местом, что и их господа.
   Так и не родив ребенка, отвергнутая близкими, оплеванная хозяевами, прожила она остальные тридцать лет в замке, никогда не поднимаясь ни по одной из наших лестниц в комнаты, которые истерла некогда своими плечами и ляжками вдоль и поперек. Где-то к сорока годам стала ревностной католичкой, ставя каждое воскресение по свече перед Девой Марией, проповедуя молодым про плотскую чистоту и безгрешность, славя девственниц и укоряя блудниц. Но к старости, забытая всеми, перестала появляться в деревне даже в самые великие церковные праздники, оставалась в замке, поначалу придумывая причины для этого, а потом и просто без всяких причин.
   Даже стать привидением она не сподобилась. По крайней мере, ни я сама, ни дядюшка Никколо до сих пор не встречали ее тени в переходах замка. Хотя смерть она приняла насильственную — и вполне могла догадаться мстить отцу моему… да и мне тоже…
3
   Сегодня, когда я уже стара и пишу эти строки, часто моргая, чтобы разглядеть собою же написанные буквы, дядюшка Никколо висит в дальнем углу моей комнаты под потолком и оттуда вещает своим скрипучим голосом:
   — Сущность бабья — ее дыра. Все остальное Создатель накрутил того лишь ради, чтобы всякий похотливый козел стремился к той дыре, как стремится корабль в пучину во время шторма. Все прелести ваши и ваши ухищрения направлены на то, чтобы мы, забыв обо всем, стремились обладать тем, чего нет, что проще простого заменить простым кулаком. Вот парадокс! Дыра — это ничто, пустота, отсутствие материи. Почему же мы так тянемся к ней? Почему даже после смерти мысль о дыре волнует меня и множит мне силы? Быть может, смысл всего бабьего существования и состоит в том, чтобы вам быть наполняемыми нами. А все то, что окружает вашу дыру, нужно лишь для того, чтобы обнимать наш животворный корень. И корень тот Создатель дал нам для того… — тут он запнулся. — В награду за что?
   Дядюшка Никколо в молодости обладал могучей мужской потенцией. Еще будучи молодым и холостым он, рассказывают по сию пору в замке, опробовал всю женскую прислугу, включая старух и совсем юных фрейлин своей матери. Говорили, что даже графиня не устояла перед видом его почти никогда не опускающегося детородного органа.
   Молодую жену свою в первую же брачную ночь он загнал до того, что бедняжка умерла под утро в страшных мучениях.
   Вторую жену в порыве страсти дважды чуть не задушил. Оба раза она вырывалась из-под него и бегала нагая по замку, моля о защите, а он, тоже голый, держа в руках раскачивающий, как корабельная мачта в бурю, фаллос, носился с ревом за ней, и всем, кто видел его в тот момент, казалось, что из глаз юного Никколо сыпятся искры. В конце концов, на третьей неделе супружества с этой женой случилось то, что и должно было случиться: могучий плуг Ник-коло прорвал ее борозду и вырвал внутренности наружу. Возмущенный подобным вероломством юный супруг с размаху влепил кулаком в ее лицо — и та затихла на его подушках навсегда.
   Но вершиной его похождений стал третий брак. Во-первых, брак тот запретил сам Его Святейшество папа римский. Во-вторых, ни одна сеньора в Италии, где в каждом селе слышали о судьбе первых жен графа Аламанти, не могла решиться на то, чтобы выйти за него замуж. В третьих, сама Святая Инквизиция чрезмерную мужскую силу Никколо объявила дьявольским даром, потирая руки и с надеждой, что вот-вот драгоценные косточки одного из графов Аламанти окажутся на костре, а состояние графов Аламанти переправится в сундуки церкви..
   Но какую-то флорентийскую дуру он все-таки нашел. Пригрозил огромным своим кулачищем какому-то флорентийскому падре — и тот разрешил сеньору графу Никколо Аламанти вступить в брак в третий раз. После свадьбы падре повесился, а молодые, на удивление всем, прожили почти без ссор три года — и страсти по поводу мужских способностей Никколо поостыли, ибо замученные им в это время простые селянки в расчет не брались. Но к концу третьего года третьего брака все стали замечать за молодой сеньорой некие странности: взгляд ее нет-нет, а вдруг становился затравленным, графиня стала ходить бочком, сторониться людей, на всякого мужчину смотрела с плохо скрываемым страхом. А когда отец Никколо, старик Аугустино с распухшими от водянки ногами, обратился к ней с ноткой отеческой заботы в голосе, она бросилась под эти исковерканные ступки лицом и принялась целовать их, распахивая на себе платье, прижимаясь к гниющей плоти своим прекрасным телом, всем стало ясно, что молодая сеньора Аламанти тронулась рассудком.
   Женщину заковали в кандалы и опустили в подземную тюрьму замка. Сказывали потом, что дядюшка Никколо не раз навещал супругу в ее узилище с целью выполнения с ней данных перед Богом обязательств. Крики безумной разносились по всем комнатам и коридорам замка, и будто бы именно они ускорили кончину отца Аугустино Аламанти.
   — Я думаю, — сказал вдруг дядюшка из своего угла, — кухарка не стала привидением только потому, что скрылась в твоем чреве.
   Мне порой и самой казалось, что первые мои месячные сыграли определенную роль в моей судьбе, ибо означали они не только то, что разверзлись врата моих желаний, но и то, что начался тот чувственный познавательный процесс, что делал многие из опытов отца в его лаборатории познания природы вещей совсем ненужными. Многое из того, что показывал он мне после смерти Агаты, не требовало для меня объяснений, было ясно и так. Я стала легко понимать объяснения графа, проводила время в его подземелье с приборами, проводила опыты, не напрягая при этом ни ума собственного, ни тела, лишь поддакивая графу, говоря все время впопад, а мыслями уносясь в какую-то бездну.
   И тело мое томилось в неге, и сны наполнялись чем-то и странным, и страшным, и в то же время вожделенным, влекущими то в пропасть, то вознося к вершинам. Это были сны, полные боли, сладостной дрожи, предчувствия чего-то покуда еще неведомого мне. Чрево мое горело, руки жаждали ласки, грудь то и дело пылала огнем. Глаз порой не могла сомкнуть всю ночь, взгляд тогда мой был туманен, а слабые всполохи, озаряющие мою комнатку, казались похожими на меня саму.
   — Кухарка вошла в тебя, — повторил дядюшка Никколо. — Сквозь разверстые твои врата.
   Дядюшка порой бывал старомодно красноречив, не называя вещи своими именами, а лишь определяя их грубыми сравнениями. Да и в книгах о Черной Магии, что лежали в моем шкафу, сказано, что если в момент первых месячных у девственницы случится кому умереть неподалеку от нее, душа умершего проникнет в девственницу и успокоится у нее в чреве. И тогда желания ее плотские удвоятся, а сила чресл умножится многократно.
   Но для свершения подобного чуда нужны, я помнила, особые условия: девственница та и бывшее вместилище покинувшей тело души должны находиться в кровном родстве. Не могла же быть дочь графа Аламанти родственницей простой кухарки! Об этом я и сказала дядюшке.
   — Я помню это, — отозвался он. — Но Агата — нам родня кровная. Я тут повспоминал на досуге — и пришел к весьма неприятному для нас с тобой выводу. Пятнадцать поколений Аламанти, проживая в этом вот замке, одаривали своим семенем практически всех крестьянок всех деревенек на нашей земле. Кровь благородных предков наших перемешалась с кровью безродных блудниц в той же пропорции, в какой мы официально мешали ее с кровью самых благородных семейств Европы. А если учесть, что и женская половина нашего рода никогда не отличалась целомудренностью и верностью мужьям своим, то очень часто оказывалось, что жены наши оказывались матерями вовсе не наших сыновей. Кухарка Агата была тебе тетушкой, ибо зачала ее твоя родная бабушка не от деда твоего, а от его пятнадцатилетнего пажа как раз в то время, когда Аугустино мотался по заморским странам…
4
   И он тут же рассказал мне историю о том, как мой дедушка Аугустино, женившись на наследнице одного из самых богатых состояний Европы, провел с молодой супругой всего одну ночь и, снарядив корабль, отправился в Египет, где, по слухам, продолжают обитать самые настоящие маги, способные увеличить детородный орган мужчины до величины Пизанской башни. Ибо, как рассказывали в замке, молодая супруга графа оказалась не в восторге от возможностей, представленных ей юным графом.
   Дедушка Аугустино не принадлежал к тем лицам в нашем роду, кто допускался к таинствам священного кабинета, упрятанного в цоколе Девичьей башни, он ничего не знал о силе наших знаний и чар, потому решил проблему верности жены изобретением примитивным и гнусным, как и все прочие, рожденные во времена Крестовых походов, — «поясом верности». Штука эта ковалась из металла, надевалась на бедра женщины, оставляя внизу отверстие узкое, с отточенными краями, чтобы покуситель, если бы и посмел осквернить графскую собственность, стал евнухом. Зато сзади дыра была слегка пошире и потупей, чем и пользовались несчастные супруги воинственных крестоносцев, подставляя услугам своих грумов и конюхов второе из своих сладких врат. Ни чрезмерные посты, ни попытки похудания через молитвы и накладывания епитимий, не могли сократить округлость их пышных бедер, зато грязь и прочая пакость скапливалась между телом и железом — и жены рыцарей дохли, как мухи под осень.
   Мой дед не только заковал жену в такой пояс, но и повелел местному колдуну заворожить и ключи к замку, и петли, что и было проделано в его присутствии с исполнением бормотаний, окуриванием омелой и припечатыванием трех плевков из святых уст в места каждого из сочленений. Самого же колдуна дед приказал после этого посадить в подземелье, держать там на воде и хлебе до своего возвращения.
   Бабка моя нашла выход наипростейший. Она снесла в подземелье круг сыра с бочонком вина, а кузнецу вместе с золотым дублоном подарила ночь благодарности. После чего приблизила к себе юного пажа и в течение года скитаний мужа по морю и по Египту, обучала юнца наиглавнейшему из мужских ремесел.
   О приезде дедушки Аугустино герольды герцогства протрубили едва только нога рогатого мужа ступила на камни «священного города Рима». Поэтому у бабушки хватило времени не только вторично воспользоваться услугами кузнеца, вернувшего «пояс верности» на место, отблагодарив его опять-таки ночью и кубком отравленного вина, но и обеспечить сидящему в подземелье колдуну дорогу в райские кущи.
   — Смерть чародея была мучительна, — рассказывал дядюшка Никколо. — Я висел под потолком камеры пыток и видел, как палач снимает с него с живого кожу. Бедняга в виде куска мяса еще жил добрых полчаса и мог видеть, как пульсируют обнаженные жилы на его животе, как ручейки крови омывают его мышцы. Потом палач сунул его стерво в рогожный куль и выбросил в болото. По пути в замок тот палач встретил пажа — и остался лежать на пыльной дороге с дыркой от шпаги в горле. Самого пажа бабушка твоя отравила как раз накануне прибытия мужа, но прежде рожденную от него дочь подсунула какой-то из крестьянок, предварительно умертвив дитя у той. Так Агата стала простолюдинкой.
   — Да, бабка у меня была с характером, — только и сказала я.
   Дед вернулся с мужским естеством невероятной для наших мест длины. Во взведенном состоянии он торчал выше пупа, а толщиной стал в руку молодой женщины. Жена одурела от одного вида плуга, долго не отпускала от себя мужа, то и дело звала его в спальню, откуда вопли и стоны ее разносились на всю округу, наполняя сердца крестьян суеверным ужасом, ибо уже ходили по Италии слухи, что плоть молодой сеньоры терзает дьявол.
   Когда же живот ее округлился, дед нашел это поводом для того, чтобы смыться в Париж по поручению будто бы самого римского папы, где тамошние красотки, облагодетельствованнные им, заказали знаменитому скульптору точную копию возбужденного дедовского естества и основали тайную секту поклонниц Аламанти. — А ведь я его видела, — сказала я.
   — Кого — деда? — переспросил дядюшка Никколо. — Нет. Он умер задолго-задолго до твоего рождения.
   — Нет. Эту самую скульптуру, — пояснила я. — В Париже.
   Дядюшка полюбопытствовал о подробностях, но я пообещала рассказать о том в следующий раз, а покуда вернулась в разговоре к тетушке Агате.
   — Она была тебе родной тетей, — объяснил он, — и одновременно: двоюродной бабушкой и троюродной прабабушкой. А то, что было и того раньше, теряется в пыли времени и для тебя не представляет интереса.
   Умничает старикан, думает, что мудрее всех. А между тем, то, что он сообщил мне, хоть и представляет определенный интерес, но новостью, как таковой, не является. Еще в момент смерти кухарки я поняла, что смерть Агаты является событием архиважным в моей жизни. Я даже физически ощутила, как резко огрузли мои бедра, как раскалился мой живот.
5
   Я помню, как шла я следом за отцом прочь от кухни, шаг за шагом становясь все взрослее, как волна тепла и неведомой мне силы росла в чреве моем и наполняла тело. И мне вдруг стала приятной моя пока еще невеликая, но уже ядреная грудь. И плечо мое обрело какую-то притягательную для себя самой силу и нежную слабость одновременно. Я чувствовала, что все во мне, каждая клетка, каждая волосинка, каждая пылинка на теле стали иными, чем вчера, иными, чем даже час назад. Все во мне до этого жило просто и весело, радовалось жизни — и только. А сейчас это все обрело смысл существования: и коридор, по которому я шла вслед за отцом, и сам замок, и воздух в нем, и все то, что находилось за стенами замка, стали существовать не вне меня, подчиняя меня своими размерами и своей явью, а вместе со мной, как равные с равной, вмещая в себя меня ровно так же, как я вмещала в моем сознании все это: и замок, и деревушку, и лес, и волчье логово, и убитую мною волчицу, и еще многое из того, что я и не видела никогда, о чем не знала, но что должно существовать в этом мире хотя бы потому, что существую на свете я, и что есть во мне: мои ощущения, моя любовь, моя боль…
   Тогда, ребенком, я уже знала то, о чем мне сообщил дядюшка Никколо сейчас, знала не разумом, но чем-то более важным, что живет во мне, заставляет искать нужные слова, способные объяснить то «нечто», чему нет ни имени, ни названия, но что существует внутри меня вопреки логике, вопреки науке, и даже вопреки всему тому, чему учил меня отец.
   Прошло три дня — и кровотечения прекратились. Я приняла это спокойно, как принимала смену дня и ночи, смену времен года и потерю матери. Вечером, ложась спать, я уже знала, что оставлю дверь в спальне не только не запертой, но и приоткрою ее. Если же мальчик-паж не поймет приглашения, то сама выйду в коридор и приглашу его к себе. Спокойствие, с которым я приняла это решение, было удивительно и мне самой, но менять принятые решения я не привыкла, поэтому в последний момент не только оставила двери открытыми, но и поставила зажженную свечу на тумбочке в ногах, откинув угол одеяла с таким расчетом, чтобы из коридора была видна обнаженная до колена моя нога.
   Расчет оказался верным… Паж, стоя за дверью, издал звук, похожий на короткий стон. Потом сквозь прищуренные веки я увидела, как заколебалось пламя свечи, услышала слабый скрип, означающий, что дверь закрылась…
   Прошло много томительных секунд, прежде чем я почувствовала, как кончик пальца его касается моей пятки…
   Вдруг он застыл на мгновение… медленно сдвинулся в сторону прогиба… Пальцев стало два… три… Они уже на лодыжке… распластываются вширь… горячие, крепкие…
   Я чувствовала, как деревенеет мое тело, как жаром наполняется грудь, как бегут холодные мурашки по коже… Я молила, обращаясь сама к себе: «Не выдавай себя… Не дай показать ему, что ты не спишь!.. Терпи… Не помогай… Пока не окажется, что пути назад нет…»
   А рука его уже скользила по колену… гладила меня осторожно и так медленно, так нежно… спускается к внутренней части ноги — туда, где и самой мне трогать себя приятно и тягостно…
   Можно было уже открыть глаза и сказать, что он правильно понял меня, что теперь ему позволено все…
   Но я не сделала этого. Потому что нечто, живущее внутри, делало меня более опытней, чем я сама этого от себя ожидала. Я решила помучить его, самой помучиться… слегка.
   Я дождалась, когда его рука наконец-то достигла внутренней стороны колена…
   Один из пальцев оказался даже выше… Совсем немного, но уже вполне достаточно, чтобы внутри меня вдруг все набухло так, что в ушах у меня зазвенело и во рту пересохло.
   Мне пришлось сжать под одеялом кулаки и стиснуть зубы, чтобы не закричать от того неведомого прежде мне чувства, что скучные бабы называют желанием принадлежать мужчине.
   Но я сдержалась вновь.;. Ибо знала уже, что чем выше поднимется его рука, тем острее и приятней будет это чувство, тем откровеннее и безотчетнее будут его движения — и уж тогда-то паж не струсит и не убежит…
   Медленно, очень медленно, боясь его спугнуть, я приподнимаю колено, давая возможность его руке проникнуть туда, где кроме меня и любящей меня мыть мамы, никто не прикасался…
   И рука его уже достигла моего бедра…
   И вдруг между пальцев его руки я ощущаю еще что-то… Влажное это нечто щекочет мне кожу…
   Ощущение перестает быть таким острым, но нравится мне не менее, ибо его новизна заставляет окоченевшее от ожидания тело расслабиться и разом разлить внимание на все тело…
   Я открыла глаза — и увидела, что паж полулежит на моей кровати, упершись коленями в пол. Лицо его прижато к моему бедру.
   «Он целует меня», — поняла я.
   Осторожно вынув руку из-под одеяла, я медленно опустила ее на голову мальчика…
   Паж вздрогнул, на какое-то мгновение застыл, а потом быстро и решительно устремился лицом к обоим нам известному месту.
   Изогнувшись, натянутая, как стрела, я не чувствовала уже ничего больше, я закричала, скребя ногтями его голову, стараюсь оторвать пажа от себя, поднять его над с собою…
   А он отбивался, шипел…
   Вырвался и, отлетев спиной к стене, дико вытаращился на меня. Мокрый обвисший корень его вяло висел вдоль распахнутого гульфика.
   Потом вдруг развернулся и выбежал из комнаты вон…
6
   Воспоминание о паже… Почему они волнуют меня? Неопытный глупый щенок… Смазлив лишь настолько, насколько смазливы все мальчишки его возраста… И не ровня мне…
   Тот топороносый садовник был… Впрочем, по порядку…
   1566 год от Рождества Христова… Разбудил меня уснувшую перед фонтаном с тритоном муж мой граф Жак де ля Мур — фигура в те годы в Риме знаменитая. Он был изгнан из Франции самим королем Генрихом Наваррским за то, что осмелился не только быть любовником королевы Маргариты[3], но и громогласно похваляться этим, показав «рога» королю на глазах придворных. Жак вообще был человеком редкого мужества, веселым, добрым и справедливым. Маргариту он не любил, ибо, как рассказывал сам, была королева внутри своих корсетов и драпировок дряблой, как печеная брюква, ноги имела кривые с раздувшимися коленями и толстыми синими жилами. И полез Жак на нее только для того, чтобы показать «веселому Генриху» все ничтожество короля, протестанта-католика[4].
   Пришлось Жаку стать изгнанником…